Петр ответил, что забавы эти ему непонятны, что он предпочитает травить врага, а не безвинного, доброго потапыча, но, впрочем, согласился, чтобы мальчик побаловался соколиною охотой, однако пусть светлейший сам будет подле, не отступая от Петечки ни на шаг.
…Поэтому, когда Брюс передал прошение о подельце убиенного царевица, ссыльном металлурге Федоре, государь поначалу разгневался, не смог справиться с судорогой, всякое напоминание о сыне воспринималось тяжко; повелел вызвать Татищева в столицу и заодно исследовать с пристрастием те челобитные, которые были поданы его любимцем, мануфактурщиком Демидовым о притесненьях, кои чинит ему и его медному делу посланец столичной берг-коллегии.
Петр тогда принял Татищева сурово, сесть не предложил, повелел говорить все без утайки. Однако чем дольше говорил Василий, сын Никиты, чем внимательнее вслушивался в его слова государь, тем интересней они ему представлялись.
Слушая рассуждения Татищева о том, что добиться блага в России можно, лишь завязав напрямую живой интерес коллегий с работою мануфактур, то есть позволяя служивым людям получать мзду с реальной прибыли, Петр то и дело вспоминал свои беседы с философом Лейбницем, когда тот, приехавши к нему в Карлсбад и словно бы вколачивая свои рубленые, сухие фразы в пространства, одному лишь ему подвластные, а потому – видимые, говорил:
– Свобода воли – не что иное, как желание. Воля человека тем свободнее, чем она разумней. Цель желания – его удовлетворение; путь к этому лежит через деятельность. Трагическая неудовлетворенность человека есть результат подавления свободы поступка. Удовлетворение доставляет удовольствие. Неудовлетворение приносит страдание. Следовательно, для истинно волевого человека хорошо все то, что доставляет удовольствие, отвратительно лишь то, что сулит страдания.
Петр возразил тогда:
– А коли мне удовольствие с собак шкуры драть, я все одно хорош, ибо свободен в поступке?
– Наслаждения бывают двух видов, – сразу же ответил Лейбниц. – Первое – чувственное, то есть преходящее, минутное, суетное; оно непонятно мне, хоть и существует. Мне важно второе, ибо постоянное наслаждение суть не что иное, как блаженство, а путь к нему проходит через нравственную волю, а нравственность достижима лишь в постижении мудрости, или, ежели желаете, просвещения.
– Следовательно, – заключил Петр, – я должен вас так понимать, что воля обязана быть обусловлена либо знанием, либо точным представлением желаемого?
– Почти так, – сдержанно, после короткой паузы, словно бы удивившись чему-то, согласился Лейбниц. – Я понимаю, что вы как самодержец ищете реального приложения моей схемы к практике вашей деятельности, посему стараетесь каждое положение расценить словно британский эмпирик – с точки зрения примата опыта.
Воля не должна быть злой, потому что она – первый шаг в познание, которое всегда и во всем благородно, но уж если сталось так, что воля – зла, то это лишний раз подтверждает необходимость диавола как того извечного противовеса, без которого не было бы добра.
Петр тогда улыбнулся и процитировал: «Быть свободным – значит быть активным; несвобода – это пассивность».
Лейбниц, почтительно склонивши голову, спросил:
– Чтите Спинозу?
Петр ответил:
– Чту ум.
Впервые Петр проникся сознанием государственной важности целостного строя рассуждений, оформленных в однозначный, как геометрическая формула, тезис, познакомившись с Джоном Локком; встречу устроил один из друзей Ньютона, от которого русский урядник «Петр Михайлов» вернулся на ночлег поздно ночью, проведя целый день в Британском монетном дворе, восхищенный Ньютоном, его чуть отрешенной, а потому шутливой, словно бы извиняющейся логикой.
Джон Локк был сед; он повстречался с юным русским «дипломатом» рано утром; сначала они пили чокелат из маленьких, тонких – китайского фарфора – чашек, потом философ изложил свою идею:
– Граница, разделяющая нравственное от безнравственного, есть поступок, согласующийся или, наоборот, отступающий от правила оценки. Эта оценка, положивши награду за исполнение, – а что, как не удовольствие, суть высшая награда человеку?! – карает нарушение наказанием, то есть страданием, чем же еще?! Правило, оценка – это закон. Мир знает таких законов лишь три: божий закон, данный нам Откровением, то есть разумом свыше; гражданский закон, устанавливаемый государями сей земли, и, наконец, философский закон, который проявляет себя лишь во мнении общества.
