А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дубровинского не знали в лицо, но знали, кто такой «Иннокентий». Конвоиры ворчали. Их беспокоило не содержание разговоров и не резолюции, которые записывались на клочках бумаги,— затягивавшиеся надолго собрания им мешали спать.
Наступало утро. Но без рассвета. Горланили за стеной петухи. Гремели ухваты, чугуны, которые хозяйки, готовя на завтрак какое-то варево, заталкивали в глинобитную огромную печь. Позевывая, поднимались возчики, конвоиры, выходил сначала во двор, а потом шли умываться над широкой лоханью, стоявшей в углу, близ порога. Кряхтели, почесывались, перебрасывались незлобно бранными словами насчет мороза, который закручивает все крепче: «Бона как трещат стекла в окнах». Садились
к столу, ели медленно, много. Леший его знает, когда еще удастся поесть! Потом начиналась медленная запряжка лошадей, с внимательной проверкой супоней, подпруг, гужей, в порядке ли сани, не лопнули бы от морозца подреза, не хлябают ли подковы. В дорогу, язви тебя, нельзя пускаться как попало — наплачешься!
— Эй, по местам давай! — наконец командовали конвоиры.— Поехали!
И надо было натягивать шубу, туго подвязывая большим платком воротник, по скрипящим ступеням крыльца спускаться в глухую черноту северного утра, падать в сани и сразу зарываться в солому, чтобы не растерять понапрасну даже малой доли домашнего тепла, запасенного на ночевке.
Лежа в санях и чувствуя, как быстро пробирается холод под шубу и особенно к ногам, Дубровинский думал: а что было бы с ним, если бы в Красноярске не повидался он с Яковом и тот не прислал бы ему вдогонку, уже в Енисейск, эту шубу и оленьи унты.
Там, в пересыльной тюрьме, попутчики по этапу с удивлением спрашивали: «Товарищ Иннокентий, что же вы и до самого места собираетесь ехать вот в этой короткой куртке, шапочке пирожком и в штиблетах с галошами?» И он ответил не то чтобы уж совсем беззаботно, а в общем весело: «Пришлют шубу и шапку, я надену их, а ежели не пришлют, то и так поеду. Добрался же я. сюда из Красноярска». Ему тогда повезло, январь в округе Енисейска оказался на редкость не очень суровым, и он тогда еще не знал и не мог предположить, что такое настоящее дыхание зимы в приполярных сибирских широтах, в этой самой всех пугающей «Туруханке». Какое же огромное спасибо Якову!
С ним он встретился незадолго до отправления этапа из Красноярска. Он совершенно потерял на это надежду. Один в пересыльной тюрьме, без права выхода на волю, другой хотя и здесь же, в этом городе, но под чужой фамилией, прячется от зоркого полицейского ока. Как одолеть эти преграды?
И вдруг открылась дверь камеры, надзиратель позвал: «Дубровинский, на свидание». И отвел не в общую «залу», а в какую-то крохотную конурку, где — он глазам не поверил — сидел и дожидался Яков. Надзиратель сухо сказал: «Десять минут, господа! Строго десять». И удалился, бренча ключами, оставив их только вдвоем. Дубровинский понял: надзиратель подкуплен. И риск для Якова большой. Узнай тюремное начальство, кто он такой, и не выйти уже ему из этих стен.
Они обнялись, заговорили торопливо:
«Ну как ты, Яша?»
«Не Яша — Аркадий Николаевич Розов, служащий фирмы «Ревильон»,— засмеялся Яков.— Иначе бы мне с тобой не повидаться. Я ведь приписан к Кежме на Ангаре. Сбежал оттуда.
Что там делать? А в Красноярске решил остаться, здесь много рабочих, депо, железнодорожные мастерские, в которых после восстания девятьсот пятого года остались навечно следы от пуль Меллера-Закомельского. Знаешь, это напоминает мне баррикады на Пресне в Москве, когда артиллерия Мина обрушила на них свой огонь. Тут тоже революция подавлена, но не убита. Есть с кем вести партийную работу».
«Ты тянешься к меньшевикам, Яша, почему? Верно ли это?»
И Яков снова засмеялся:
«Тянусь я к тем, кого вы, большевики, называете партийцами-меньшевиками. А верно ли это, не знаю. Мне кажется, верно. Очень уж тяжко в подполье, а если наша партия полностью станет легальной...»
«...Тогда, Яша, не будет никакой партии. Тогда уж лучше сразу записываться в кадеты! Нужно ли это доказывать? У меня самого, ты знаешь, бывали колебания — характер мой! — все ищу пути внутрипартийного примирения. Обожгусь — отдерну руку! Но нельзя же без конца так баловаться с огнем. Ленин, с которым я...»
