А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Было уже поздно, когда ему, наконец, удалось добраться до дому. Лестница была погружена во мрак. В темном коридоре квартиры на шестом этаже из-под двери в комнату матери пробивалась полоска света. Марк скользнул в постель, не зажигая лампы. Лежа голый на ледяных простынях, он, наконец, вновь обрел среди ночной тишины свою поруганную душу. Она взяла его за горло, она кричала: «Что ты сделал со мной?» Ведь он все еще думал только о себе, а не о той, другой. Он лежал ничком на тюфяке, уткнувшись лицом в подушку. И вдруг увидел себя на улице, в схватке со своей жертвой: нежную шею, оскорбленное тело девушки, насилие… И наиболее оплеванный из них был он…
Итак, значит, после всех громких слов, после исполненных благородной гордости дневных бесед с матерью, после рыцарских разглагольствований, после бичевания лисиц и волков войны, которые раздирают мир на части, пользуясь силой и хитростью и прикрываясь правом, он тоже воспользовался правом сильного, чтобы урвать себе кусок, и к тому же самым подлым образом… Марк снова увидел мостовую и девушку на коленях; резким движением сбросил он с себя одеяло: мысль о том, что он бежал, как вор, обжигала его; он готов был броситься туда, где оставил ее. Зачем? Поднять ее?
Глупо!.. Он продолжал сидеть голый на краю матраца. За перегородкой мать ворочалась на кровати. Марк задержал дыхание и снова лег… Он вспомнил вкус пересохшего рта девушки… Он снова почувствовал эту губу… И снова на него накатила жестокость. «Все равно!.. Я на тебе оставил свою метину! И если мы встретимся, я тебя узнаю, а ты меня – нет. Она жива и судит меня…» Эта мысль, жизнь с этой мыслью была ему невыносима. «Хоть бы она умерла!..» Не переставая вращаться вокруг одного и того же, его подвижной ум перескочил с него самого на мир, и в конце концов Марк понял, почему человек, одним пальцем прикоснувшийся к преступлению, погружает в него всю руку: чтобы не видеть ее… Потом – волна жалости…
«Пусть она живет, пусть она будет счастлива!..» Ему захотелось целовать ссадины на ее округлых коленях. Но тут он оказался совсем близко от нового приступа той самой животной страсти, которая заставила его схватить эту девушку, и он готов был повторить жгучий круг своего бега… Так он весь остаток ночи переходил от одного состояния к другому: жалость и жестокость, ненависть к самому себе и к ней, угрызения, сожаления о том, что он сделал, и о том, чего не сделал… Бег и бег – без остановки! А в конце – поражение. Это была единственная ясная точка среди хаоса. Побит!.. Он не выдержал первого же испытания. Он не имеет никакой власти над своими поступками и своими мыслями, первая большая волна – и его воля расплылась, как медуза. Он не знает, что сделает из него жизнь через год… И это позорное признание было пощечиной самому себе… Нет! Нет!
Уж лучше преступление! Он снова сел на кровати и начал колотить себя кулаками в грудь.
«Я хочу, я хочу!.. Чего я хочу?.. Быть тем, чем хочу!..»
Нежный голос матери прошептал из другой комнаты:
– Почему ты не спишь, мой мальчик? Он не ответил. Гнев: «Она следит за мной…» Порыв любви: «Она меня понимает…» Раздражение, благодарность, чаши весов колеблются… Ни то, ни другое! «Я одинок и одиноким хочу оставаться…»
Опустив голову на подушку, он больше не двигался.
По обе стороны стены мать и сын лежали в темноте с открытыми глазами.
Аннета тоже думала:
«Напрасно я с ним заговорила. Это его личное дело.
Он сам и должен его решать».
Но мысли их текли в одном направлении и волнами передавались от одного к другому. И мало-помалу мать и сын обрели равновесие. Когда в окнах забрезжил рассвет, он застал их обоих готовыми вступить в новый день со всеми его иллюзиями, ловушками и борьбой. Потерпев еще одно поражение, мать и сын смотрели этому новому дню прямо в лицо и горели желанием начать все сначала. Уж эти Ривьеры! Какое утро, омраченное поражением, способно заставить их повернуть вспять?
Но, стоя после бессонной ночи в тазу с ледяной водой, дрожа и снова ощущая свое тело, юноша обшарил взглядом бездну эпохи и бездну мира, в который был брошен, свою крайнюю слабость и подстерегавшие его невзгоды и падения. И он вздыхал:
«Дойти до конца!..»