Петр тогда сразу же заметил:
– Пожалуй, что сей последний закон – самый действенный; ибо, как я вижу в моем отечестве, бывает, что и Божий закон преступают без особого страху, и государев, а вот философский преступить не решаются, страшно людской молвы.
– То, что вы сказали, согласуется с моей теорией, – заметил Локк и впервые заглянул в глаза русского «дипломата», словно бы заметив в них нечто совершенно сокровенное. – Именно так я и представляю себе градацию ценностей сих законов. Закон Бога – закон долга и греха; закон государства – проблема вины и безвинности; философский закон обнимает два понятия, пожалуй что, самые трудные для анализа, – добро и зло, порок и честь. Тот государь преуспеет, который сможет видеть подданных своих не единою безглазой массой, но собранием диковинных разностей. Пробившись – просвещенным разумом – к сердцу и уму каждого подданного, воспитав в нем честь как основу бытия, государь может не страшиться молвы и памяти, – она будет священной по нем, ибо он – через честь – даст свободу каждому, а свободный человек – добр, куда как добрее порабощенного, воля его устремлена к радению во благо ближних, а не во зло.
…Татищев – и Петра это радостно изумило, – рассуждая о перспективах для России, особенно ее экономики, исходил именно из права человека на свободу поступка во имя общего, сиречь державного блага.
– Ежели вы, государь, – говорил он Петру, – не дадите свободу действий нашим людям в торговле и ремеслах, будут ждать нас превеликие беды. Надобно сугубо оградить купцов и мануфактурщиков, ремесленников и металлургов от того, чтобы каждый шаг им предписывался из ваших петербургских коллегий. Пока ждут на месте указа из коллегии, а та – от канцлера, а тот от вас, а вы в походе месяц, полгода, год, – дело стоит, решение не принимается, а коли оно стоит, то, значит, опрокидывается вспять. Государев интерес – не тот, что у казенного чиновника; у того главная цель – бумагу соблюсти; а для государства бумага без пользы; она только тогда истинна, когда делу прилежна, чтоб деньга от одного ходила к другому, – без этого тиною зарастем, изнутри захвораем; оборот денег в государстве словно движение крови в человеке – стало на миг, вот тебе и смерть! Три препозиции охранят государство от хворобы: ваш наказ коллегиям не мешать людям дела, поелику они по своим законам живут; ремесло проверяется торжищем, а не указом, пусть даже царским; надобно начать повсюду пути прокладывать, а не между одними лишь столицами, в угоду торговле и ремеслу, сиречь обмену между трудом людей, и, наконец, позволь, государь, наладить на Руси кредит, чтоб каждый смекалистый и умелый человек мог поставить мануфактуру, начать дело, открыть наши недра без страха не только за свою жизнь, но и за живот детей своих. Кредит – сие банк, а из него ведь не только будут брать, в него – под грядущую прибыль – положат деньги, большие деньги, а твое дело состоит в том, чтобы новые мануфактуры и шахты, банки с их кредитами и со всесвязующим оборотом охранять от чужеземного ворога. Сейчас, государь, покудова нет такого закона, вельможи в одном лишь усердны: угадать твою волю, желание, порыв, мечту. Это для них главное; в этом преуспеют, значит, в должности повысятся; от этого им ноне главная прибыль, а не от общего дела. Но ведь нельзя же всем волю одного угадать! Пусть бы они не волю твою угадывали, а давали отчет, сколь денег заработали от честного покровительства делу!..
…Выслушав тогда Татищева, государь должен был решить участь его; характером, видно, труден, норовист, языкат. Подумал, что на Урале погубят его, защитить не успеет; пускай отсидится во шведах; когда порешу все по-новому, когда найду тех, на кого можно перед новой кумпанией – не на поле брани, а в налаживании хозяйства – ложиться, тогда верну, приближу, послужит; сейчас неразумно его поднимать, не простят завистники, изведут. Но можно ли вообще идею самодержавия навигационно скорректировать? Или идея «самому все держать» настолько укрепилась в подданных, что любая новация – во их же благо – вызовет общий протест: «не нами положено, не нам и менять»? Поймут грядущий поворот или не простят смены курса? Но ведь корабль остается кораблем, несмотря на то что капитан курс правит и обходит штормы неведомым до того маршрутом. Во имя чего? Да для того же, чтоб сохранить корабль! Лучше неведомое новое, чем гибель с привычным старым. Да, коллегии я завел, со шведского примера взял образец, но ведь это как новое вино заливать в старые мехи! Кто за канцелярские столы первым сел, как не те, кому коллегии эти были словно прежние думные приказы, и прибыли с них нет – коль только не красть по-черному и взятку не брать?!
