А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не знала, искупится ли благодаря этому мой грех, но надежда стать матерью и сохранить жизнь ребенку смягчила мое горе. Шли приготовления к посвящению, если так можно назвать подобный обман. Когда обряд состоялся, мне дали новое имя — Комоллота. Тогда я и не подозревала, что отец уговорил Монмотха жениться на мне, посулив ему десять тысяч рупий. И вдруг по неизвестной мне причине свадьба была отложена на несколько дней. Монмотха я почти не видела, так как жила одна в Нободипе. Прошла неделя, и вот наступил день свадьбы. Совершив омовение и очистившись, я приняла освященное богом ожерелье и спокойно стала ждать.
Ко мне заглянул чем-то опечаленный отец. Но когда я увидела Монмотха в наряде новообращенного вишнуита, меня словно молния озарила. Не знаю, что это было,— радость или горе, возможно, и то и другое, только мне захотелось встать и взять прах от его ног. Один стыд помешал мне это сделать.
Потом пришла наша старая калькуттская служанка, на глазах которой я выросла, и принесла все необходимое. От нее-то я и узнала, почему была отложена свадьба.
И хотя речь шла о прошлом, голос Комоллоты пресекся и на глаза у нее навернулись слезы. Справившись с волнением, она продолжала:
— Служанка рассказала, что Монмотх вдруг потребовал двадцать тысяч вместо десяти. Услышав это, я вздрогнула:
«Значит, Монмотх согласился жениться только из-за денег? И отец дает ему двадцать тысяч рупий?»
«Да что поделаешь, дидимони?—воскликнула служанка.— Дело непростое, выплывет наружу, так все пропало— и положение в обществе, и каста, и честь рода. Монмотх заявил, что, дескать, виноват не он, а его племянник Джотин, и уж коли ему без вины приходится потерять касту, то меньше чем на двадцать тысяч он не согласится. Да еще он вынужден признать чужого ребенка своим—легко ли это?»
Во время этого разговора Джотин занимался в своей комнате, его позвали и передали ему слова Монмотха. Юноша остолбенел, а придя в себя, заявил, что это ложь.
«Негодяй! Подлец! Неблагодарный!—обрушился на него дядя.— Ты погубил благодетеля, который тебя кормит и одевает, который отдал тебя в колледж и хотел сделать человеком. Что за змею я поселил в доме своего хозяина! Я думал помочь круглому сироте выбиться в люди! Какой позор!—И он принялся колотить себя в грудь и бить по лицу.— Сама Уша призналась в этом, а ты говоришь—ложь!»—выкрикнул он.
Джотин вздрогнул,
«Уша-диди указала на меня?—спросил он.—Но она всегда говорит только правду — такое обвинение не могло сорваться с ее уст».
«Ты опять за свое! — закричал Монмотх.— Решил все отрицать, подлец! Тогда спроси господина. Послушай, что скажет он!»
Отец подтвердил слова Монмотха.
«Диди сама назвала мое имя?»—спросил Джотин.
Отец кивнул головой. Джотин почитал моего отца, как бога. После его слов он уже не протестовал, постоял неподвижно и медленно вышел. Кто знает, что в эту минуту было у него на душе?
Вечером его не хватились, а утром следующего дня кто-то принес ужасную весть — Джотин повесился в заброшенной конюшне.
— Не знаю, бросает ли самоубийство племянника тень на дядю,— проговорила Комоллота,— возможно, этот грех снимается омовением. Во всяком случае, свадьбу отложили всего лишь на несколько дней. Затем Монмотх-гошай совершил омовение в Ганге и в вишнуитском наряде явился в Нободип с благим намерением прикрыть позор своей невесты.
В тот же день я положила к лотосоподобным стопам бога освященное им ожерелье,— продолжала Комоллота.— Вина Монмотха была смыта, но грешница Уша навсегда осталась нечистой.
— Что же было дальше? — спросил я. Комоллота отвернулась и не ответила. Я понял, что ей
нужно собраться с силами. Мы долго молчали.
Мне не терпелось узнать, чем кончилась эта история, но прежде, чем я решился попросить Комоллоту продолжать свой рассказ, она проговорила тихо, со слезами на глазах:
— Гошай, ты знаешь, почему так ужасно совершить прегрешение в этом мире?
— У меня есть об этом свое представление, но оно, наверное, не совпадает с твоим.
