А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она была исписана сверху донизу, но отнюдь не стихами. Кокотт принялся читать из-за его плеча:
– Входная дверь с улицы – перерезать проволоку. То же самое с дверью на антресолях – два секретных замка и один обычный, два засова. В прихожей Медор: лай далеко слышен благодаря усилителям. Касса за решеткой, в двери – замок Бертье, сложный – с двойным секретом; ловушка. Три вооруженных личности: мокрая курица, здоровая баба и дюжий парень. Сумма к концу месяца – два-три миллиона.
Запись, сделанная чуть ли не на ощупь в тряском салоне, удивляла почерком твердым и отчетливым. Чувствовалась рука мастера.
– Изумительно! – восхитился Кокотт. – К твоей поэзии и к моему слепку остается добавить только одно: пожалуйте обслужиться! Сколько мы с этого будем иметь?
– Кусок хлеба! – буркнул Пиклюс, пряча блокнот.
– А если продать нашу историю банкиру?
Компаньон вздрогнул и повел вокруг затравленным взором. Какое-то слово просилось на его губы, но он только указал красноречивым жестом на свою шею и с вымученной улыбкой ответил:
– Это было бы не слишком-то осторожно!
Они обогнули угол улицы Нотр-Дам-де-Назарет. Три фиакра стояли вдоль тротуара, напротив второго дома, который был предпоследним в ряду. В дверь именно этого дома вошла Эдме Лебер, сопровождаемая нашими друзьями Симилором и Эшалотом, не посмевшими ослушаться господина Брюно.
– У патрона гости, – заметил Кокотт, не останавливаясь.
В двух первых фиакрах никого не было. В третьем же соколиный глаз Кокотта не увидел, а скорее угадал женскую фигуру.
– Графиня! – прошептал он. – Вот кто трудится, не покладая рук.
Его товарищ сделал вид, что ничего не заметил. Они вошли к дом, и Кокотт просунул свою веселую физиономию в окошечко швейцарской:
– Эй! Рабо! Старина Родриго! Как дела, был сегодня день или нет?
Консьерж сдвинул вверх огромный зеленый козырек, защищавший его воспаленные глаза, и ответил:
– А то как же? Солнце сядет еще не скоро.
– Отлично, – отозвался сзади Пиклюс. – Ничего нового?
– Ничего.
Пиклюс, в свою очередь, сунул голову в окошко и спросил, понижая голос:
– Господин Брюно все еще живет по соседству?
– Дом рядом, пятый этаж, дверь налево.
– А Трехлапый здесь, на пятом, дверь направо?
– Точно, направо.
– Он что, заболел, Трехлапый?
– Почему это?
– Его не было сегодня вечером в почтовой конторе. Консьерж резко сдвинул свой козырек.
– Быть не может! – воскликнул он. – В воскресенье! Впрочем, я, знаете ли, не привык за жильцами шпионить. Господин Лекок говорит, что мы живем в свободном городе. Вольному воля! Каждый устраивает свои делишки, как ему нравится.
Его красные глаза, не вытерпев света лампы, снова укрылись под широким козырьком.
– А этот тип навещает иногда нашего патрона? – с некоторым колебанием поинтересовался Пиклюс.
– Который?.. Трехлапый?
– Да нет же, господин Брюно.
Консьерж пожал плечами, снова принимаясь за работу.
– Этот проходимец присосался к малышам с пятого этажа. Но поговаривают, что он греет руки.
– Звоните! – приказал Пиклюс.
Старый Рабо нажал на кнопку, и серебристый звук отозвался где-то на верхнем этаже. Компаньоны поднялись по лестнице. За дверной решеткой мелькнула чья-то тень. Показалось на миг неподвижно-спокойное лицо покровителя Эдме Лебер и тотчас пропало.
Х
НАШ ГЕРОЙ
Пора, читатель, пришло уже время выпустить на сцену героя. Ни одна сказка, ни одна драма или поэма не обходится без этого привилегированного создания, вокруг которого кипят страсти. Он молод, прекрасен, загадочен; одни его пылко обожают, другие столь же пылко ненавидят. Роман без героя подобен телу, лишенному души.
Пора. А то могут подумать, что мы вовсе не запаслись героем.