…В приписке в депеше, связанной с открытым поручением – вызнать в горном деле новости и пригласить умельцев, Татищев и сейчас оставался верен себе.
«Государь, – писал он, – обращаться в коллегию, понеже к высочайшему президенту Якову Виллимовичу Брюсу, пользы делу не принесет, все потопнет в трясине, поскольку чиновные люди станут ожидать вашего мнения, а спросить открыто – как о Федоре-металлурге – не решатся, а коли бы вы дали им с моих шведских сделок интерес, работа б сама пошла катом.
Здесь, во, Швеции, так и поставлено, потому, где у нас пять сотен приписных душ работает, коих силою к стройке мануфактур пригнали и сторожат солдатами, здесь трудится лишь всего пять десятков, охраны нет, все свободны, работают не от страха, а для доброй мзды, хорошего приработку.
Совестно мне, государь, говорить вам, но ведь тутошний лакей, служащий у лица, занимающего низшее по сравнению со мною положение, получает чуть что не столько от казны, сколько мне, цареву посланцу, поставлено.
Был у меня недавно сговор со шведским умельцем, дабы он уступил мне чертежи своего нового завода за небольшую плату, – так ведь нет! А отчего? Питербурх не разрешил! В деньгах – самых малых – отказал мне! А ныне эти чертежи перекупил француз из Парижа в десять раз дороже, чем то, что с меня требовали. Хоть и не купец я, и не деловой человек, но, как и они, бедолаги, лишен свободы поступка. А коли б считал себя вольным в решении, крутился б как волчок: уговорил бы одного, уступил другому, ибо имел бы свою от поступков и расторопности корысть, да дикие мы, торговли бежим, будто только армянину иль жиду это потребное дело, а нам лишь вино пить, да лясы точить, и сладким мечтаниям предаваться…
Бога за ради простите, государь, дерзость мою, что о помощи в таких суетных делах к вам взываю; понятно мне, что не вашего это резону дело, тем не менее помощи прошу, поелику не о себе радею, а о нашей скорбной и прекрасной Руси…»
2
…Заехавши в берг-коллегию ненадолго, Петр отправился к повару своему и метрдотелю Фельтену (последнее время собирал господ вельмож не у себя дома, чтоб не видеться с Катею, а в доме голландца); за каждый обед сам платил Фельтену червонец и с вельмож требовал такой же платы.
Угощение было отменно простым: поначалу рюмка анисовой водки, затем кислые щи, поросенок в сметане, холодное мясо с кислыми лимонами, любимая государева каша, солонина, блины; сам Петр пил французский «Эрмитаж», способствовавший для желудку; намедни перекупил сорок бутылок у английского купца Эльстона по рекомендации своего лейб-медика Арескина; гостей угощал токайским или сладким рейнским; к «каве» подавали сладкое липучее вино португальского производства – темное, отдает виноградом, склеивает пальцы…
В берг-коллегии Виллим Брюс, добрый островитянин, разумевший по-русски так же хорошо, как и на прежнем, родном, английском, гневный вопрос государя о помощи Татищеву в горном деле выслушал спокойно, с достоинством; ответил, не тая некоторого раздражения:
– Сделайся президентом коллегии, государь, а я останусь в помощниках! Сил у меня более нет, и взяться им неоткуда!
– Силы я тебе прибавлю, этого жди, а вот деньги для Татищева есть?
