А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если обнаружится, что я пытаюсь устроить свидание с Сальери, это приведет к самым печальным последствиям. Нечего и думать подкупить другого служителя. Свидание с Сальери придется отложить.
– По-вашему, поездку в Зальцбург не следует откладывать?
– Надо ехать немедленно. До Зальцбурга около трехсот миль, у вас собственная карета, а если выехать до снега, – обычно он выпадает в декабре, – путешествие окажется не таким уж трудным. Не хотите ли повидаться еще с кем-нибудь до отъезда в Зальцбург? – спросил Эрнест.
– Возможно, с Шубертом. Так нам предложил Бетховен.
– Прекрасно. Шуберт учился у Сальери, но в его музыке слышится явное влияние Моцарта. Я напишу в Зальцбург, что вы скоро туда прибудете.

26. Шуберт

На следующий день после визита к Эрнесту Мюллеру, Джэсон, движимый желанием действовать, послал Бетховену, в знак своего преклонения перед ним и чтобы скрепить их договоренность по поводу оратории, шесть бутылок токайского.
К подарку Джэсон приложил записку: «Надеюсь, дорогой господин Бетховен, что это вино поможет вам устоять перед разрушительным действием времени». Бетховен быстро откликнулся, прислав в ответ благодарственную записку. Поразмыслив, писал Бетховен, он решил, что господину Отису и его очаровательной жене непременно следует побеседовать с молодым Шубертом, ибо тот провел немало времени в обществе Сальери и сумеет снабдить их полезными сведениями; он, со своей стороны, предоставит в их распоряжение Шиндлера, который и познакомит их с Шубертом. Поэтому Джэсон отложил отъезд в Зальцбург.
Кафе Богнера, куда Шиндлер привел Джэсона и Дебору в надежде познакомить их с Шубертом, показалось Джэсону смутно знакомым. Он уже здесь когда-то бывал, но когда? И тут он вспомнил. Кафе Богнера находилось на углу Зингерштрассе и Блутгассе, между Домом тевтонских рыцарей, где Моцарт бросил вызов князю Коллоредо, и квартирой на Шулерштрассе, где Моцарт написал «Фигаро». Каждый дом тут хранил память о Моцарте, и при этой мысли Джэсон почувствовал волнение.
По всей видимости, Бетховен отзывался о них в высшей степени благосклонно, так как Шиндлер рассыпался в любезностях и, казалось, сам с нетерпением ждал этой встречи.
– Вы весьма тонко и к месту хвалили Бетховена, – говорил Шиндлер, – но Шуберт человек иного склада. Он презирает похвалу. Даже когда она исходит от чистого сердца.
– Почему? – спросила Дебора.
– Потому что он ненавидит всякого рода интриги. Он считает, что похвала всегда лицемерна, а интрига противна его душе, хотя, чтобы преуспеть в музыкальном мире Вены, необходимо уметь интриговать – отсюда так много посредственностей процветают. А произведения Шуберта мало известны.
– Вам нравится его музыка? – спросил Джэсон.
– О, да. Как композитора, я его уважаю.
– Но не как человека?
– Он очень упрям и чрезвычайно непрактичен. Ему следовало бы давать уроки игры на фортепьяно, чтобы зарабатывать на жизнь. Одним сочинением музыки не прокормиться. Но он терпеть не может давать уроки. Сочинять следует по утрам, считает он, как раз тогда, когда нужно давать уроки, а послеобеденное время следует посвящать размышлениям, а вечера – развлечениям. Он любит проводить время в кафе в обществе друзей. Он не выносит одиночества. Не удивительно, что у него всегда пустой карман. Глупо зря тратить в кафе столько времени.
Однако само кафе показалось Джэсону вполне приличным. Просторный зал мог вместить не менее пятидесяти посетителей, правда, столы стояли почти вплотную. Воздух был пропитан табачным дымом и запахом пива; звенели стаканы и посуда. Шиндлер указал им на человека в очках, сидящего в одиночестве за столиком и задумчиво уставившегося в пустой стакан. «Шуберт», – прошептал он, и тот, заметив Шиндлера, поднялся навстречу.
Шуберт оказался человеком маленького роста и неприметной внешности, круглолицым, с высоким лбом и длинными, вьющимися темными волосами, спутанными, как у Бетховена. А когда Шиндлер представлял их друг другу, Джэсон заметил, что хотя на Шуберте был коричневый длинный сюртук, белая рубашка и коричневый галстук, оттенявшие цвет волос и глаз, одежда имела неопрятный вид и свидетельствовала о полном небрежении к ней хозяина. Винные и жирные пятна в изобилии покрывали его сюртук и рубашку. Шуберт был склонен к полноте и обильно потел, словно процедура знакомства была для него нелегким делом. Джэсона поразило, что композитор оказался немногим старше его самого – на вид ему можно было дать лет двадцать семь – двадцать восемь, не больше.
