А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— И, сунув за пазуху, как мне показалось, нож, он оживленно предался воспоминаниям короткого детства.
Мы шли дорогой рука об руку. Кривошей говорил быстро, отрывисто. Во время рассказа он закашлялся и остановился, сплевывая мокроту.
— Что-то, брат, горло першит за последнее время,— сказал он, откашлявшись,— присядем давай.
Мы присели на дорожный срез.
Кривошей за половину этой ночи рассказал мне всю свою несчастную жизнь, из которой два-три года, проведенные в школе, были для него единственной отрадой.
Ни младенчества, ни детства не видел он. В школу его определил полицейский помощник пристава, почему-то принявший участие в ребенке и приведший его в класс прямо с улицы.
Дома пьяница, нищая мать, гнавшая сына на нищенство, чтобы добыть ей денег на водку.
Мать баба ничего была, только что пьяница... Ее, видишь ли, забрюхатил мной один хахаль, да и концы в воду (в Хлыновске знали историю смерти этого «хахаля»). — Ну, знамо, бабе плохо одной с ребенком, вот она и меня, сказывала, пыталась головой об стену повенчать, да живущой, видно — только шею попортила малость... А потом еще бога благодарила, что жив остался — это когда водку я добывать начал... У нас весь род от нищих идет — только я Христа ради на дубину променял... Ну, и не раскаиваюсь: куда это веселее и обиды меньше — украсть, чем выпросить... Разбой — это особая статья, а вот воровство, так лучше его и дела на свете нет. Обиды особой никому не причинишь, а сердцу много игры этой чувственной... Да... Кто начал воровать, тот знает, какой это засос всему человеку. Сердце вот как заколотится, когда кражу делаешь, всю неделю потом вспоминаешь щемь эту сердечную.
— А как же ты в разбой пошел?—спрашиваю я Кривошея.
— В разбой с отчаянья пошел. Видишь ли, со мной грех случился: по нечаянности пьяной мамыньку я зашиб и деваться не знал куда, а тут ребята собравшись были заезжие, местов наших не знают... Ну, мы и стакались...
— А теперь зачем сюда явился? —говорю я. Кривошей не сразу ответил.
— Касательно этого и сказать не сумею... Потянуло, брат, больно. Видно, околеть потянуло...
— А если сцапают?
— А растуды их туды...—И каторжник исступленно закашлялся.
Рассвет показал мне во всем несчастье чахлого, изможденного человека, а у его ног, на песке, краснели хлопья накашлянной крови.
Последний раз я увидел Кривошея или, вернее, бывшего Кривошея в мертвецкой земской больницы перед вскрытием.
Облава настигла его в горах, в шалаше, где несчастный укрывался от начавшихся заморозков. Захваченный врасплох, окруженный полицейскими, Кривошей, желая прорвать цепь, с ножом в руке бросился на них и был застрелен...
Второй мальчик в классе, выделявшийся своей великовозрастностью, был Васин. За манеру есть хлеб, высасывая из него все соки, прозвище его было Сосунок. Кроме схожести с Кривошеем в незадачливости постичь науку, Васин был полною его противоположностью во всем остальном.
Рыжий, большого неуклюжего роста, крепыш Васин был добр до степени, до которой не полагается быть школьнику. Жалел он людей, но птиц и животных он жалел особенно, до надрыва над их несчастьями; он мог реветь своим толстым голосом безо всякого стыда перед кем бы то ни было, невзирая на свою великовозрастность. Даже его привычка сосать хлеб возникла на почве кормления птенцов. Часто с Васиным, вообще ведущим себя тихо за уроком, случалось недоразумение: ни с того ни с сего его рубашка то на животе, то на груди начинала топорщиться, отдуваться при неподвижности ее владельца, и только когда раздавался писк или где-нибудь у ворота показывалась желторотая голова галчонка,— общий смех выяснял причину, двигавшую рубашку.
Неудачи Васина в ученье печалили всех нас. Ему подсказывали, писали в его тетрадку слова, которые он запоминал, не умея прочесть. К концу года пребывания со мной в школе этот добродушный юноша умел прочесть только одно слово — «корова». Первый раз, когда каким-то озарением ему удалось прочесть написанное на доске мальчиком это слово, он бурно возрадовался, прыгал по классу, обнимал всех. А мы ликовали за нашего любимца. Васину говорили:
— Теперь тебе, Сосуночек, удержу не будет. Вот увидишь. Прошло твое затмение...