– Деньги, – усмехнулся Брюс. – Больно просто вопрос ставишь, Петр Алексеевич. Я поначалу, перед тем как наложить реляцию своему вице-президенту, должен собрать предварительное мнение всех господ сенаторов, а их у нас в присутствии постоянно восемь, каждому его адъютанты готовят отзыв, – гляди, месяца четыре ждать потребно. Я в реляции своей написал – «помочь», хотя генерал-фельдмаршал возражал: «Пусть перевертится и склонит шведов за дружбу радеть, а не за ефимки». Слава Христу, Петр Иванович Ягужинский, про его инородческое забыли теперь; он – не я, не Брюс, счастливый человек, ему в нос родительской кровью не тычут, – высказал иное мнение: «Только русские склоняют к дармовой работе словом, да надолго ли? И как велик от такой работы прок?» Мой вице-президент передал письмо Татищева с положительною реляцией по столам – собрать сведения, сколь стоят такие же чертежи в Англии, Саксонии, Голландии, Франции, – на это уйдет еще поди семь-восемь почт, то бишь полгода, а то и более. Засим – проверить надобно, нет ли таких же умельцев у нас, им вменить задание изобресть свои чертежи, не платя шведу денег вовсе. Еще полгода отбрасывай. Не каплет ведь! Только у нас деньгу за должность платят, а не за работу. У нас важно день пересидеть, ничего самому не решать, отнести все бумаги на стол начальнику, что рангом поболе, а тот – в свой черед – то же самое проделает. Рабье иго в людях, государь; ждут указу; самости своей бегут; ведь проверка им – не результат дела, а твое слово!
Петр задергал шеей, отошел к окну:
– А ежели ты своим мерзавцам – вкупе с почтовым и дорожным ведомствами – от хорошей татищевской работы отдашь часть прибыли?
– Тогда Россия станет первой державой мира, государь. Да разве тебе бояре этакое позволят?! «Басурманство, суета, торжище, так Лондон живет, а он – болтлив и много вер терпит, да еще государей своих позволяет господам парламентариям открыто бранить, не страшась тайной канцелярии…»
…У Фельтена за обедом, покончив с квасом (кислых щей сегодня не давали, зато квас был отменный, на меду, с острым хреном, шипучий, шибал в нос, а ежели прибавить ложку свежетертой свеклы, делался бордового цвета и совершенно нового вкуса), Петр сразу же набросился на холодную телятину с огурцом (знал, что за употребление этого мяса его тоже за спиною обличали басурманом: виданное ли дело, есть телков, специально под нож кормленных! Другое дело корова, в ней от жизни усталость, а коли усталость видна, так и жалости нету). Покончив с бело-розовым, со хрящом, мясом, но перед тем как приняться за блины, поднял взгляд на князя Голицына, только-только приехавшего из Киева:
– Дмитрий Михалыч, это ты мне подсунул монашка для переводческих работ?
– Коли б мог подсовывать, государь, я б не только одного монашка подсунул.
Генерал-прокурор Петр Иванович Ягужинский посмотрел на Петра, ожидая реакции на дерзость, но государь словно бы пропустил ответ мимо ушей.
– Пресмешное дело случилось давеча, – как-то странно усмехнувшись, продолжал Петр, бросив на большую тарелку десяток тонких, как японская бумага, блинов (ажурны, будто бы кто кружева по ним вязал). – После того как нашим радением перевели и напечатали на российский язык «Фортификацию» Вобана, «Историю Александра Великого», писанную по-латыни Курцем, «Искусство кораблестроения», «Непобедимую крепость» немца Борксдорфера и «Географию» Гибнера, решил я дело сие продолжить – ныне заканчиваю чтением «Гражданскую архитектуру» Леклерка и «Точильное искусство» Плюмера. И та и другая книги – отменны, дам в перевод, но, князь, не твоему монаху.
– Что так? – спросил Голицын.
– Да потому как Пифендорфово «Введение в описание европейских государств» я именно ему дал, и он в три месяца и семь дён сделал пересказ; слог хорош; слова чувствует, я было хотел даровать его милостью, но, заглянувши в конец перевода, остолбенел от недоумения, которое есть – в этом я равен со всеми – не что иное, как путь ко гневу. Дело в том, что твой монах самолично выбросил все те места в Пифендорфовом сочинении, где про россиян говорилось со злою колкостью.
– Значит, монашек достойно блюдет нашу честь, – сказал Голицын.