Мы поместим нашего героя на пятом этаже дома, выходящего своим задним фасадом во двор уже известной нам конторы почтовых сообщений, того самого дома, за которым следил господин Матье по поручению барона Шварца. Старый консьерж Рабо, называвший этот дом богадельней, имел среди своих подопечных не только прославленного Трехлапого, но и таинственного Лекока, патрона Пиклюса и Кокотта, малышей, при которых служил пиявкой господин Брюно, наших старых знакомцев Эшалота и Симилора, а также Эдме Лебер с ее матушкой.
Квартирка, в которой проживал наш герой, состояла из двух комнат. Первая была обставлена весьма скромно: старенький диван, служивший кроватью, круглый столик и два стула. Единственное окно выходило на узкую маленькую терраску, увитую зеленью; крошечный, любовно выращенный садик достался в наследство от бедной молодой пары, которой пришлось из-за безработицы покинуть сей скромный рай. Внизу под террасой был угрюмый сыроватый двор, стиснутый с трех сторон строениями; луч света мог добраться до его мостовой только в дни солнцестояния. Дом, расположенный сужавшейся книзу буквой П, тесным своим просветом выходил на двор почтовой конторы.
Комната, принадлежавшая нашему герою, была сейчас пуста. В другой, куда мы заглянем чуть позже, обитали двое его друзей, симпатичные молодые люди, которых консьерж и сосе ди называли «малышами». Выходцы из богатых буржуазных семей, они охотно уступили безродному Мишелю отдельную комнату, признавая его значительность и верховенство. Из исповеди Симилора мы знаем уже, что квартирка эта роскошью не блистала, зато была не лишена таинственности – именно тут ставился вопрос о том, чтобы убить какую-то женщину. Однако, увы, в комнате Мишеля никаких следов женщины, которую стоило бы убить, не обнаруживалось. Помещение было уныло и пока что погружено в темноту.
Из противоположного окна на пятом же этаже, с другой стороны двора, падал в комнатку Мишеля косой луч света, выделявший отдельные детали ее обстановки: диаграммы, прикрепленные к выцветшим стенным обоям, разбросанные на столике чертежи, конспекты, какие-то болты. Окно противоположной квартиры оставалось закрытым, но раздвинутые дешевенькие занавески являли взору суровую и трогательную картину, хорошо известную Хромому бесу из знаменитого романа Лесажа. Как мы знаем, он любил заглядывать под парижские крыши в надежде высмотреть что-нибудь веселенькое, но вместо этого частенько наталкивался на одно и то же печальное зрелище: женщина, худая и очень бледная, постаревшая не столько от возраста, сколько от горя, полулежа в кровати, что-то шила. Она то и дело опускала руки, побежденная слабостью, и, полуприкрыв глаза, собиралась с силами. Наблюдая за ее героическими попытками удержать иголку, выскальзывающую из дрожащих пальцев, каждый бы испытал невольное желание, чтобы лампа, при свете которой она трудилась, наконец погасла. Но безжалостная лампа продолжала гореть, белая исхудалая рука судорожно вцеплялась в шитье, глаза открывались снова, и иголка мелькала, мелькала… Подле больной никого не было. Когда она опускала веки, давая передохнуть глазам, бледные губы шептали что-то, видимо, призывали Бога.
Наш герой Мишель был славным юношей лет двадцати, изящным, высокого роста и, верьте слову, весьма благородного вида. Впрочем, у него был шанс оказаться аристократом: ни отца, ни матери он не знал. Даже у людей очень умных, а герой наш, разумеется, очень умен, бывают свои слабости, особенно когда тайна собственного рождения уводит их в страну фантазий. Каждый вечер, полеживая на старом диванчике, Мишель переписывал заново роман своей жизни и, хотя смутные воспоминания противоречили феерическим мечтаниям, никогда не засыпал без того, чтобы не увидеть себя нежным малюткой, расположившимся в кружевной колыбели. Потом являлся черный человек в накидке, пресловутой черной накидке, под которой прячут ворованных детишек. Мишель прямо-таки ощущал, как он задыхается под этой гадкой накидкой. Сколько слез пролила его мать! А его отец, господин граф! Они наверняка его очень долго искали!
В полночный час Мишеля одолевало воображение. Его наивные выдумки недалеко ушли от сентиментальных фантазий Симилора – да оно и понятно: ведь оба росли в Париже. Нашему герою случалось просыпаться, споткнувшись о порог замка своих предков. Тогда он начинал хохотать, Мишель был сыном своего времени и умел посмеяться над собой, однако хохотал он все же не от чистого сердца. Обращенному в реальность взору представала бедная комнатенка, освещенная луной или печальным сиянием из окна напротив. Свет от лампы соседок действовал на него укоряюще.