Когда Шуберт наклонился к Деборе, стараясь получше ее разглядеть, – очевидно, он страдал близорукостью, – она слегка отпрянула; от Шуберта сильно несло табаком и пивом. Но голос его звучал мягко и мелодично. Он тут же с готовностью пустился в беседу о Моцарте.
– Он гениален! – воскликнул Шуберт, – никто не может с ним сравниться. Один лишь Бетховен способен на это. Вы слыхали симфонию Моцарта ре минор? – Джэсон и Дебора утвердительно кивнули, и Шуберт восторженно продолжал: – Она подобна пению ангелов! Но Моцарта очень трудно исполнять. Его музыка бессмертна.
– А вы, господин Шуберт, играете Моцарта? – спросил Джэсон.
– Когда есть возможность, господин Отис. Но не столь мастерски, как мне бы хотелось. Я лишен возможности упражняться, поскольку у меня нет фортепьяно.
– Как же вы пишете музыку?
– Когда мне нужен инструмент, я отправляюсь к кому-нибудь из друзей.
– Господин Отис большой почитатель Моцарта, – заметил Шиндлер.
– Прекрасно! – сказал Шуберт. – Я тоже перед ним преклоняюсь.
– Кроме того, господин Отис – друг Мастера и пользуется его расположением. Бетховен весьма привязался к господину и госпоже Отис. Они доставили ему немало приятных минут.
– Бетховен заслуживает самого глубокого уважения и почитания! – воскликнул Шуберт, обнял Джэсона и, облобызав его, восторженно добавил: – Бывало, я обедал в этом кафе, лишь бы иметь возможность издали наблюдать за Бетховеном. Между прочим, тут и началось наше знакомство с господином Шиндлером.
Джэсона слегка обескуражило столь непосредственное выражение чувств; и ни к чему было Шиндлеру преувеличивать его дружбу с Бетховеном. Джэсон был приятно удивлен, как сразу изменился Шуберт; его лицо сделалось удивительно подвижным, выражения печали и радости с быстротой сменяли друг друга.
Проникшись к ним доверием, Шуберт пришел в хорошее расположение духа и стал настойчиво приглашать их за свой стол.
– Я был счастлив снова вернуться в Вену из Венгрии, из имения графа Эстергази, где я обучал музыке семейство графа во время их летнего отдыха. Деньги пришлись весьма кстати, но Венгрия скучнейшая страна. Подумать только, что Гайдн прожил там чуть ли не четверть века! Я жду друзей. Сейчас подходящее время для беседы, пока не появились шумные любители пива и сосисок. Какое вино вы предпочитаете, госпожа Отис? Токайское? Мозельское? Несмюллерское? Сексардское?
– Я полагаюсь на ваш выбор, – ответила она и удивилась, когда он заказал бутылку токая, – ведь Шиндлер предупредил, что Шуберт сильно стеснен в средствах, и хотя у него едва хватило денег расплатиться, он отмахнулся от предложения Джэсона взять расходы на себя. Вино сделало Шуберта более разговорчивым. Он разом осушил свой стакан и огорчился, увидев, что они не последовали его примеру.
Джэсон сказал, что обожает токай и заказал еще бутылку. Он хотел было заплатить за нее, но Шуберт не позволил. Композитор вынул из кармана лист бумаги, быстро набросал песню и вручил официанту в качестве оплаты. Официант молча взял ноты и тут же принес вина. Настроение Шуберта заметно поднялось, и когда Джэсон заметил, что токай стоит дорого, Шуберт отмахнулся:
– Я пишу музыку, чтобы наслаждаться жизнью, а не для того, чтобы зарабатывать на пропитание.
Дебору смущал человек, сидевший за соседним столиком и не спускавший с них глаз.
– Вы знаете его? – спросила она Шуберта.
Тот посмотрел, прищурясь, сквозь очки, печально вздохнул и спокойно, как нечто само собой разумеющееся, ответил:
– Хорошо знаю. Полицейский инспектор. И к тому же шпион.
– Какая наглость! – воскликнула Дебора. – Он откровенно следит за нами.
– А зачем ему прятаться? Он хочет, чтобы вы знали о его присутствии.