– А про мою честь ты не думаешь? – тихо спросил Петр, – я ведь не в поругание моему народу велел сию книгу перевесть и напечатать ко всеобщему чтению, а для того лишь, чтобы подданные узрели, как о них ранее смели писать в просвещенных Европах, каковы представления о них были, – тем лучше б стал контраст, какими они на самом деле ныне являются.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
…Поэтому, когда Брюс передал прошение о подельце убиенного царевица, ссыльном металлурге Федоре, государь поначалу разгневался, не смог справиться с судорогой, всякое напоминание о сыне воспринималось тяжко; повелел вызвать Татищева в столицу и заодно исследовать с пристрастием те челобитные, которые были поданы его любимцем, мануфактурщиком Демидовым о притесненьях, кои чинит ему и его медному делу посланец столичной берг-коллегии.
Петр тогда принял Татищева сурово, сесть не предложил, повелел говорить все без утайки. Однако чем дольше говорил Василий, сын Никиты, чем внимательнее вслушивался в его слова государь, тем интересней они ему представлялись.
Слушая рассуждения Татищева о том, что добиться блага в России можно, лишь завязав напрямую живой интерес коллегий с работою мануфактур, то есть позволяя служивым людям получать мзду с реальной прибыли, Петр то и дело вспоминал свои беседы с философом Лейбницем, когда тот, приехавши к нему в Карлсбад и словно бы вколачивая свои рубленые, сухие фразы в пространства, одному лишь ему подвластные, а потому – видимые, говорил:
– Свобода воли – не что иное, как желание. Воля человека тем свободнее, чем она разумней. Цель желания – его удовлетворение; путь к этому лежит через деятельность. Трагическая неудовлетворенность человека есть результат подавления свободы поступка. Удовлетворение доставляет удовольствие. Неудовлетворение приносит страдание. Следовательно, для истинно волевого человека хорошо все то, что доставляет удовольствие, отвратительно лишь то, что сулит страдания.
Петр возразил тогда:
– А коли мне удовольствие с собак шкуры драть, я все одно хорош, ибо свободен в поступке?
– Наслаждения бывают двух видов, – сразу же ответил Лейбниц. – Первое – чувственное, то есть преходящее, минутное, суетное; оно непонятно мне, хоть и существует. Мне важно второе, ибо постоянное наслаждение суть не что иное, как блаженство, а путь к нему проходит через нравственную волю, а нравственность достижима лишь в постижении мудрости, или, ежели желаете, просвещения.
– Следовательно, – заключил Петр, – я должен вас так понимать, что воля обязана быть обусловлена либо знанием, либо точным представлением желаемого?
– Почти так, – сдержанно, после короткой паузы, словно бы удивившись чему-то, согласился Лейбниц. – Я понимаю, что вы как самодержец ищете реального приложения моей схемы к практике вашей деятельности, посему стараетесь каждое положение расценить словно британский эмпирик – с точки зрения примата опыта.
Воля не должна быть злой, потому что она – первый шаг в познание, которое всегда и во всем благородно, но уж если сталось так, что воля – зла, то это лишний раз подтверждает необходимость диавола как того извечного противовеса, без которого не было бы добра.
Петр тогда улыбнулся и процитировал: «Быть свободным – значит быть активным; несвобода – это пассивность».
Лейбниц, почтительно склонивши голову, спросил:
– Чтите Спинозу?
Петр ответил:
– Чту ум.
Впервые Петр проникся сознанием государственной важности целостного строя рассуждений, оформленных в однозначный, как геометрическая формула, тезис, познакомившись с Джоном Локком; встречу устроил один из друзей Ньютона, от которого русский урядник «Петр Михайлов» вернулся на ночлег поздно ночью, проведя целый день в Британском монетном дворе, восхищенный Ньютоном, его чуть отрешенной, а потому шутливой, словно бы извиняющейся логикой.
Джон Локк был сед; он повстречался с юным русским «дипломатом» рано утром; сначала они пили чокелат из маленьких, тонких – китайского фарфора – чашек, потом философ изложил свою идею:
– Граница, разделяющая нравственное от безнравственного, есть поступок, согласующийся или, наоборот, отступающий от правила оценки. Эта оценка, положивши награду за исполнение, – а что, как не удовольствие, суть высшая награда человеку?! – карает нарушение наказанием, то есть страданием, чем же еще?! Правило, оценка – это закон. Мир знает таких законов лишь три: божий закон, данный нам Откровением, то есть разумом свыше; гражданский закон, устанавливаемый государями сей земли, и, наконец, философский закон, который проявляет себя лишь во мнении общества.
