А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Собственно, он объяснял эту травлю только одним — побуждениями сугубо личного порядка, которые якобы возникали на почве взаимной ревности между ним, Линкой и этими людьми.
Иннокентий метался по районным организациям, неистово бил себя кулаком в грудь и, захлебываясь, доказывал:
— Я прошу понять меня, дорогие товарищи. Вот моя душа, вся она нараспашку, вся она настежь перед вами. Сызмальства моей жизни, отрекшись от собственного папаши, я стоял за новую жизнь, и я стою за полное построение социализма в данной местности!
Кричал он по-прежнему горячо, запальчиво, гневно. Но в то же время он все больше и больше чувствовал, как с каждым словом он обнажает свое притворство, фальшь и беспомощность. И не только один он это чувствовал. Агроном Нипоркин также осунулся, похудел, затих, забросил свои стихи и каждый день тоже писал слезные заявления на имя председателя районного исполкома с просьбой о немедленном освобождении его, Нипоркина, от занимаемой должности.
Агитпроп комсомольского райкома Коркин все время настаивал перед райкомолом, чтобы ему разрешили выезд в окружной комитет комсомола, втайне надеясь поднять там вопрос о своем переводе.
Иннокентий Окатов не отставал от Нипоркина и Кор-кина, пытаясь заручиться их поддержкой. Но из откровенного разговора с Нипоркиным Иннокентию стало ясно, что ненадежную опору представляют они для него. А поняв это, Иннокентий тоже неожиданно притих, увял и ходил по районному центру уже не той нагловато-развязной и уверенной походкой, как прежде. Пришибленным, внутренне опустошенным почувствовал себя он, потеряв всякую веру и в агронома Нипоркина, и в агитпропа Коркина, на поддержку которых он до сих пор надеялся.
А между тем с хутора шли беспокойные, тревожные вести. Каждую ночь ватаги джигитов стекались из окрестных аулов в районную штаб-квартиру Иннокентия Окатова и приносили сюда печальные новости. Так, например, Иннокентию Окатову стало известно, что только в первый день уборки колхозного хлеба трактором в «Интернационал» было подано тридцать восемь заявлений бедняков о вступлении в колхоз. Он знал и о том, что присоединившиеся к колхозу «Интернацио-
нал» кочевники аула Аксу вынесли постановление о переходе на оседлый образ жизни, что уборка в колхозе проходит на редкость бойко и дружно, что бесперебойно работают трактор и самовяз и что вчера в ночь с хутора в зерносовхоз был послан руководителями «Интернационала» особый нарочный с каким-то важным пакетом...
А дело в артели «Сотрудник революции» не ладилось. Да, в сущности, Иннокентия уже вовсе и не интересовала судьба распадающейся артели и тем более судьба попавшихся с поличным его сподвижников. Он отнюдь не старался брать под защиту того же Анисима. Не об Анисиме думал сейчас Иннокентий. О самом себе. Он знал, что ответчиком за всю тонко продуманную и крайне опасную борьбу, которую упорно вел он с горсткой объединившихся батраков хутора и пастухов аула, ответчиком за все хитрые, замаскированные действия против маленького коллектива будет только он, Иннокентий Окатов. И перед ним вставала совершенно ясная, прямая, четко сформулированная самим им задача: увернуться от нависшего над ним удара, ускользнуть так же изворотливо, как это удалось ему сделать около трех лет назад, когда он, убедив отца в необходимости временного разоружения, взял одним махом первое препятствие, очутившись в красноармейской казарме...
Размышляя о том, как ему выйти в конце концов из воды сухим, Иннокентий задумывал было свести все к личным счетам между ним и Линкой, своим соперником в этом деле — Романом и соперницей Линки — Фешкой. Но этот ход был им тотчас же отвергнут. Отлично предугадывая весь дальнейший разворот событий, Иннокентий видел, что дело принимает серьезный оборот не только в его личной жизни, что оно осложняется и перерастает хуторские границы, задевая некоторых руководящих работников райцентра. И, подумав, Иннокентий понял, что все его оправдания, построенные на мнимых столкновениях личного порядка, крайне неубедительны, жалки и неумны, что, идя по этому пути, он окончательно выдаст себя, обнажит свои замыслы и останется в дураках. И тогда-то осенила Иннокентия удачная мысль: стать против всех своих сторонников, заявить в открытую о заблуждениях, пойти на беспощадное и жестокое разоблачение трахомного Анисима, Си-лантия Никулина и собственного отца — Епифана Окатова.