– Но с какой стати? Мы не сделали ничего предосудительного!
– Полиция всегда занята слежкой. В особенности за некоторыми из нас.
– Господин Шуберт, почему за вами должна следить полиция? – удивился Джэсон.
– Несколько лет назад кое-кто из моих друзей состоял в студенческих кружках. К студенческим кружкам относятся с подозрением. Один мой друг, член студенческого союза в Гейдельберге, был исключен из университета, его допрашивали, а потом выслали.
– Но при чем тут вы, господин Шуберт? – взволнованно спросила Дебора.
– Он был моим другом. Когда его арестовали, у меня устроили обыск.
– Оставим эту тему, Франц, – перебил Шиндлер. – О чем тут говорить, к тому же вы остались на свободе.
– Они конфисковали все мои бумаги, чтобы изучить их и убедиться, не имел ли я каких-либо политических связей с этим другом или с его единомышленниками. Вещи мне возвратили, но я обнаружил, что несколько песен исчезло. Исчезло навсегда.
– Но вы сочинили другие, новые песни, – подчеркнул Шиндлер.
– Новые, но не те. А название моей оперы «Заговорщики» изменили на «Домашнюю войну». Ужасное название. Откровенное издевательство. Вам не кажется, что скоро они запретят и танцы?
– Перестаньте, Франц.
– Они запретили танцы на время великого поста. Словно нарочно хотели досадить мне, они знали, как я люблю танцевать. Мы встречаемся в этом кафе с друзьями и пьем токайское, пусть полиция не думает, что мы члены какого-то тайного общества. Тайные общества и общество франкмасонов находятся под запретом. Господин Отис, вы любите плавать?
– Нет, я боюсь воды. – Смертельно боюсь, подумал Джэсон.
– А я люблю плавать, но и это кажется подозрительным властям. По их мнению, это способствует возникновению отношений, за которыми трудно уследить.
– Господин Шуберт, – решился, наконец, Джэсон, – а не кажутся ли вам странными обстоятельства смерти Моцарта?
– Скорее печальными, чем странными.
– Только и всего? Вам не кажется, что кто-то умышленно ускорил его конец? – Дебора хотела остановить Джэсона, но Шуберт успокоил ее, что инспектор сидит далеко, да и в кафе достаточно шумно. Вопрос Джэсона, казалось, озадачил Шуберта.
– Господин Отис интересуется, говорил ли когда-нибудь Сальери в вашем присутствии о смерти Моцарта. Вы ведь несколько лет были его учеником, – пояснил Шиндлер.
– Маэстро Сальери был моим учителем. Но не другом.
– Но Сальери, наверное, упоминал когда-нибудь о смерти Моцарта? – воскликнул Джэсон.
– Почему вас это интересует? – удивился Шуберт. – Не потому ли, что Сальери теперь болен?
– Ходят слухи, будто он признался на исповеди в отравлении Моцарта.
– В Вене ходит множество слухов, причем не всегда правдивых. Вы верите, что такое признание существует? Может, это пустая болтовня?
– Сальери был врагом Моцарта, это всем известно.
– Маэстро Сальери не любил каждого, кто хоть сколько-нибудь угрожал его положению. Но это не значит, что он убийца. Какие у вас доказательства?
– Я их разыскиваю. Шаг за шагом. Поэтому-то я и хотел поговорить с вами.
– Когда я у него учился, много лет спустя после смерти Моцарта, Сальери был уже немолод, и с тех пор прошло немало времени.
– Неужели Сальери не говорил с вами о Моцарте? Шуберт молчал.
– Как только Моцарта не стало, Сальери сделался самым видным композитором в Вене и, по-видимому, каждый начинающий композитор считал за честь у него учиться, – заметил Джэсон.
Господин Отис весьма проницателен, подумал Шуберт. Музыка Моцарта всегда покоряла его. Вот и сейчас она ему слышится, несмотря на шум в зале. Ему показалось, что полицейский инспектор вытянул шею, изо всех сил стараясь понять их разговор, но он сидел слишком далеко от них. Здравый смысл шептал ему, что следует воздержаться от столь опасной беседы, она до добра не доведет. Он слыхал о болезни Сальери, о его признании священнику и о том, что после этого признания его поместили в дом умалишенных. И никто с тех пор не видел Сальери, хотя по сообщению двора, в соответствии с волей императора, Сальери была назначена пенсия, равная его прежнему заработку – в знак благодарности за оказанные престолу услуги. Щедрость, которой вряд ли мог удостоиться убийца. А может быть, Сами Габсбурги были причастны к этому заговору? Или виновны в попустительстве? Предполагать такое слишком рискованно. Шуберт вздрогнул, сознавая, что ему никогда не хватит смелости высказать вслух подобные догадки. Но по собственному опыту он знал, что Сальери был способен на предательские поступки.