Петр тогда сразу же заметил:
– Пожалуй, что сей последний закон – самый действенный; ибо, как я вижу в моем отечестве, бывает, что и Божий закон преступают без особого страху, и государев, а вот философский преступить не решаются, страшно людской молвы.
– То, что вы сказали, согласуется с моей теорией, – заметил Локк и впервые заглянул в глаза русского «дипломата», словно бы заметив в них нечто совершенно сокровенное. – Именно так я и представляю себе градацию ценностей сих законов. Закон Бога – закон долга и греха; закон государства – проблема вины и безвинности; философский закон обнимает два понятия, пожалуй что, самые трудные для анализа, – добро и зло, порок и честь. Тот государь преуспеет, который сможет видеть подданных своих не единою безглазой массой, но собранием диковинных разностей. Пробившись – просвещенным разумом – к сердцу и уму каждого подданного, воспитав в нем честь как основу бытия, государь может не страшиться молвы и памяти, – она будет священной по нем, ибо он – через честь – даст свободу каждому, а свободный человек – добр, куда как добрее порабощенного, воля его устремлена к радению во благо ближних, а не во зло.
…Татищев – и Петра это радостно изумило, – рассуждая о перспективах для России, особенно ее экономики, исходил именно из права человека на свободу поступка во имя общего, сиречь державного блага.
– Ежели вы, государь, – говорил он Петру, – не дадите свободу действий нашим людям в торговле и ремеслах, будут ждать нас превеликие беды. Надобно сугубо оградить купцов и мануфактурщиков, ремесленников и металлургов от того, чтобы каждый шаг им предписывался из ваших петербургских коллегий. Пока ждут на месте указа из коллегии, а та – от канцлера, а тот от вас, а вы в походе месяц, полгода, год, – дело стоит, решение не принимается, а коли оно стоит, то, значит, опрокидывается вспять. Государев интерес – не тот, что у казенного чиновника; у того главная цель – бумагу соблюсти; а для государства бумага без пользы; она только тогда истинна, когда делу прилежна, чтоб деньга от одного ходила к другому, – без этого тиною зарастем, изнутри захвораем; оборот денег в государстве словно движение крови в человеке – стало на миг, вот тебе и смерть! Три препозиции охранят государство от хворобы: ваш наказ коллегиям не мешать людям дела, поелику они по своим законам живут; ремесло проверяется торжищем, а не указом, пусть даже царским; надобно начать повсюду пути прокладывать, а не между одними лишь столицами, в угоду торговле и ремеслу, сиречь обмену между трудом людей, и, наконец, позволь, государь, наладить на Руси кредит, чтоб каждый смекалистый и умелый человек мог поставить мануфактуру, начать дело, открыть наши недра без страха не только за свою жизнь, но и за живот детей своих. Кредит – сие банк, а из него ведь не только будут брать, в него – под грядущую прибыль – положат деньги, большие деньги, а твое дело состоит в том, чтобы новые мануфактуры и шахты, банки с их кредитами и со всесвязующим оборотом охранять от чужеземного ворога. Сейчас, государь, покудова нет такого закона, вельможи в одном лишь усердны: угадать твою волю, желание, порыв, мечту. Это для них главное; в этом преуспеют, значит, в должности повысятся; от этого им ноне главная прибыль, а не от общего дела. Но ведь нельзя же всем волю одного угадать! Пусть бы они не волю твою угадывали, а давали отчет, сколь денег заработали от честного покровительства делу!..
…Выслушав тогда Татищева, государь должен был решить участь его; характером, видно, труден, норовист, языкат. Подумал, что на Урале погубят его, защитить не успеет; пускай отсидится во шведах; когда порешу все по-новому, когда найду тех, на кого можно перед новой кумпанией – не на поле брани, а в налаживании хозяйства – ложиться, тогда верну, приближу, послужит; сейчас неразумно его поднимать, не простят завистники, изведут. Но можно ли вообще идею самодержавия навигационно скорректировать? Или идея «самому все держать» настолько укрепилась в подданных, что любая новация – во их же благо – вызовет общий протест: «не нами положено, не нам и менять»? Поймут грядущий поворот или не простят смены курса? Но ведь корабль остается кораблем, несмотря на то что капитан курс правит и обходит штормы неведомым до того маршрутом. Во имя чего? Да для того же, чтоб сохранить корабль! Лучше неведомое новое, чем гибель с привычным старым. Да, коллегии я завел, со шведского примера взял образец, но ведь это как новое вино заливать в старые мехи! Кто за канцелярские столы первым сел, как не те, кому коллегии эти были словно прежние думные приказы, и прибыли с них нет – коль только не красть по-черному и взятку не брать?!