Сейчас же для пробы на доске написали другое слово, но Васин тупо взирал на новое изображение, и видно было, что никакие проблески сознания оно в нем не вызывало.
Но мы были довольны для начала и «коровой», и на уроке, не в силах сдержать про себя радовавшее нас событие, хором, наперерыв сообщили учителю о прочтении Васиным «коровы», и когда столь же удивленный и довольный Андрей Алексеич написал на доске это слово, Сосунок расплылся лицом, тряхнул рыжей головой и полным голосом гаркнул «корову», и весь класс радостно засмеялся.
Учитель написал другое слово. Васин обвел жалостливым взглядом товарищей, потом уставился на доску. Прижмурил глаза, опять открыл, и видно было, сколько мучения испытывал этот добрый юноша из-за боязни нарушить радостное настроение класса, создавшееся его успехом в чтении, но на доске пред его пытливым взором был непонятный ему узор. И Васин пригнул голову, как бы готовый быком атаковать слово, и крикнул, но уже по слогам: «ко-ро-ва».
Андрей Алексеич улыбнулся и сказал:
— Быть тебе пастухом, Васин.
Предсказание сбылось. Сосунок стал подпаском базарного табуна. Бывало, встретишь его возвращающим стадо в город: рожок через плечо, кнут змеею волочится пылью, вокруг него буренки, пестрянки, пахнущие молоком переполненных вымя; животные понимают каждое слово и любое движение кнута подпаска. Васин сияет в своей сфере. Он долго и любовно трясет и пожимает мою руку, а потом кричит пастуху, чтоб и того порадовать: — Дружки ведь,— учились вместе...
Глава шестнадцатая
ЕРОШКА
Длинный, сухопарый, словно складной в суставах. Его поджилки всегда готовы к кувырку колесом, к обезьяньему прыжку с дерева на дерево. Смешлив он, и, когда смеется, его удлиненное лицо из серьезного делается неузнаваемым. Голос Ерошки грудной, теноровый, немного напыщенный, с пафосом. Пафос возникал из любых причин социального или личного порядка, затронувших его владельца, но основной стержень пафоса — это свершение огромных дел, которым Ерошка посвятит свою жизнь. Этот пафос бурлил в нем без остановки, делая юношу парящим над мелочами, обидами и неудачами.
В Ерошке было нечто, отличающее его от хлыновцев, да и самая фамилия — Симелонский ничего общего не имела с нашими обычными прозвищами. С этой фамилией Ерошка нес в себе какую-то романтическую тайну, связанную с его происхождением. Когда его спрашивали об отце, он делал таинственного вида гримасу, задирал голову немного кверху и, смотря многозначительно в пространство, отвечал спросившему: «Мой отец погиб на посту чести». На этом заявлении и обрывалась биография, и более точных сведений от Ерошки добиться было невозможно. Правда, фраза «гибель на посту чести» нам всем была по вкусу, она давала большой простор для внесения в эту формулу любых нравящихся нам событий, но что за отец был у Ерошки, окончательно об этом так мы и не узнали. ..
Однажды, во время полива, прошла по аллее мимо нас Фелицата Акундинишна, племянница хозяйки, сирота, девушка полная, лет шестнадцати. В этот момент мой приятель стал неузнаваем. Он принял позу одного из «рабов» Микеланджело, изящно откинул лейку, издал глубокий вздох и печальным взором проводил уходившую в сторону дома девушку. Заметив эффект, произведенный на меня этой сценой, Ерошка посвятил меня в новую тайну его пылкого темперамента. Конечно, после надлежащего ритуала о хранении тайны приятель мне сообщил, что Фелицата — дама его сердца, со свойственным ему романтичным жестом он расстегнул рубашку и показал выцарапанную до крови букву «Ф»...
Тут я впервые узнал, что каждый мальчик должен выбрать себе «даму сердца», то есть девушку, о которой обязан постоянно думать, исполнять все ее желания, и «если будет нужно», прибавил в заключение посвятивший меня, то «истечь кровью у ее ног».
У Ерошки все выходило красиво и очень правдоподобно, так, по крайней мере, мне казалось в то детское время, и я с полным рвением готов был последовать его примеру, но, к моему сожалению, сколько я ни шарил мыслью, я не мог остановиться ни на одной девочке, которая подошла бы к типу, создавшемуся в моем воображении. Более настоящая дама сердца, чем Фелицата, мне не рисовалась, и я даже спросил Ерошку о возможности выбрать дамой сердца ее же. На это мой великодушный друг, смерив мой рост глазами, ответил, что Фелицата велика для меня, что в случае опасности мне ее не поднять на руки, чтоб спасти от разбойников.