«...и которого мне недостает, Ося,— теперь перебил его Яков.— Ленин статьями своими и меня убеждает. Однако есть ведь и житейская обстановка, она тоже давит на сознание человека. Но я подумаю над твоими словами, подумаю. Во всяком случае, с теми меньшевиками, которые стремятся к расколу партии, я никогда не пойду. Будь спокоен».
«Тогда что же тебе мешает стать уже сейчас большевиком?»
«Узнаю брата! Сразу: вынь да положь! Ничто не мешает, И ты считай меня таковым-. Не разводить же нам политическую дискуссию в этих стенах да еще в пределах отпущенных только десяти минут. А без шуток, Ося, подумаю, серьезно подумаю. И знай: за дело революции, понадобится, я жизнь отдам. Надеюсь, в этом мы с тобой не расходимся?»
«В этом, Яша, проще всего не разойтись».
«Ну и ни в чем другом не разойдемся! Помнишь, на баррикадах Пресни мы с тобой были вместе?»
В дверном замке заскрипел ключ. Они стали прощаться. Яков успел спросить о здоровье Анны, своих племянниц, о том, как поживает тетя Саша. И тут же прибавил, что забыл передать привет от своей «тети Саши», которую он, правда, называет Шурочкой, а все другие Александрой Дмитриевной Муниц, поскольку ей пока нельзя переменить паспорт на фамилию Дубровинской. И снова они обнялись.
Вошел надзиратель, немо развел руками: пора.
«Ты хорошо ли одет в дорогу?» — спросил от двери Яков.
«По-честному, неважно. Я полагал, что в здешней тюрьме продержат меня до открытия навигации»,
«Новый крупный этап прибывает,— доброхотно объяснил
надзиратель,— а у нас и без того переполнение, не поперек жа людей друг на друга складывать».
...Дубровинский ежился, подтягивал ноги к животу, стараясь поглубже зарыться в солому, но не так уж толст был ее слой, и там, внизу, от днища саней еще сильнее тянуло ледяным холодом. Когда же, когда настанет конец этой дороге?
Он проделывал окошко в соломе, переворачивался на спину. Если это было утро или вечер, ночь, в черном небе качались крупные звезды, днем все застилал серый морозный чад. Его шуба, унты... Конвоиры и возницы поверх таких же овчинных шуб были одеты в просторные дохи и в унты ноги всовывали не в шерстяных носочках, как у него, а в жарких чулках из собачьих шкур.
Подолгу бежать за санями, разминаться он не мог, начинались острые режущие боли в груди и всего обдавало испариной, что на морозе страшнее всего. После такой пробежки его одолевала неимоверная усталость и сразу кидало в какой-то странный сон: ему мерещились бог весть какие далекие картины, и в то же время он отчетливо слышал и скрип полозьев и хрипловатый голос возницы, понукающего коня.
Он видел себя в поезде совсем еще мальчишкой, спешащим из Кроснянского на именины тети Саши. Василий Сбитнев со своей песенкой: «Г-город Ник-кола-пап-паев, французский завод...» И короткий, предупреждающий жест, в конце вагона появился шпик. Холодок, пробежавший по сердцу: вот кого они ищут!
Костя Минятов, с простодушной улыбкой рассказывающий, за что его исключили из университета. И его Надеждочка, отплясывающая возле рождественской елки. А под кроватью — ящик с прокламациями. Все хорошо!
Снежная баба во дворе, веселая возня мальчишек и обжигающее известие, принесенное Родзевичем-Белевичем: разгромлен «Союз борьбы», Ульянов арестован. Тревога, острой болью защемившая сердце.
И собственный первый арест. Не то допрос, не то беседа с Зубатовым. Записка от Корнатовской, запеченная в кулебяку. Встреча с Серебряковой, слезинки в ее глазах.
Яранская ссылка, грустные и в то же время полные веры в будущее рассказы Радина. Его отъезд в Ялту и телеграмма, присланная оттуда: «Не стало Леонида Петровича». Свет словно бы потускнел. Трагической иронией звучат строчки стихов Гейне: «Во сне с государем поссорился я — во сне, разумеется; въяве так грубо с особой такой говорить считаем себя мы не вправе», А вот слова самого Леонида Петровича: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе».
И Астрахань, берег Волги, усыпанный арбузными корками, рыбак, похожий на Стеньку Разина; Самара, беседы с Книпович, вернувшейся со Второго съезда, авантюрное бегство из-под носа гостиничных шпиков с корзиной, набитой прокламациями. Эх, снова бы так лихо проскакать на извозчике!