«Это нелегкое дело. Но это единственный выход!» —решил ободрившийся Иннокентий. И тут же, не мешкая долго, уселся за составление нового пространного, заявления, адресованного следователю районной прокуратуры, в котором подтверждал все уже имевшиеся в распоряжении следственных органов и известные ему, Иннокентию Окатову, материалы, уличающие Анисима в умышленном поджоге гумна.
В этом заявлении Иннокентий приводил перечень фактов, свидетельствующих о непримиримо-враждебном отношении арестованного поджигателя ко всем мероприятиям Советской власти. Иннокентий указывал, что на старой заимке близнецов Куликовых вот уже пятый год лежит в земле свыше пятисот пудов пшеницы. Не забыл он сказать и о контрреволюционной работе папаши — Епифана Окатова, и о связях последнего с бесследно исчезнувшим Лукой Лукичом Бобровым.
В ту же ночь Иннокентий написал и покаянную статью для окружной газеты «Смычка». В этой статье он разоблачал контрреволюционные замыслы кулацко-байской группировки на хуторе Арлагуле, прикрывшейся вывеской колхоза. Но, беспощадно разоблачая всех и вся, Иннокентий не забывал выгораживать при этом себя. Он обвинял в бездеятельности, в примиренческих настроениях обе комсомольские ячейки — хутора и аула, указывал на политическую слепоту и притупление классовой бдительности районного руководства — от секретаря райкома партии Чукреева до председателя райисполкома Старцева, а себя выставлял затравленной, жалкой жертвой, человеком, до предела отчаявшимся, не встретившим должной поддержки руководящих работников районного центра, а также со стороны руководства Степного зерносовхоза и, в частности, со стороны директора Азарова, к которому якобы он, Иннокентий Окатов, не один раз обращался. В результате всего этого он вынужден будет покончить жизнь самоубийством.
Трижды перечитав статью, Иннокентий остался недоволен ею. Факты, приведенные в статье, казались ему недостаточно вескими и убедительными. Он с подозрительной настороженностью вчитывался в каждую строчку, в каждое слово — боялся с головой выдать самого себя. Прочитав статью, он даже хотел сделать небольшую приписку о том, что отец его, будучи агентом районного отделения Казгосторга, похитил из конторы отделения кипу бланков с печатью, клишированных залихватской росписью заведующего отделением Арси Сине-
брюхова. Использовав эти бланки в целях личного обогащения, отец при помощи бая Наурбека произвел какую-то сложную темную операцию по заготовке скота, реквизированного у бедноты казахского рода, кочующего в глуби акмолинских степей, где-то около Кургальд-жина. Но мысль об этой приписке в то же время смутила Иннокентия: ведь он вместе с отцом ездил по степям, выдавал себя за продкомиссара, брал взятки с кочевников. Нет, так забалтываться ему, ясно, не стоило. Это было равносильно перебору в азартной картежной игре — верному проигрышу, когда утрачивает зарвавшийся игрок всякое чувство меры!
Статья была отправлена Иннокентием наутро в город с одним из байских джигитов. Теперь все, что зависело от Иннокентия, было сделано. Но странно, былого спокойствия и былой внутренней уверенности у него не было. Протолкавшись по районным учреждениям весь долгий августовский день, Иннокентий совсем утратил самоуверенность. А ночью, оседлав застоявшегося никулинского жеребца, он поскакал галопом на хутор.
...Епифан Окатов в день выезда на уборку пшеницы артели «Интернационал», вернувшись на хутор, злобно скинул с себя обветшалый малиновый бешмет, растоптал ногами монашескую скуфейку, переломил через колено библейский посох и, залпом выпив два стакана водки, долго сидел в раздумье в переднем углу под киотом. Затем он нарядился в извлеченную из заветного сундука, зеленовато искрящуюся, как крыло селезня, длинную шелковую рубаху, натянул на себя высокие прасольские сапоги с гамбургскими передами и касторовый картуз с потускневшим от времени лакированным козырьком. Затем, заложив за спину руки, медленно прошелся он вдоль хуторской улицы. В сумерках удивленные бабы, видели, как долго он кружил около былого своего поместья и исчез в темноте, как привидение.