…В приписке в депеше, связанной с открытым поручением – вызнать в горном деле новости и пригласить умельцев, Татищев и сейчас оставался верен себе.
«Государь, – писал он, – обращаться в коллегию, понеже к высочайшему президенту Якову Виллимовичу Брюсу, пользы делу не принесет, все потопнет в трясине, поскольку чиновные люди станут ожидать вашего мнения, а спросить открыто – как о Федоре-металлурге – не решатся, а коли бы вы дали им с моих шведских сделок интерес, работа б сама пошла катом.
Здесь, во, Швеции, так и поставлено, потому, где у нас пять сотен приписных душ работает, коих силою к стройке мануфактур пригнали и сторожат солдатами, здесь трудится лишь всего пять десятков, охраны нет, все свободны, работают не от страха, а для доброй мзды, хорошего приработку.
Совестно мне, государь, говорить вам, но ведь тутошний лакей, служащий у лица, занимающего низшее по сравнению со мною положение, получает чуть что не столько от казны, сколько мне, цареву посланцу, поставлено.
Был у меня недавно сговор со шведским умельцем, дабы он уступил мне чертежи своего нового завода за небольшую плату, – так ведь нет! А отчего? Питербурх не разрешил! В деньгах – самых малых – отказал мне! А ныне эти чертежи перекупил француз из Парижа в десять раз дороже, чем то, что с меня требовали. Хоть и не купец я, и не деловой человек, но, как и они, бедолаги, лишен свободы поступка. А коли б считал себя вольным в решении, крутился б как волчок: уговорил бы одного, уступил другому, ибо имел бы свою от поступков и расторопности корысть, да дикие мы, торговли бежим, будто только армянину иль жиду это потребное дело, а нам лишь вино пить, да лясы точить, и сладким мечтаниям предаваться…
Бога за ради простите, государь, дерзость мою, что о помощи в таких суетных делах к вам взываю; понятно мне, что не вашего это резону дело, тем не менее помощи прошу, поелику не о себе радею, а о нашей скорбной и прекрасной Руси…»
2
…Заехавши в берг-коллегию ненадолго, Петр отправился к повару своему и метрдотелю Фельтену (последнее время собирал господ вельмож не у себя дома, чтоб не видеться с Катею, а в доме голландца); за каждый обед сам платил Фельтену червонец и с вельмож требовал такой же платы.
Угощение было отменно простым: поначалу рюмка анисовой водки, затем кислые щи, поросенок в сметане, холодное мясо с кислыми лимонами, любимая государева каша, солонина, блины; сам Петр пил французский «Эрмитаж», способствовавший для желудку; намедни перекупил сорок бутылок у английского купца Эльстона по рекомендации своего лейб-медика Арескина; гостей угощал токайским или сладким рейнским; к «каве» подавали сладкое липучее вино португальского производства – темное, отдает виноградом, склеивает пальцы…
В берг-коллегии Виллим Брюс, добрый островитянин, разумевший по-русски так же хорошо, как и на прежнем, родном, английском, гневный вопрос государя о помощи Татищеву в горном деле выслушал спокойно, с достоинством; ответил, не тая некоторого раздражения:
– Сделайся президентом коллегии, государь, а я останусь в помощниках! Сил у меня более нет, и взяться им неоткуда!
– Силы я тебе прибавлю, этого жди, а вот деньги для Татищева есть?