Мороз обрывал эти далекие видения, заставлял бороться с сонливостью: можно заснуть так, что потом потащат тебя на руках. Вставай скорее и опять и опять беги за санями...
Так изо дня в день. Снега, снега, торосы, затянутая туманом даль, мглистое небо днем и бездонно черное ночью, да бесконечные метели, приходящие на смену сухому морозу. И неумолчный скрип саней. Он мерещится даже в заезжих избах, когда садишься за вечерний стол, когда, распаренный теплом железной печки, блаженно вытягиваешь ноги и собираешься окунуться в бестревожное забытье, не думая, что спать нельзя. Этот скрип выматывает душу.
В село Монастырское, центр политической ссылки Турухан-ского края, обоз притащился на семьдесят третьи сутки пути. Отсюда ссыльных должны были развезти по разным станкам.
Но что-то не ладилось и в без того неторопливом административном механизме. Каждый день поутру Дубровинский обязан был являться в канцелярию всевластного здесь «отдельного» пристава Кибирова, отмечаться в специальной книге и выслушивать одно и то же: «Сегодня оказии нет, отправки не будет. Устраивать сходки и митинги запрещено». Но митинги и сходки получались как-то сами собою. То в ту избу, куда на время поместили Дубровинского, набивались люди «на огонек», то его уводили «в гости» к себе, и таких гостей набиралось достаточно, чтобы разговоры приняли политическую направленность. А Дубровинский, знающий так много, для всех был интересен. Истомленный тяжелой дорогой, он все равно не отказывался от выступлений. Докладывал, разъяснял, спорил.
Полиция в дома не врывалась, не разгоняла эти сходки, но свой какой-то черный список на них вела. И однажды Дубровинского вызвали к самому «отдельному».
— Вы были предупреждены о недопустимости организации сходок и митингов, участия в таковых? — строго спросил Киби-ров, вместо приветствия лишь едва кивнув головой.
— Именно за это — неподчинение властям — я и сослан сюда,— ответил Дубровинский.
— А я вас спрашиваю: были ли вы предупреждены?
— Неоднократно. Но это меня не касается. Все, что я делаю, делаю на виду.
— Так,— зловеще произнес Кибиров.— А вы что же, не собираетесь по окончании положенного срока покидать эти места? Или полагаете, что о вашем поведении здесь будут даны благоприятные сообщения? Ссылка, господин Дубровинский, назначается не только для изоляции неблагонадежных лиц от той среды, в которой они возбуждают дух недовольства властями предержащими, но и для исправления образа мыслей этих неблагонадежных лиц.
— На добрые обо мне сообщения я не рассчитываю и не нуждаюсь в них,— сказал Дубровинский. Его начинало выводить из себя чванство пристава.— А что касается срока ссылки, надеюсь его сократить без вашего участия. И оставаясь при неисправленном образе мыслей.
— Сиречь побег?—насмешливо спросил Кибиров.—Обычно все прибывающие вожделенно думают о побеге и все эти свои думы скрывают. Вы говорите с похвальной откровенностью. Готов и вам ответить тем же. Имею относительно вас особое предупреждение. Для личного наблюдения за вами будет приставлен отдельный стражник, прибытия коего для сопровождения вас в Баиху мы и ожидаем.
Все стало ясно. Дубровинский повел плечами.
— Какая честь! Но я предпочел бы иметь для личного наблюдения врача, а не стражника. Из сопроводительных документов вы должны знать, что я болен. И тяжело.
— Подразумевается, что все ссыльные здоровы,— отрезал Кибиров. И сделал знак рукой: можете идти.
Стражник явился только на четвертый день после этого разговора. Весь запорошенный снегом, он пришел в дом, где поселился Дубровинский, поздним вечером, назвался Степанычем и объяснил, что очень уж тяжела сейчас дорога до Баишенского, откуда он едва-едва пробился в Монастырское,— такие были снегопады. Немного сутуловатый, с окладистой, но не длинно отпущенной бородой, с глубокими оспинами на скулах, он как-то сразу расположил к себе Дубровинского тем, что заговорил просто, доверительно, не стремясь выказывать над ним свое превосходство в силе — и чисто физической и в силе данной ему власти.
— Тамошний я,— рассказывал он, расположившись здесь же, где и Дубровинский, на ночлег,— живем в Баихе давненько. А чего же? Жить можно. Особо если на жалованье. А тебе, Осип,— он уже знал, как его зовут,— по первости трудновато достанется. Вижу: тощой ты и вообшше складу хилого. Да ничего, обвыкнешь за четыре-то года.