Мы сказали «соседок» не случайно: у старой больной женщины была дочь, и именно она обычно бодрствовала по ночам. Трудолюбивый ночной огонек значил в жизни Мишеля очень много, ибо юноша двадцати лет редко мечтает о позолоченных гербах только для одного себя. Над узким мрачным двором из окна в окно летели и возвращались улыбки. Сколько раз Мишель забывал о времени, проводя счастливейшие часы за созерцанием занятой прилежным трудом юной соседки!
Это был настоящий роман, да что там роман – поэма, исполненная чистой нежности, робких обещаний, радужных надежд, страхов и угрызений совести. Как? Уже угрызений совести? Но за что может укорять себя девушка с таким чистым и высоким лбом, увенчанным, точно ореолом, пушистыми белокурыми волосами, и с таким глубоким, ангельски чистым взглядом, которым попеременно владеют печаль и радость? Сразу оговоримся: угрызения совести обуревали Мишеля, и только его. Похожему на ангела существу знакомы были тайные слезы, но сердце его было свободно от тайн.
Мишель отнюдь не был ангелом и мечтал не только о любви, хотя любил он глубоко и искренне – не в пример кипящим вокруг суетным и мелким страстишками. Но нашего героя, кроме, любви, обуревали и другие заботы; его ожидала поразительная, судьба… может быть.
Пережив тот возраст, когда подросток превращается в юношу, к двадцати годам Мишель окончательно повзрослел: греческого типа лицо с правильными и твердыми чертами, интересная бледность, взгляд борца, презирающего сиюминутность в ожидании будущего, которое еще предстояло завоевать. У него была изысканная, словно бросающая вызов бедности, манера выражаться, временами он бывал мягок почти по-женски, но эта мягкость могла обратиться внезапно в суровость и даже жесткость. Характер его вообще был отмечен печатью двойственности: честная открытость соседствовала с недоверчивостью, врожденная пылкость чувств – с благоприобретенной осторожностью; казалось, над ним сообща потрудились природа и полная тягот жизнь.
Пословица гласит, что худа без добра не бывает, значит, даже падая, человек может что-то выиграть для себя.
Из старинных историй известно, что амазонки отрезали себе правую грудь, итальянские теноры добровольно освобождались от возможности использовать низкие ноты, а профессиональные бегуны избавлялись от селезенки: зачем беречь то, что мешает? В Париже человека на каждом углу подстерегают хирурги, готовые избавить его от сердца.
Нашему герою Мишелю удалось сохранить все свои жизненно важные органы в целости, однако кое-каких ран он не избежал и теперь боролся с бациллами эгоизма, которыми наградил его тлетворный воздух Парижа.
Мишель очень смутно, но живо помнил себя совсем маленьким мальчиком, счастливым, балованным и любимым – в уютном доме, где были папа и мама: молодой красивый мужчина и очень нежная женщина; все они любили друг друга. Где находился тот дом? Он не помнил и, наверное, не смог бы его узнать, если бы ему показали, таким смутным и расплывчатым было далекое воспоминание. Однако нежная женщина и молодой мужчина четко запечатлелись в его памяти как папа и мама. Он все еще видел их иногда, словно выступающими из тумана: мама улыбается, занятая рукодельем, папа погружен в какую-то интересную работу, от которой чернеют пальцы, а на лбу выступает пот. Мишелю, казалось, было годика три, когда внезапно оборвался тот ранний, счастливый, период его существования. Однажды в уютной квартирке поднялась страшная суматоха – крики, плач, сетования. Видимо, это происходило где-то в провинции: Мишель запомнил узкую речку и старый, весь в трещинах мост, в Париже таких маленьких мостов не бывает.
Навряд ли он тогда осознал беду – ведь над его кроваткой по-прежнему склонялось строгое и вместе с тем доброе лицо его нянюшки. Вот ее он узнал бы совершенно точно. Нянюшка обещала: «Они вернутся». Появилась однажды какая-то дама в трауре, может, это была его мать?
А потом – ночь, страх, тряский экипаж, увозящий его куда-то прочь от нянюшки, навсегда, навсегда… Все это жило в нем, словно смутный обрывок какого-то сна.