«Дойти до конца» – то есть не упасть в дороге. Пусть даже упасть! Но в конце! Невзгоды и падения? Пускай! Но пройти – чего бы это ни стоило!.. Пройти? О боже! Пройти!.. Он потянулся, заранее предвкушая вечный покой. Больше не быть! Это возможно только после того, как ты был…
Он натянул скорлупу из ткани на свою молодую кожу, покрасневшую от волосяной перчатки. И с окрепшим телом, стиснув зубы, молодой волчонок снова вышел на охоту за жизнью.
А ведь в другие времена как эта охота была увлекательна! Несмотря на все ловушки, расставленные природой, и на все, что придумало общество, чтобы отравить молодость, приковывая ее к каторжным скамьям (лицей, армия), какое все-таки прекрасное смятение владеет человеком в двадцать лет!
Но в 1918 году двадцать лет не измерялись мерками нормальной жизни.
Они равнялись и четырнадцати у восьмидесяти. Их сколотили из плохо пригнанных частей и кусков разных возрастов – по мерке, которая была и слишком широкой и слишком тесной; швы лопались при первом движении; сквозь дыры просвечивали голое тело и желания.
Люди вчерашнего дня, люди, которые дали им ткань, не узнавали своей поросли. И сыновьям, которые потеряли отцов, люди вчерашнего дня казались чуждыми, почти ненавистными, презренными. Эти юноши не находили никакой возможности столковаться даже между собой! Каждый представлял собой своего рода игру в «головоломку»… Если бы хоть и жизнь была игрой!.. Чтобы поверить в это самим, многие старались убедить других, будто оно так и есть. Но они отлично знали, что уж если жизнь – игра, то игра страшная, игра безумцев… Все было разрушено, и ветер, который бушевал среди развалин, приносил зловоние бойни. Где строить новый мир? И из какого камня, и на какой почве, и на каких основах? Они не знали ничего, они ничего не видели среди дымящегося хаоса. Единственно, в чем не было недостатка, это в рабочих руках. Но в двадцать лет трудно обречь себя, свою быстро проходящую giovinezza, Молодость (итал.).

которой отовсюду грозят опасности, на изнурительный труд землекопов, работающих без всякого руководства. Были ли они уверены, что новое землетрясение не сокрушит стены раньше, чем они успеют возвести их на зыбкой почве? Кто мог верить в устойчивость мира, воздвигнутого на основе преступных и бессмысленных договоров? Все шаталось, не было ничего прочного, жизнь не имела завтрашнего дня, завтра бездна могла разверзнуться: война, войны внешние и внутренние… Верным был только сегодняшний день. Если не вцепиться в него всеми десятью пальцами, двадцатью пальцами, руками и ногами – погибель! Но как вцепиться в него, в этот сегодняшний день? Куда вонзить ногти? Его нельзя ухватить, он лишен формы, он огромен, он расплывается и ускользает. Только подойди к этой крутящей массе – и тебя швырнет, как камень из пращи, либо втянет, и ты пойдешь ко дну.
Но если ты Марк и тебе двадцать лет (ему и двадцати не было, едва минуло девятнадцать), ты приходишь в бешенство, не хочется ни быть вышвырнутым, ни пойти на дно, хватаешь сегодняшний день за глотку и врываешься в него… Обладать! А потом хоть подохнуть, как самцы насекомых!..
И какая усталость в этой лихорадке сведенных судорогой рук! Какое чудовищное бремя на плечах мальчика! Невероятно трудная задача!
Счастливы те, у кого жизнь по крайней мере ограничена, у кого одна дорога, кому надо удовлетворить только одну потребность! Но у Марка их было четыре или пять, и они, как голодные звери, раздирали ему внутренности. Ему надо было познать, ему надо было взять, ему надо было насладиться, ему надо было действовать, ему надо было быть… И эти лисята, которых он, как спартанский мальчик, прятал у себя под одеждой, грызлись между собой и кусали его. Они не могли насыщаться вместе.
Что более неотложно: насладиться или познать? Раньше всего познать!
Маленькому Ривьеру казалось невыносимой мысль о том, что он может уйти из жизни, не увидев, не познав. Ему представлялось, что весь остаток своего вечного бытия он будет блуждать во тьме отчаяний, худшей, чем все муки ада, придуманные людьми. (Можно сколько угодно верить, что по ту сторону жизни не лежит ничто. Для сердца, которому двадцать лет, ничто – самая неумолимая вечность.).