Они пили горячий, обжигающий чай, и Степаныч угощал Дубровинского вяленой нельмовой тешкой — жирной брюшиной. Ножом, похожим на кинжал, кромсал на крупные куски как следует еще не оттаявшие пшеничные калачи.
— Ешь,— уговаривал он,— не стесняйся. С рыбьего жиру худо не будет да ишшо с нельмы, царь-рыбицы. Тебе говорю, очень даже пользительно. Зубы крепит. Ишшо не шатаются?
— Десны стали слабые,— Дубровинский жевал тешку. И действительно, этот жир ему не был противен.— А вы, Степаныч, что же, только ко мне и приставлены? Так, по пятам, и станете всюду ходить?
— Перво, Осип, давай уговоримся: не «выкай» ты меня, душа не терпит. Друго: чего я за тобой по пятам ходить стану? Аль ты сказанул это шутки ради? На моих заботах вашего брата в Баихе будет с тобой семеро. И но дело, что насчет тебя предупреждение от пристава. Сбежит, сказал, голову тебе срублю. Ну, вот сам теперь и соображай, что к чему.
— Так уж и срубит голову,— усмехнулся Дубровинский.
— Само собой, для красного словца сказано. А только жисть он мне тогда все одно шибко попортит. С его тоже будет немалый спрос. Да это все что — сам ты не за понюх табаку в побеге сгинешь. И выйдет: ни тебе, ни людям. Ты из мысли своей это начисто выкинь.
— Выкидывать подожду.
— Знаю: где-то ты убегал уже. А только с Туруханкой пашей никаки други места не сравнивай.
— И отсюда люди убегали,— Дубровинский слегка поддразнивал Степаныча, явно расположенного к нему.
— Убегали,— согласился Степаныч.— И порознь и гуртом. Да прямо скажу, телом куды покрепче тебя. А вышло — шишло. Летом на пароходе ты отсюдова не уплывешь, подумай сам, как ты на него проберешься и кто и где тебя там спрячет. На лодочке плыть противу течения Енисея почитай полторы тысячи верст — ну это курам на смех. Где нигде, а на глаза людям таким, что выдадут, ты попадешься. А за выдачу три рубля от казны полагается — деньги. Зимой побежишь, и еще хуже. Тут уж ты поселения людские никак не минешь. И дороги ведут через них, и поспать в тепле, и пожрать нужно. А мороз, а пурга? Ты в этапе хлебнул этого вдоволь? Так там тебе ни о чем заботы не было, повезли — привезут. Побеги-ка сквозь здешнюю пургу один, пеший! И костей твоих никто никогда не сыщет, со льдом в море их весной унесет.
— Запугал, совсем запугал, Степаныч. В одиночку не побегу. Дубровинский выдерживал свой ровный, чуть насмешливый тон в разговоре, а Степаныч все больше входил в азарт. Ему в в самом деле хотелось попугать этого политика, замученного долгой дорогой, но с какой-то негаснущей доброй улыбкой на лице, попугать, а в то же время и по-серьезному предостеречь. Хилый, хилый он, да ведь леший его знает, какую штуку может выкинуть, не зря, поди, пристав грозится срубить голову, коль его проворонишь.
— А куды - не в одиночку? — Степаныч суетливо разводил руками, словно карты игральные по столу раскладывал.— Было три года назад. Фамилия ему — Дронов, а вроде как Емельян
Пугачев собрал со всех станков вашу ссыльную братию, человек тридцать, и ударил этим войском по Туруханску. Оружия у них, ясно, шиш на постном масле, а кого-то из охраны в Турухаяске все-таки убили. Ну вот, пожег он присутственные места с казенными бумагами, из тюрьмы повыпустил и политиков и уголовников. Объявил, слышь ты, наш край Туруханской республикой. Ну и что?
— Что? — переспросил Дубровинский, не дождавшись продолжения рассказа.
Степаныч только отмахнулся. Молча стал наливать чай себе, Дубровинскому. Взял кусочек колотого, головного сахара, обмакнул в чай, пососал.
— Спрашиваешь что,— наконец заговорил он.— А чего другое? Вот ты въехал сюда не в республику эту самую, нет ее и в помине, как было, в ссылку приехал. Нет и Дронова и всего его войска мятежного, прибыли казаки из Красноярска — с ходу всех перестреляли. Вот те и республика! Попробовали дроновцы, которые в живых еще остались, отступить. А куда? В тундру. А куда потом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104