Вечером на хутор приехала с пашни Линка. Роман поручил ей составить сводку о ходе уборочной и вместе с другими деловыми бумагами немедленно отправить с нарочным в район. Кроме того, ей надо было в срочном порядке оформить протоколы общеколхозных собраний и приложить к ним списки вновь вступивших в артель хозяйств.
Линка наспех выпила кружку парного молока, заботливо припасенного для нее Кланькой, и принялась за работу.Она спешила, нервничала и потому часто путала то имена, то фамилии новых колхозников, перевирала графы. Но, несмотря на все это, она была преисполнена радостного волнения. Удивительно светло было у нее на душе. Это душевное просветление пришло к ней после примирения с Романом, после нового доверительно-дружеского сближения с Фешкой, после участливого отношения к ней — Линке — всех членов молодой сельхозартели. Но главное тут было, конечно, в Романе. Каким-то особым женским чутьем она чувствовала, что и Роман вновь потянулся к ней, что он ищет сближения, и это тревожно волновало и радовало ее. Внутренне она готова была теперь навсегда связать судьбу свою с ним. Нет, только сейчас — и это самое главное — почувствовала Линка себя на своем месте. Боже мой! Каких же трудов стоило ей все это! Вспоминая про мучительные, пытливые поиски места в жизни, Линка была убеждена в том, что никто и ничто не поколеблет ее уверенных и твердых шагов, и теперь она уже не собьется с пути и ни за что на свете не отстанет от ребят, не отобьется от коллектива.
Линка писала при свете свечи.Сумеречный покой комнаты смыкался над ее головой. Темная ночь дремала за окнами. Было уже поздно. И усталость неотвратимо начала сковывать девушку. Сон окружал ее очарованием отрывочных, смутных видений.
Встряхнувшись, Линка выпрямилась, встала, распахнула створки окна, и ее потянуло в густую прохладу ночи. Она вышла на улицу,
Луна поднималась над озером, золотя искрящуюся, словно расшитую позументом дорожку. В неярком холодном свете ее весь окрестный пейзаж с хуторскими избами и крылатыми мельницами походил на рисунок, выжженный по дереву.
Глубоко вздохнув полной грудью, Линка устало опустилась на приступки крылечка и мечтательно замурлыкала что-то, но внезапно заметила, как к крыльцу метнулась чья-то воровская тень.
— Кто? — чуть слышно прошептала Линка похолодевшими губами и замерла, насторожившись всем существом.
Но вокруг было тихо. Сдержанно скрипнула под ногой приступка крылечка.
— Кто? — еще тише спросила Линка и осторожно, на носках спустилась с крылечка.
Не зная, зачем она это делает, чувствуя чье-то затаенное дыхание вблизи, Линка стала красться вдоль забора, желая во что бы то ни стало увидеть притаившегося в тени палисадника человека. Она не видела его, но чувствовала, что он был здесь.
В самом конце просторной школьной ограды под дырявым навесом стояла большая общественная молотилка, некогда принадлежавшая Епифану Окатову, а впоследствии переданная им хуторскому комитету взаимопомощи, В неверном, тусклом свете луны эта машина казалась сейчас громадным чудовищем, поразительно напоминающим слона. Прижавшись озябшим от нервного напряжения телом к забору, Линка зорко присмотрелась к молотилке и увидела сидевшего под ней человека. С минуту он сидел не шелохнувшись, а затем начал возиться, причем возился, стараясь не шуметь, время от времени прислушиваясь к чему-то и оглядываясь вокруг.
— Кто это?! — чужим, подавленным голосом крикнула Линка, бросившись к машине.
Человек тотчас же вылез из-под молотилки. Заложив руки за спину, он замер на месте.
Сделав два нерешительных шага вперед, Линка шепотом спросила, узнав Епифана Окатова:
— Что вам здесь нужно?!
Епифан молчал. Уродливо длинная его тень лежала у ног Линки. Линка смотрела на его мертвенно неподвижное, скупо озаренное лунным- блеском лицо, чувствуя на себе острый, словно пронизывающий взгляд его бесцветных глаз.
— Что вам здесь нужно? Я вас спрашиваю!..— повторила вопрос дрогнувшим от гнева голосом Линка.
— Тише, тише. К чему шум? Это я,— сказал Еггафан Окатов довольно мирно, почти ласково.
— Я вас спрашиваю, что вам здесь нужно? Что вы делаете с машиной? — строго спросила Линка.