— Не знаю, каково оно, твое представление, но я с того самого дня все хорошо для себя уяснила. Сколько людей самоуверенно утверждают, что грех не влечет за собой кару, и, чтобы доказать свою правоту, ссылаются на примеры. Что ж, за ними недалеко ходить. Живой пример тому — Монмотх, живой пример тому — я сама. До сих пор ни с ним, ни со мной ничего не случилось. А если бы случилось, я бы не считала, что совершить грех так ужасно. Но, к несчастью, кара всегда выпадает на долю невинных, на долю безгрешных. Самоубийство внушало ужас Джотину, но именно ему пришлось искупить мое преступление, покончив с собой. Скажи, гошай, что может быть ужаснее в этом жестоком мире? Но так уж он устроен, наверное, так создатель оберегает свое творение.
Спорить с ней не имело смысла. Суждения Комоллоты были порождены смятением ее души. С горечью вспоминая содеянное, она искала утешения, пытаясь определить для себя, что есть добро и зло.
— Комоллота, а что случилось потом? — спросил я. Она встрепенулась:
— Ты и вправду хочешь знать? -Да.
— Какое счастье, что в этом рождении я снова встретилась с тобой.
Помолчав, она продолжала:
— Через несколько дней на свет появился мертвый ребенок. Я оставила его на берегу Ганги и, совершив омовение, вернулась домой. Отец сказал мне со слезами на глазах:
«Я больше здесь не могу оставаться».
«Да, да,— отвечала я ему.— Поезжай домой. Я причинила тебе много горя, не думай больше обо мне».
«Ты будешь время от времени подавать о себе весть?» — спросил он.
«Нет, отец,— ответила я,— и ты не пытайся обо мне узнавать».
«Но ведь у тебя есть мать, Уша».
«Я не собираюсь умирать, отец, но скажи ей, что Уша умерла. Она огорчится, но, если моя благочестивая мать узнает, что ее дочь жива, она опечалится еще больше».
— У меня были деньги,— продолжала свой рассказ Комоллота,— я расплатилась с домовладельцем и пустилась в путь. По дороге мне встретились паломники в священный Вриндаван, и я пошла вместе с ними.— Комоллота вздохнула.— Сколько святых мест посетила я с тех пор, сколько дорог исходила, сколько раз ночевала под деревом...
— Это я знаю, Комоллота,— сказал я,— но почему ты не расскажешь о том, сколько взглядов бросали на тебя сотни баба-джи?
Комоллота рассмеялась:
— Их взгляды безгрешны, о баба-джи не следует говорить непочтительно, гошай.
— Я готов слушать твой рассказ, преисполнясь к ним величайшего почтения, Комоллота.
На этот раз она не рассмеялась, но все же не смогла сдержать улыбки.
— Нельзя всего говорить тому, кого любишь, наши шастры запрещают это.
— Ну хорошо,— согласился я.— Всего говорить не нужно, расскажи только о Дварикдасе. Где ты разыскала гошая-джи?
— Не надо шутить,— сказала она,— ведь он мой гурудев.
— Гурудев? Ты приняла у него посвящение?
— Нет, но он достоин поклонения, как божество.
— А все эти вишнуитки, или послушницы, как вы их называете...
Комоллота смутилась.
— Они так же, как я, его ученицы. Он и их направил на путь спасения.
— Не сомневаюсь, но ведь у вас одним из видов служения богу является свободная любовь и это не считается за грех...
— Ты подшучивал над нами, зная нашу жизнь лишь со стороны, но и оказавшись рядом ничего не понял и по-прежнему бездумно смеешься. Наш старший гошай — саньяси, и смеяться над ним — грех. Новый гошай, никогда не говори ничего подобного.
Голос ее был так серьезен, что мне стало не по себе. Заметив это, она с мягкой улыбкой сказала:
— Побудь с нами еще два дня. Прошу тебя не только ради старшего гошая. Ты меня полюбил, и, если мы больше никогда не встретимся, ты хотя бы будешь знать, чем живет в этом мире Комоллота. Я и по сей день не забыла Джотина... Ну побудь здесь два дня—уверяю тебя, ты не пожалеешь.
Я молчал. Нельзя сказать, чтобы я совсем ничего не знал о вишнуитах,— вспомнить хотя бы вишнуитку Тогору. Но шутить мне больше не хотелось. Мысль о Джотине, искупившем чужую вину, не давала мне покоя.
— Скажи, гошай, ты и в самом деле до сих пор никого не любил? — спросила Комоллота.
— А ты как думаешь?
— Мне кажется, нет. Твоя душа — это душа аскета, душа человека, отрешенного от мира; ты как бабочка, тебе чужды любые узы.
— Сравнение с бабочкой неудачно, Комоллота,— смеясь, возразил я,— пожалуй, даже обидно. А вдруг у меня есть человек, которого я люблю? Быть беде, если он услышит твои слова.