– Деньги, – усмехнулся Брюс. – Больно просто вопрос ставишь, Петр Алексеевич. Я поначалу, перед тем как наложить реляцию своему вице-президенту, должен собрать предварительное мнение всех господ сенаторов, а их у нас в присутствии постоянно восемь, каждому его адъютанты готовят отзыв, – гляди, месяца четыре ждать потребно. Я в реляции своей написал – «помочь», хотя генерал-фельдмаршал возражал: «Пусть перевертится и склонит шведов за дружбу радеть, а не за ефимки». Слава Христу, Петр Иванович Ягужинский, про его инородческое забыли теперь; он – не я, не Брюс, счастливый человек, ему в нос родительской кровью не тычут, – высказал иное мнение: «Только русские склоняют к дармовой работе словом, да надолго ли? И как велик от такой работы прок?» Мой вице-президент передал письмо Татищева с положительною реляцией по столам – собрать сведения, сколь стоят такие же чертежи в Англии, Саксонии, Голландии, Франции, – на это уйдет еще поди семь-восемь почт, то бишь полгода, а то и более. Засим – проверить надобно, нет ли таких же умельцев у нас, им вменить задание изобресть свои чертежи, не платя шведу денег вовсе. Еще полгода отбрасывай. Не каплет ведь! Только у нас деньгу за должность платят, а не за работу. У нас важно день пересидеть, ничего самому не решать, отнести все бумаги на стол начальнику, что рангом поболе, а тот – в свой черед – то же самое проделает. Рабье иго в людях, государь; ждут указу; самости своей бегут; ведь проверка им – не результат дела, а твое слово!
Петр задергал шеей, отошел к окну:
– А ежели ты своим мерзавцам – вкупе с почтовым и дорожным ведомствами – от хорошей татищевской работы отдашь часть прибыли?
– Тогда Россия станет первой державой мира, государь. Да разве тебе бояре этакое позволят?! «Басурманство, суета, торжище, так Лондон живет, а он – болтлив и много вер терпит, да еще государей своих позволяет господам парламентариям открыто бранить, не страшась тайной канцелярии…»
…У Фельтена за обедом, покончив с квасом (кислых щей сегодня не давали, зато квас был отменный, на меду, с острым хреном, шипучий, шибал в нос, а ежели прибавить ложку свежетертой свеклы, делался бордового цвета и совершенно нового вкуса), Петр сразу же набросился на холодную телятину с огурцом (знал, что за употребление этого мяса его тоже за спиною обличали басурманом: виданное ли дело, есть телков, специально под нож кормленных! Другое дело корова, в ней от жизни усталость, а коли усталость видна, так и жалости нету). Покончив с бело-розовым, со хрящом, мясом, но перед тем как приняться за блины, поднял взгляд на князя Голицына, только-только приехавшего из Киева:
– Дмитрий Михалыч, это ты мне подсунул монашка для переводческих работ?
– Коли б мог подсовывать, государь, я б не только одного монашка подсунул.
Генерал-прокурор Петр Иванович Ягужинский посмотрел на Петра, ожидая реакции на дерзость, но государь словно бы пропустил ответ мимо ушей.
– Пресмешное дело случилось давеча, – как-то странно усмехнувшись, продолжал Петр, бросив на большую тарелку десяток тонких, как японская бумага, блинов (ажурны, будто бы кто кружева по ним вязал). – После того как нашим радением перевели и напечатали на российский язык «Фортификацию» Вобана, «Историю Александра Великого», писанную по-латыни Курцем, «Искусство кораблестроения», «Непобедимую крепость» немца Борксдорфера и «Географию» Гибнера, решил я дело сие продолжить – ныне заканчиваю чтением «Гражданскую архитектуру» Леклерка и «Точильное искусство» Плюмера. И та и другая книги – отменны, дам в перевод, но, князь, не твоему монаху.
– Что так? – спросил Голицын.
– Да потому как Пифендорфово «Введение в описание европейских государств» я именно ему дал, и он в три месяца и семь дён сделал пересказ; слог хорош; слова чувствует, я было хотел даровать его милостью, но, заглянувши в конец перевода, остолбенел от недоумения, которое есть – в этом я равен со всеми – не что иное, как путь ко гневу. Дело в том, что твой монах самолично выбросил все те места в Пифендорфовом сочинении, где про россиян говорилось со злою колкостью.
– Значит, монашек достойно блюдет нашу честь, – сказал Голицын.
– А про мою честь ты не думаешь? – тихо спросил Петр, – я ведь не в поругание моему народу велел сию книгу перевесть и напечатать ко всеобщему чтению, а для того лишь, чтобы подданные узрели, как о них ранее смели писать в просвещенных Европах, каковы представления о них были, – тем лучше б стал контраст, какими они на самом деле ныне являются.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15