Как узнать? И что узнать? Неизвестно. И прежде всего с чего начать?
Все под вопросом, и все осаждает тебя сразу. Образование, полученное в годы войны, оставило колоссальные пробелы, которые никогда не заполнить.
Разум блуждал в других местах. Тело тоже. Марк чаще бывал на улице, чем в классе. Когда же он удостаивал школьную скамью чести опустить на нее свой худенький зад, то живые и жесткие глаза отощавшего волчонка загорались странным блеском; сквозь мрачные стены он искал иную добычу, а не старые костяки ученья. В редкие минуты интонации учителя или же толчок, данный каким-нибудь словом, обнажали теплые очертания незнакомого куска жизни, и он бросался туда. Но он был неспособен найти место для этого куска в огромной Действительности; чтобы постичь, ему не хватало всего предшествующего, которое он упустил по невниманию: добыча ускользала, и все последующее проваливалось в яму. Если бы начертить карту его представлений в любой отрасли зданий, получилось бы нечто похожее на старинные карты Африки, на которых белые пятна более многочисленны, чем разведанные области, а большие реки разорваны на теряющиеся в пустыне звенья, как хвост ящерицы, которая побывала во рту у кошки. Воображение дополняло карты, размещая тут и там города, горы, созданные из сказок и песка.
Были целые исторические эпохи, целые ряды теорем, почти целые области в узком царстве классицизма, где преподаватели alma mater боязливо запирали своих питомцев в каких-то старых, хотя и позолоченных, но выцветших, изъеденных молью квартирах. (Alma mater считает их лучшими в мире!) Пути ума обрывались, в мозгу у Марка не оставалось ничего. Тем не менее он сдал выпускные экзамены, как и другие недоучки, знавшие не больше, чем он; но в глазах у которых не горел, как у него, дерзкий огонь мысли.
Тогда относились снисходительно к сыновьям и братьям героев (если они и не были героями, то могли бы быть!). Но он, Марк, не допускал ни малейшей снисходительности к тем, кто был снисходителен к нему. Добрый конь не прощает глупому всаднику, который щадит его и забывает дать хлыста.
За эти годы был разрушен авторитет и людей и книг, которые властвовали над умами предыдущего поколения. То, что в них видели, то, что в них вычитывали (мало и плохо!), не было созвучно с современностью. Присяжные лжецы, обманутые обманщики старались скрыть правду о войне и мире, но и молодые люди были наделены инстинктом и еще не растраченной свежестью восприятия. Они чуяли в своих учителях пресмыкательство мысли перед государством и старческую слабость риторики. О подлинно свободных силах, которые сохранились во Франции или же за ее пределами, юноши ничего не знали; были приняты меры к тому, чтобы эти свободные силы заранее дискредитировать, и юноши не имели никакого желания пересмотреть несправедливые приговоры: их доверие было подорвано. Всю мысль предшествующего полувека (и чуть ли не всех остальных времен) они объединили под одной общей презрительной рубрикой: «Вздор! Мехи, раздувшиеся от слов…» Они и не подозревали, что их молодые мехи тоже раздуются, но только от других слов: таковы девять десятых человеческих умов, если они не хотят оставаться пустыми, а пустота приводит их в смятение; верно сказано, что природа ее не терпит; она не может примириться с «я не знаю».
Надо знать! Иначе смерть!
Но прежде всего надо есть. А если не искать, то этакому Марку Ривьеру кусок хлеба сам собой в рот не попадет. Разве только он его вырвет изо рта у матери! А гордость говорила ему: «Довольно! Отныне ты будешь есть только тот хлеб, который заработаешь сам».
Утром у него два дела. Два фонаря среди тумана, который еще стоит у него в мозгу, как и в городе. Урок разговорного языка с одним рыжим розовоглазым американцем из делегации Вильсона, живущим в районе Ла-Мюэт.
И глупейшие стихи одного желтого господина из Рио, живущего близ Сорбонны, в которых Марку пришлось яростно чистить французский язык, исковерканный на бразильский лад.
У американца дверь оказалась запертой. Сосед сказал, что человек в рубашке со звездами еще не возвращался, и, узнав, зачем именно он нужен, прибавил с усмешкой, что Марку нечего беспокоиться: его ученик как раз в эту минуту изучает французский язык по самому лучшему методу. Марк в бешенстве бросился к клиенту номер два. Его остановила привратница: господин с кожей цвета айвы только что умер от испанки. Никакого адреса он не оставил. Стихи остались Марку в наследство.