— Не бойся, гошай,— засмеялась Комоллота,— если такой человек существует, он не поверит моим словам, и до конца дней своих горький обман будет ему сладок.
— Да и с чего ему горевать, если ложь останется для него истиной?
Комолотта покачала головой.
— Так не бывает, гошай, ложь никогда не займет места правды. Человек может не понимать, что его гнетет, не знать причины своих страданий, но душа его будет обливаться слезами день и ночь. Мне хорошо известно, что такое ложь. Сколько людей шли по пути обмана, но никто и никогда не добивался успеха, все усилия рассыпались, словно песок в русле пересохшей реки.
Вздохнув, она продолжала словно про себя:
— Тем, кому не дано понять, что такое истинная любовь, поклонение бездушным куклам кажется бессмысленным, оно их опустошает, им невдомек, какие чары заставляют людей верить в обман. Слушая их, вы привыкаете смеяться над нами. Но к чему я все это говорю? Ты же ни слова не поймешь из моей бессвязной болтовни! Но если у тебя есть такой человек, ты его забудешь, а он тебя—никогда, и никогда не высохнут его слезы.
Я не стал отрицать, что многое не понял из ее речи, но с последними словами согласиться не мог.
— Ты хочешь сказать, Комоллота, что любить меня— горе?
— Я говорила не о горе, гошай, а о слезах.
— Но ведь это одно и то же, только называется по-разному.
— Нет, это не одно и то же: слезы — это слезы, а горе — это горе. Женщины не боятся слез и не бегут от горя. Но тебе понять этого не дано!
— Тогда к чему ты говоришь мне об этом?
— Я не могу молчать. Когда вы, мужчины, начинаете самодовольно рассуждать о сущности любви, я вижу, какая между нами пропасть. Природа нашей любви различна. Вам нужна широта, а нам—глубина, вам нужно упоенье, а нам — покой. Ты знаешь, гошай, в глубине души мы страшимся опьянения любви. Страсть нас пугает.
Я хотел прервать ее новым вопросом, но она остановила меня и взволнованно продолжала:
— Для нас такая любовь не истинна. Мы с облегчением вздыхаем только в тот день, когда страсти и любовному опьянению приходит конец. О новый гошай, для женщины самое ценное в любви—обрести покой, но в тебе она никогда не найдет опору.
— Ты уверена в этом? — спросил я.
— О да! Поэтому твое высокомерие не для меня.
— Разве я когда-нибудь был высокомерен с тобой? — удивился я.
— Сознательно нет, но разве есть на свете большее высокомерие, чем твоя отрешенность!
— Как же тебе удалось так хорошо узнать меня за эти два дня?
— Я полюбила тебя.
«Теперь, Комоллота, я понял, в чем ты видишь разницу между горем и слезами,— подумал я.— Вот к чему приводит неустанное поклонение чувству и служение любви».
— Ты и вправду полюбила, Комоллота?
— И вправду.
— А как же твои молитвы и песнопения, твое денное и нощное служение богу?
— Оно станет для меня только истинней. Давай бросим все, гошай, и отправимся странствовать вдвоем.
Я покачал головой.
— Нет, Комоллота, завтра я уезжаю. Но прежде я хотел бы узнать, что с Гохором.
— Что с Гохором? О нем тебе знать не надо. Так ты действительно завтра уедешь?
— Да.
— Когда ты снова попадешь в этот монастырь, Комол-лоту ты уже не застанешь, гошай.
ГЛАВА VIII
Я понимал, что оставаться здесь нельзя ни минуты, но в то же время кто-то неведомый словно нашептывал мне: ну зачем тебе уезжать? Ты собирался провести здесь неделю. Так оставайся. Что тебе стоит?
Ночью в постели я думал—кто они, эти обитатели моего тела, которые тянут его в разные стороны? В чьих словах больше правды? Кто из них мое настоящее «я»? Совесть, ум, чувства, желания—сколько названий, сколько философских определений, но никто по сей день не смог установить, что есть несомненная истина. Почему, стоит мне принять что-нибудь за благо для себя, как появляется желание и ставит свои препоны? Почему нет конца этому разладу в душе, этой внутренней борьбе? Сердце говорит, что лучше уехать, что в этом для меня благо, почему же в следующую минуту оно вдруг переполняется скорбью? Ум, совесть, душа, желание— сколько придумано слов, но в чем же истинное успокоение?
И все-таки завтра придется уезжать. Отступать нельзя. Я стал думать, как лучше это сделать. Можно исчезнуть, как дети,— без всяких объяснений. Не говоря ни слова, поставить всех перед свершившимся фактом.