Мне запомнилось, что после этого моего посвящения в тайну Ерошки мои встречи с Таней приобрели новый оттенок. У меня по отношению к ней появилось небывалое до той поры чувство некоторой деликатности и стыдливой неловкости. Конечно, Таня ни в коем случае не могла стать для меня дамой сердца, чтоб для ее буквы я стал царапать мою кожу. Принять такой выбор — значило бы провалить весь подвиг истечения кровью у ног избранной (это у босых-то ножек Тани, взапуски шлепавших за мной по пыли и грязи). Таня самая простая девочка с темно-серыми глазами, с пшеничного цвета косичкой... Правда, она хорошо учится. По ней иногда соскучишься, если долго не видишь... Но стыдно делается от одной мысли, чтоб выбрать Таню по рыцарскому обряду Франциля Венциана и сообщить об этом выборе Ерошке.
Все это так, но при встречах с Таней я чувствовал ее и себя иными...
Ерошка сообщил мне прочитанный им рассказ о том, как где-то в цирке хозяин истязал украденную им девушку, а другие циркачи потешались над этим в угоду хозяину. И только один из всех окружающих девушку негр-силач жалел сиротку. Случилось так, что во время представления за какой-то пустяшный промах хозяин на самой арене так сильно ударил бичом бедную наездницу, что та потеряла сознание и упала с лошади... Тогда окончательно возмущенный негр, схватив в одну руку девушку, в другую — дубину, разнес циркачей и хозяина и унес страдалицу на свободу.
Для Ерошки этот рассказ стал примером его будущих подвигов, а определенная обстановка рассказа дала моему приятелю возможность сузить свой необъятный размах и найти некоторое существующее в действительности бытовое место хотя бы для начала карьеры.
Вторым, а по качеству, пожалуй, первым толчком для Ерошки был уже приведенный ранее рассказ дворни о Фильке, хватавшем с неба звезды. Впечатление от последнего было как раз обратно цирковому; оно разнуздало Ерошкину фантазию и дало ей безбрежность. Со всем своим пылом приступил парень к разыскиванию колдуна-учителя, и эти розыски подтверждены были многими смешными и печальными приключениями среди деревенских знахарей, на водяных мельницах и среди городских шарлатанов. Неудачи не могли сломить Ерошку — они его закаляли. Приведу одно из таких приключений с Ерошкой.
Был у нас в городе цирюльник такой, Чебурыкин по фамилии. Жил он в своем домике по Телеграфной улице. Человек он был, как о нем говорили, «шиворот-навыворот». Пересмешник, язык острее его бритвы, словом, что бельмо на глазу был Чебурыкин у всей базарной части. На домишко его взглянуть было достаточно, чтобы вывести заключение о хозяине: дом был выкрашен розовой, клюквы с молоком цвета краской. Окна имели свои кокошники снизу. Над калиткой какой-то ненужный прорез. От фасада получалось впечатление такое, что домишко стоит вверх ногами. А для пущей неразберихи на трубе, на крыше, вместо стрелки или петушка, как полагается для флюгера, торчала жестяная ощетинившаяся кошка с задранным по ветру хвостом.
Я в детстве несколько раз попадал с отцом к цирюльнику, и мне всегда становилось не по себе под желтым потолком на белом от дерюг полу его зальца, со мной вместе отражавшихся в искаженном зеркале.
Пересмешничество Чебурыкина заходило так далеко, что в народе определенно поговаривали, будто Чебурыкин и бога самого не признает за бога, да и о царе «так себе подумывает». Ну, а что касается простых людей, горожан или крестьян, так их он унижал самым наизлостным образом. Бывали случаи, когда стригущиеся с половиной выбритой бороды не соглашался с цирюльником признать себя худшим, чем это ему самому казалось, тогда Чебурыкин складывал бритву и заявлял посетителю, что над таким упрямым человеком он больше работать не намерен, и предлагал полубритому хлыновцу покинуть его кров. Сломить этого взбалмошного парикмахера на примирение было невозможно, это все знали, и поэтому пострадавший завязывал челюсти шарфом, подымал воротник и уходил разыскивать человека, обладающего бритвой.