– Ваше уважение к Моцарту никогда не возмущало Сальери? – спросил Джэсон.
Шуберт колебался, не зная, что ответить.
– Вы, должно быть, как и Бетховен, испытали на себе влияние Моцарта?
– Я не мог его избежать.
– И Сальери это не одобрял, не так ли, господин Шуберт?
– Это сильно осложнило наши отношения, – признался Шуберт.
Он не смог удержаться от признания под влиянием минуты, и теперь почувствовал облегчение. Шуберт говорил шепотом – кроме сидящих за столом, никто его расслышать не мог. Ему казалось, что он освобождается от веревки, долгое время душившей его.
– Как-то в 1816 году, в одно из воскресений праздновалось пятидесятилетие приезда маэстро Сальери в Вену. В тот день его удостоили многих наград, в том числе и золотой медали, преподнесенной от имени самого императора, а мне предстояло участвовать в концерте, который давали в доме Сальери его ученики. И меня, как его лучшего ученика в композиции, попросили написать кантату в честь сей знаменательной даты. Это считалось великой честью. Большинство известных музыкантов Вены некогда обучалось у Сальери, и двадцать шесть из них были приглашены участвовать в концерте; тем не менее мое сочинение было включено в программу концерта.
И вдруг за неделю до концерта меня пригласили к нему домой. Я очень обеспокоился. Ученики никогда не посещали маэстро на дому, я сам там никогда не бывал, и поэтому шел туда в тревожном и радостном ожидании. Мне было почти девятнадцать, и я считал эту кантату лучшим из всего мною созданного. Мне не терпелось узнать его мнение, но я нервничал. Отвергни он мою работу, и моей карьере пришел бы конец. Он считался самым влиятельным музыкантом в империи и мог своей властью вознести человека или его погубить.
Пышно разодетый лакей провел меня в музыкальную комнату маэстро, и я был поражен великолепием обстановки, равной разве что императорскому дворцу. Но не успел я опомниться, как через стеклянную дверь сада в комнату вошел Сальери.
Его вид испугал меня. Я был певчим в придворной капелле, пока в пятнадцать лет у меня не начал ломаться голос, а затем обучался в императорской придворной семинарии и два раза в неделю брал у маэстро Сальери уроки композиции. Мне еще не приходилось видеть своего учителя таким разгневанным. Его лицо, обычно желтовато-бледное, сделалось багровым, а черные глаза метали молнии, и весь он, казалось, возвышался надо мною, хотя был почти одного со мною роста. Держа в руке кантату, он выкрикнул на плохом немецком языке: «Вы наслушались вредной музыки!»
«Простите, маэстро, я вас не понимаю». – Неужели из-за этого он меня вызвал?
«Почти вся ваша кантата написана в варварском немецком стиле».
Зная о моей близорукости, Сальери сунул мне кантату чуть не под нос. Я стал напряженно вглядываться в партитуру и понял причину его гнева: он перечеркнул у меня целые пассажи. Я испытывал в этот момент ужасное чувство, словно меня самого лишили руки или ноги, но старался держаться спокойно.
Сальери сказал: «Я хотел поговорить с вами наедине, пока ваше упрямство не завело вас слишком далеко. Если вы будете и впредь проявлять подобную самостоятельность, я буду лишен возможности оказывать вам поддержку».
«Маэстро, позвольте мне взглянуть на мои ошибки», – робко попросил я.
«Пожалуйста», – брезгливо произнес он и подал мне партитуру.
Я был поражен. Каждый перечеркнутый пассаж был написан в манере Моцарта; я пытался подражать грациозности и выразительности его музыки.
Я изучал поправки, как вдруг он зло рассмеялся и объявил:
«Немец всегда останется немцем. В вашей кантате слышатся завывания, некоторые в наше время считают это за музыку, но мода на них скоро кончится».
Я понял, что тут он намекает на Бетховена. Чтобы послушать «Фиделио», мне пришлось продать свои школьные учебники, но разве мог я в этом признаться? В то ужасное мгновение я готов был обратиться в бегство, но знал, что поддайся я этой слабости, и в Вене передо мной будут закрыты все двери. Скрыв свои истинные чувства, я покорно склонил голову и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43