— Разрубаю гордиев узел...— пробормотал Еггафан Окатов.
Затем он вплотную подскочил к Линке. Она инстинктивно отстранилась от него, заметив в руках Енифана большой американский ключ, два барабанных зуба и огромную шайбу, надетую, как браслет, на запястье ле-
вой руки. «А, это новая бутафория! Опять в юродивого начал играть!» — подумала Линка и с подчеркнутым ехидством спросила:
— А вы все притворяетесь? Но не поздно ли?
— Что поздно? — спросил как бы сквозь сон Епифан Окатов.
— Играть поздно. Бал окончен. Свечи погасли. Занавес опустился...— сказала Линка словами из какой-то забытой ею пьесы.
— Ну нет. Нет, сударыня. Бал не окончен. И до занавеса еще далеко,— возразил ей Епифан Окатов.
«Вот когда он ответил мне наконец своим голосом!» — подумала Линка.
— Ну нет. Нет, сударыня. Мне все это надоело...— продолжал Епифан, беспрестанно суча тупыми пальцами.
— Что именно вам надоело?
Епифан не ответил на вопрос Линки. Он помолчал и, бросив наотмашь зажатые в руке барабанные зубья, сказал:
— Да, мне надоело, сударыня. Я могу по секрету сказать вам все, что знаю...
— Ну что ж, говорите. Я слушаю.
— А знаю я многое. Всего не расскажешь. Вот, допустим, был я прасолом, и вот, допустим, не с руки мне была эта жизнь. Хорошо. А сынок умней меня оказался. Вместе с ним торговал я гуртами рогатых. Я учил его обсчитывать каркаралинских киргизов, и он подавал большие надежды. Мы вместе ездили в Каркаралы и скупали там тонкорунную шерсть по фальшивой монете. С нами в компании был Моисей Соломоник. Учтите, библейское имя — Моисей! Мы учились у этого коммивояжера писать подложные векселя и мастерить поддельные расписки на лошадей, за полцены скупаемых нами у ярмарочных конокрадов. И сынок мой скорей меня наторел в этом деле. Переплюнул всех самых дошлых и тертых аульных жуликов-писарей, мастеривших такие расписки, и все степные конокрады-барымтачи стали обращаться с тех пор по этим темным делам только к нему. Так было. А теперь он надел на меня суму и вручил в руки посох. Превратил в юродствующего во Христе. Но почему сам он теперь сухим из воды выходит, сударыня?
— То есть как сухим?! Вы на него в обиде? — насмешливо спросила Линка.
— Не то слово сказала, голубушка. Не то, не то,—
поспешно ответил Окатов.— Разве можно было сказать про господа, что он был в обиде на Иуду. Мой сын — Иуда. Он продаст меня за тридцать сребреников, прежде чем петух успеет трижды прокричать до рассвета. Но я не дурак! Нет. Я далеко не дурак! И к тому же я не Лука Бобров — в открытые двери ломиться. Тому бы не таба-ками и баранами торговать, а мятежными полками на поле битвы командовать — это его стихия. Ну ладно. Бог с ним, с Лукой. У него одна дорога, у меня — другая. Хотя судьба у нас с ним одна и возмездие ждет нас единое. Вот извольте-ка поинтересоваться,— сказал бойко, почти весело Епифан, протянув Линке какую-то аккуратно свернутую бумажку.
Линка с недоуменной медлительностью развернула листок и, приноравливаясь к неяркому свету луны, стала напряженно присматриваться к ровным строчкам печатной машинки. Бумажка была скреплена печатью, украшенной неправильной формы пятиконечной звездой в центре круга. Напрягая зрение, Линка с трудом разбирала написанное. Бьшо очень трудно уловить точный смысл прочитанного, и она поняла только одно, что бумажка эта была адресована из штаба энского кавалерийского дивизиона в хуторской сельсовет и имела какое-то отношение к Иннокентию Окатову. Остальное раскрылось перед ней само собой, точно эти несколько слов, прочитанных ею, оказались для нее ключом и она, быстро расшифровав при помощи этого ключа сложный код, поняла все, что здесь было написано. Почему-то на мгновение в памяти ее вспыхнул желтый искрящийся день, настежь распахнутые створки школьного окошка, ветер с запахами степных костров, малиновая фуражка Иннокентия, заломленная на затылок, и его фальшивый, приторный голос.
— Где вы взяли все это?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71