Я решил не спать и удалиться под покровом темноты еще до начала утренней службы. Правда, было одно затруднение — сумка с приданым Пунту оставалась у Комоллоты. Впрочем, это не так важно. Я напишу ей из
Калькутты либо из Бирмы и, таким образом, достигну еще одной цели: ей поневоле придется задержаться здесь до моего возвращения и она не сможет пуститься в странствия. А тех нескольких рупий, которые завалялись в моем кармане, вполне хватит, чтобы добраться до Калькутты.
Так прошла большая часть ночи. И должно быть, оттого, что я не раз принимал твердое решение не смыкать глаз, ко мне незаметно подкрался сон. Не знаю, долго ли я спал, только вдруг сквозь сон я услышал музыку. Сперва я подумал, что еще не кончилась вечерняя молитва, но потом мне стало ясно, что это уже началась утренняя. Однако знакомых оглушительных ударов гонга слышно не было. Я никак не мог стряхнуть с себя неодолимую дремоту, глаза мои не желали размыкаться. Неожиданно откуда-то донесся мелодичный, негромкий, ласковый призыв на мелодию утренней раги: «Проснись, Радха, проснись, Радха, сколько можно дремать на груди Кало Маника?»
— Гошай, до каких же пор ты будешь спать, вставай!
Я привстал. Москитная сетка была уже поднята, окно распахнуто — прямо передо мной с ветвей манго свисали длинные гроздья цветов лианы, а в просветах между ними, словно зарево от далекого ночного пожара, проглядывали бледно-розовые полосы неба. Меня охватила непонятная грусть. Летучие мыши, должно быть, возвращались в свои гнезда, и до меня донесся шелест их крыльев. Я понял, что близится рассвет. Этот край — царство певчих птиц, монастырь, должно быть,— их столица, а громадное дерево бокул—рыночная площадь, где они ведут все свои дела. Увидев их днем, нельзя не поразиться этому разноликому и разноязыкому сборищу, разнообразию их пестрых нарядов. А по ночам на каждой ветке деревьев, окружающих монастырь, собираются их неисчислимые стаи. Я слышал звуки пробуждения,—должно быть, сейчас они умываются и приводят себя в порядок, а потом начнутся танцы и песни на весь день. Они, словно артисты из Лакнау, не знают устали и ни на минуту не прекращают своих упражнений. Песнопения вишнуитов в храме хоть ненадолго, но затихают, здесь же перерыва не бывает. У птиц все равны—и маленькие, и большие, и хорошие, и плохие, и, хочешь ты или нет, тебе все равно придется их слушать. Такие, видимо, порядки в этом царстве. Мне вспомнилось, как вчера в полдень пронзительная перебранка двух пичужек мешала мне уснуть и как другая птица в чаще тростника на берегу реки, должно быть справедливо возмутившись, как и я, принялась ругать их еще пронзительней и все никак не могла остановиться. Хорошо еще, что здесь ке водятся павлины. Если бы и они присоединились к этому празднику песен, человеку было бы несдобровать. День еще не вступил в свои права, и, пожалуй, можно было спокойно поспать еще немного, но тут я вспомнил о вчерашнем решении. Мой план— бежать под покровом темноты — провалился благодаря бдительности моей стражницы.
— Я не Радха,— сердито проворчал я,— и на моем ложе нет Кришны. Скажи, зачем тебе понадобилось будить меня среди ночи?
— Какая же теперь ночь? — возразила Комоллота.— Ведь ты должен утренним поездом отправиться в Калькутту. Иди умойся, я приготовлю тебе чай. Только не вздумай купаться, а то заболеешь с непривычки.
— Если даже я и поеду утренним поездом, почему ты меня так торопишь?
— Я хочу проводить тебя до шоссе, прежде чем все проснутся.
В полумраке я не мог разглядеть ее лица, но заметил, что волосы у нее влажные. Она только что искупалась.
— Ты проводишь меня до шоссе и вернешься в монастырь? — спросил я.
— Да. Вот твоя сумка,— сказала она, кладя ее на постель.— Береги ее в дороге да проверь, все ли на месте.
Я не сразу нашелся, что ответить.
— Комоллота, ты напрасно избрала путь отшельницы. Когда-то тебя звали Уша, и ты так и осталась дочерью торговца!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Как ты могла предложить мне пересчитать деньги? Тех, кто на словах далек от земной жизни, а тревожится о деньгах, называют лицемерами. Перед уходом я пожалуюсь старшему гошаю — пусть он вычеркнет твое имя из монастырского списка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64