В базарный день встанет Чебурыкин на перекрестке, плюнет себе под ноги и, опершись руками в бедра, начнет внимательно рассматривать плевок. Любопытные сейчас же окружат его и тоже начнут шарить глазами по земле. Вырастет толпа. Наружные напрут на скучившихся в центре. Тревожные вопросы задних о случившемся. Ответы впереди стоящих: «Человек, кажись, помер...», «жулика поймали» — еще больше распаляли любопытство напирающих. А к разросшейся толпе уже направляется полиция.
Виновник этого скопища после первого же образовавшегося вокруг него людского кольца незаметно уходил из толпы и усаживался где-нибудь напротив на крылечке, пересмеивая уже новую жертву, случившуюся около.
Появился как-то метавшийся по городу зеленый козел с красными рогами и, если бы не его голос, козла даже сам владелец протопоп не признал бы за своего,— так животное было неузнаваемо искалечено. Оставшаяся у Чебурыкина от покраски ярь-медянка, которой козел был выкрашен, и зеленый след, ведущий со двора цирюльника, выдали виновника «искажения козлиной видимости» (так названо было у мирового это дело).
Вот к такому человеку в руки попал Ерошка для изучения колдовского ремесла.
Издевался Чебурыкин над мальчиком, вероятно, не меньше месяца, покуда не дал ему последнее предписание: в голом виде и без креста обежать три раза вокруг собора. Дело было в сумерки. Ерошка разделся у алтарной ограды и побежал. На первом же круге он был захвачен прохожими. Благодаря худобе, костлявости и зажатому в руке нательному кресту, Ерошка отделался только трепкой волос и отводом в участок. Общий срам последовал за этим; наутро доставленный домой, к амбарам, Ерошка был всенародно и при полицейском выпорот матерью.
Дня три после порки не показывался Ерошка, а на четвертый день, как ни в чем не бывало, он работал со мной в саду и распевал, а я ему вторил, любимую песенку:
Растет, цветет калина
На месте, на горе,—
Кралина молодая
Служила при дворе...
По настроению моего друга было видно, что он полон новых уже предпринятых исканий. К причинившим ему лично зло он был незлопамятлив. О Чебурыкине он сделал неожиданный вывод, что-де не он, Ерошка, нарвался на цирюльника, а цирюльник на него—и поделом: «не связывайся недостойный с рыцарем, так как рыцарь стоит за правду, а причинивший рыцарю дурное — погибнет».
В это время на дворне случилось как бы семейное происшествие, которое на некоторое время отвлекло мое внимание от Ерошки.
После описанного припадка кликушества у Васены в ночь движения звезд со Стифеем Ивановичем произошла перемена по отношению к молодой женщине: старик стал равнодушен к ней. Васена в долгу не осталась—ни пенок, ни другого лакомого куска ему больше не перепадало, а что касается починки белья, так кухарка перед всеми отказала в этом Стифею.
Одновременно с этим разладом у конюха Ивана завелись гребешок и зеркальце. К столу он начал являться причесанным на мокрый пробор. Во время еды сделался смешным, забывчивым. Уставится на кухарку, а у самого щи из ложки на стол капают. У Васены появился на голове пестренький, с цветочками, платок, а платок этот будто бы Иван с базара принес.
— Иваша, смотри, глаза о бабу занозишь,— подшутит Васильич.
— Да-к хоть бы и занозить,— зазору бабе не сделаю,— ответит Иван, ковыряя гребешком свои волосы.
— Ну, ну,— успокоит Васильич,— вали, парняга, она баба, екень ченоха, добрая...
Однажды я был оторван от захватившего меня чтения Оливера Твиста — в прихожую вошел Иван. Он был в чистой рубаке, с масляными волосами и в блестящих от дегтя сапогах. Хозяев не было дома. Иван помолился на медное распятие, поздоровался,— вообще был на удивление степенен и чинен, — Мать бы мне твою, Анну Пантелеевну,— сказал он.
Я позвал прибиравшуюся в комнатах матушку. Иван долго ковырял ногтем выжженное самоваром на столе пятно, очевидно, обдумывая начало разговора, затем изложил суть прихода. Он собирался жениться на Васене и просил мою мать взять на себя посаженство, ввиду сиротства невесты, и похлопотать перед хозяйкой об оставлении и в дальнейшем того и другой на службе.
Прасковья Ильинична не только согласилась на брак, но даже определила поставить свадебное угощение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31