Смерть больше никого не удивляла. Однако на другой день после орудийных залпов, возвещавших перемирие, это происшествие вызывало смутное ощущение неудачи. «Значит, ничто не изменилось?..» Но у Марка вызывал раздражение умерший, который навязал ему нелепую работу и скрылся, не заплатив.
Марк шел хмурый, взбешенный, мрачный, как туча.
Внезапно его пронзил ясный девичий взгляд. Он узнал серые глаза своей однокурсницы, брюнетки с матовой кожей. Насмешливая улыбка этих глаз разрядила его скверное настроение. Девушка была уже далеко. Ее тонкие ноги спокойным и быстрым шагом направлялись к Сорбонне. После короткого колебания Марк пошел следом за ней. Университетская библиотека являлась в то время штаб-квартирой для некоторых молодых людей: сюда они приходили делиться своими сомнениями. Марк догнал Генриетту Рюш на лестнице.
Лукавые глаза изучали его.
– Понурый взгляд. Землистый цвет лица. Мрачная физиономия… И это на другой день после торжества?
– Вас оно, по-видимому, нисколько не коснулось. У вас отдохнувший вид.
– Да, я хорошо выспалась. Благодарю вас.
– И вас не тянуло высунуть на улицу ваш остренький носик?
– Из окна. Я насмотрелась. Звери.
– Я – один из них.
– Ну еще бы!
– Благодарю, – обидевшись, сказал Марк.
Она рассмеялась.
– Вы думали, я в этом сомневалась?
– Еще того лучше! Они стояли у порога библиотеки. Девушка поправила волосы, глядясь в дверное стекло.
– Одним зверем больше, одним меньше! Не стоит принимать это близко к сердцу.
Она вошла в читальный зал.
Марк увидел кое-кого из своих друзей.
Друзья – сказано слишком сильно. Большой дружбы не было между этими мальчиками. Каждый был слишком занят собой. Да и молодой Ривьер тоже держался в стороне от своих сверстников. Его недолюбливали за мрачный, замкнутый характер, за то, что он слишком часто кривил губы в презрительную усмешку, за то, что его суждения бывали суровы, а также за явное его превосходство в ученье и на экзаменах. Но по тем же самым причинам за ним поневоле признавали известный авторитет. Сказывалось и влияние матери: раньше всех прочих влияний оно сделало его невосприимчивым к заразе коллективной глупости. Он не дожидался, как другие, конца войны, чтобы постичь всеобщий обман и заявить об этом во всеуслышание. Это преимущество перед ними, за которое он в свое время заплатил крайней непопулярностью, внушало к нему известное доверие теперь, когда глаза их открылись. Они оказались достаточно справедливы, чтобы признать, что этот упрямый кабан Марк был прав.
А в ту пору им больше всего нужен был не ктонибудь, – мужчина или женщина, кого можно любить (любовь, как и ненависть, стоила тогда дешево), – им был необходим человек ясного ума, которому можно верить.
Таких мальчиков было четверо или пятеро. Между ними не было ничего общего, кроме того, что все они обнаружили страшный обман и открытие это хлестнуло каждого, как пощечина. Стыд и гнев из-за того, что они дались в обман, потребность мстить и в особенности защищаться от будущих обманов поневоле заставляли их держаться в стороне от стада. Им пришлось покончить со своими разногласиями и антипатиями, чтобы объединить свои слабости и свои силы; они были не друзья, а союзники. Вместе искали они дорогу, как слепые насекомые, которые щупальцами обшаривают темноту. И, стараясь не показывать этого, каждый ожидал, что кто-нибудь другой произнесет слово, которое даст толчок и выведет на дорогу.
Все они одинаково плохо знали, что делать. Но они происходили из разных слоев общества, поэтому каждый привносил разнообразные личные свойства и коекакой опыт, которого не хватало другим.
Адольф Шевалье, маленький, спокойный, упитанный, был молодой провинциальный буржуа. Он происходил из старинного рода, по традиции принадлежавшего к судейскому сословию и владевшего прекрасным именьем в Берри.
Человек просвещенный, из породы со столь же высокой культурой, как культура их полей и виноградников, самый «порядочный» из всех пяти (в старомодном, классическом смысле этого слова).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125