Более четкими были воспоминания о той богатой нормандской деревне, куда его привезли: просторные хлебные поля, зеленые луга – в высокой сочной траве вольготно полеживает скотина; низенький домик с огромным двором, там он впервые увидел, как молотят зерно: очень весело. От тех лет застряла в памяти одна деталь, удержанная не столько разумом, сколько чувством обиды: поначалу к нему относились на ферме как к гостю или даже богатому пансионеру, от которого зависит достаток дома, но потом хозяева посуровели, и к восьми годам он превратился в маленького батрачка, употребляемого для самых черных работ. Впрочем, фермеры, к которым он попал, были не так уж плохи. Дядюшка Пеше, устроившись вечерком у камелька, мог часами рассказывать о своих тяжбах, подобно старому воину, повествующему о славных битвах, в то время как его женушка, хлебнув изрядную порцию сидра, сладко похрапывала, продолжая вертеть колесо прялки и вытягивать нить из кудели.
XI
ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПЕРВОЕ
В то время Мишель ни сожалел, ни надеялся; воспоминания о раннем детстве пробудились гораздо позднее. Долина, приютившая ферму, и живописное взгорье, увенчанное церковкой с колокольней, составляли его вселенную. Он выучился плести веревочные кнуты и делал заготовки для соломенных шляп, а по весне не было удачливее его разорителя птичьих гнезд. Не лишенные добродушия хозяева работать его заставляли все-таки не до смерти и не слишком попрекали куском хлеба. Он рос, на зависть соседям, крепким и ладным парнишкой.
Ферма составляла часть огромного, не тронутого революцией поместья, принадлежавшего очень старому господину, который проживал в Париже. Господин умер, не оставив потомства. Полсотни нормандских наследников вступило в схватку, и вскоре суд объявил о продаже имения. Со всех сторон слетались на богатую добычу черные вороны – пожиратели замков.
Из Парижа тоже прибыли претенденты: пятнадцать-двадцать вылощенных господ съехались, чтобы решить на месте, как лучше раскромсать обширное поместье. В тех краях немного было жилищ, способных принять публику столь шикарную. К дядюшке Пеше устроился на житье молодой, но очень богатый уже банкир с шоссе д'Антен, Ж.-Б. Шварц, известный своей чрезвычайной ловкостью в ведении дел. Как всегда толково и быстро управившись с земельной сделкой, банкир решил развлечения ради сходить на охоту и попросил дядюшку Пеше найти ему провожатого. Фермер отрядил Мишеля в поход, и парнишка нагнал такую уйму куропаток, что гость поохотился на славу.
Возвращаясь после удачной охоты на ферму, он по дороге разговорился с мальчиком и был очарован его простодушным умом. Следует, пожалуй, добавить, что парижане, даже если они произошли от эльзасцев, бывают потрясены, встретив кого-нибудь (кроме ослов) в нескольких лье от площади Сен-Жорж. По возвращении, поглощая свою добычу, которой хватило бы на заправский пир, банкир стал расспрашивать фермера о подростке, и тут-то Мишель и узнал, что он сирота, приемыш и что на ферме его держат «из милости» – именно так выразился дядюшка Пеше.
Для Мишеля это было открытием, впервые заставившим его призадуматься. И вдруг в голову ему пришла дерзкая мысль.
– Возьмите меня с собой, – попросил он банкира, – я и в Париже куропаткам спуску не дам: буду водить вас на охоту. Господин Шварц разразился смехом; однако куропатки так пришлись ему по вкусу, что он спросил фермера, не отдаст ли тот ему мальчика.
Держи карман шире! Знаете ли вы прелестную страну Нормандию? Дядюшка Пеше затребовал за Мишеля сто экю. А сам ведь только что говорил про него: «Слишком тяжелая обуза для деревенских бедняков!»
Экий «добряк»! Заполучив свои денежки, дядюшка Пеше стал испускать стоны, что должно было сообщить о глубине чувств, сравнимых разве что со знаменитым плачем Иеремии: «О Боже мой, Боже ж ты мой! Растил-растил мальчонку, а теперь отдавай! Как я буду жить без моего соколика?» Вслед за ним запричитала тетушка Пеше: «Я холила малыша как собственного сына, и вот на тебе – забирают! Боже ж ты мой, какое горе!» Пришлось отвалить и ей сто экю, после чего банкир поспешил убраться восвояси, дабы уберечь свой карман от дальнейших посягательств.
Очаровательнейшая супруга господина Шварца, имевшая уже шестилетнюю дочку, была несколько удивлена результатом поездки – она твердо знала, что в Нормандию муж отправлялся вовсе не за ребенком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69