А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это я настоял на передаче дома под школу. Дом-то выстроен на его нетрудовые доходы. И я настоял пожертвовать этот дом на вечное благо общества.
«Да, смелый и сильный это, должно быть, человек!» — подумала Линка и спросила:
— Позвольте, неужели вы так ничего нового не видите здесь?
— Абсолютно. Как пить дать — ничего-с...— отвечает со вздохом Иннокентий Окатов, раскуривая папиросу.
— А колхоз, например? Разве это не новость? — осторожно спрашивает Линка.
— Колхоз?! — брезгливо улыбаясь, переспрашивает Иннокентий.
Но Линка начинает с увлечением рассказывать Иннокентию о колхозе «Интернационал». Сидя на подбкон-нике, обхватив руками колени и чуть покачиваясь, она говорит о неполадках, о том, как трудно сколачивать артель из казахской и русской бедноты. Затем, развернув перед Иннокентием производственный план артели, она начала уверять его, что все будет прекрасно, что введут сдельщину и это поможет более совершенной организации труда и закрепит к артели трудовую дисциплину...
Иннокентий молча выслушивает ее и замечает:
Все это прекрасно, сударыня. Только, извиняйте за выражение, ведь вы имеете дело не с колхозом, а с карликом. Какой же это колхоз, скажите на милость, если в нем ни машин, ни тягла нет?
— Мы уже получили сеялку. По производственному плану мы думаем довести посевную площадь до...
— Я извиняюсь,— перебивает ее Иннокентий.— Что такое сеялка? И кто собрался в этом карлике? Я знаю членов этой артели наперечет, и я со всей красноармейской совестью заявляю: это лодыри.
Линка удивленно смотрит на помрачневшее лицо Иннокентия. Иннокентий, приблизившись к Линке, продолжает говорить слегка приглушенным, мягко звучащим голосом:
— Сызмальства я мечтал о новой жизни. Мои помыслы были таковы: настоящих людей согнать в коммуну, а лодырей, вроде бобыля Климушки, выселить на необитаемый остров Мадагаскар.
— Послушайте, вы очень много читаете? — неожиданно спрашивает Иннокентия Линка.
— Про что?
— Ну, вообще...
— Да, я много читал и люблю сочинения о красивой жизни...— бойко отвечает Иннокентий и тут же сводит разговор на погоду, на приближающийся вечер, на ущербную луну...
Наконец Иннокентий уходит, вежливо пожав ее трепетную и теплую руку.
А Линка еще долго сидит на подоконнике, погруженная в думы. Странно, наговорил этот человек много такого, что было отвергнуто ею, а тем не менее слова его как-то взволновали, встревожили ее. В самом деле, может быть, и прав Иннокентий. Какой же это колхоз, если он объединил одни маломощные хозяйства? И выйдет ли толк в колхозе из бобыля Климушки — незадачливого хозяина, хвастуна и гуляки?
В воображении погруженной в раздумье Линки возникает то образ всегда возбужденного, порывистого в движениях Романа, то облик спокойного и рассудительного Мирона Викулыча, то фигура непоседливого Аб-лая,— и вот, странное дело, все эти люди кажутся ей какими-то другими. Но какими именно, она не может сказать. Запутавшись в противоречивых суждениях, она говорит вполголоса:
— Ах, господи, какая я дура! Ничего еще толком, наверное, сама не понимаю. Ни черта...
Соскочив с подоконника, она наспех прибирает в комнате и зажигает лампу. Затем вновь садится за переписку нарядов, и первое, что бросается ей в глаза, это размашистая, грубоватая подпись Романа. Неожиданно нахлынули сомнения. «Как же это случилось, что я вдруг отдала себя, беспечную, наивную Линку, в крепкие, грубые руки этого парня?» Она не нашла в своем сердце прямого и ясного ответа на этот вопрос. И, может быть, потому дала полную волю горячим, обильно хлынувшим из глаз слезам...
Наплакавшись, она вновь деловито принялась за работу. Закончила списки, аккуратно подшила в тощую папку колхозных дел какие-то циркуляры из районного центра и, погасив огонь, подошла к окну.
Над хутором стоял высокий и тонкий ущербный месяц. Было слышно, как где-то перекликались подростки. Линка узнала по голосам двух неразлучных друзей —
Ераллу и Кенку. И ее опять потянуло туда, к Роману и ребятам, к Мирону Викулычу, которые опять казались ей родной и привычной семьей.
Вдруг сквозь неясный дремотный шелест тополей в палисаднике послышались далекие, такие же полусонные и неясные звуки гармони. Они — эти звуки — напомнили Линке печальный голос флейты, которую нередко слышала по вечерам она в годы своей учебы в педагогическом техникуме. И сложное чувство душевного просветления, грусти и неопределенных желаний охватило ее, когда она, прислушиваясь к вкрадчиво-нежному лепету отзывчивых ладов далекой гармоники, вдруг уловила до боли знакомую мелодию старинного вальса. Так мог играть только один человек на свете — Роман!
Лошади выбивались из сил. Надрывая костлявые горбы, все в белой пене, еле-еле тянули они плуги. Нелегко было поднимать полувековую залежь предназначенного мод выпас окатовского участка. Неподатливо жесткой была земля, густо проросшая ковыльной щеткой. Пахарей, с трудом державшихся за поручни плугов, бросало из стороны в сторону, точно ходуном ходила под ними земли. Измордованные копи обрывали постромки, сбивались с борозд. И пахота шла не так стройно и ладно, как к первые дни,— с большими огрехами. Хоть бросай вожжи, садись на межу да плачь!
Сюда, на неподатливый окатовский участок, стянули теперь три бригады. Но уже на пятый день полевых работ пришлось отпустить в отгул трех пристяжных лошадей. Даже паре самых упитанных и добротных меринов Мирона Викулыча не под силу было тянуть однолемешный плуг — такой твердой была залежавшаяся земля. Волей-неволей пришлось сократить шесть плугов и пахать тройками. Но и это не спасало. Выработка на один плуг за упряжку снизилась против прежних дней почти наполовину. А дни стояли сухие, ветреные, горячие.
Мирон Викулыч с утра до вечерней зари не уходил с пашни. Вооруженный деревянным циркулем, он вымерял новые полосы и заезды, таскал на горбу вязанки соломы, выжигая окрестные пустоши. Осунувшийся, в выцветшей от грязи и солнца рубахе, в опорках, суетился он то на полосе, то на стане, строго покрикивая на плугатарей и
на зазевавшихся бороноволоков. Никто не знал, когда он засыпал и в какую пору просыпался. Проходил день, полный беготни, беспокойства, а вечером Мирон Викулыч, когда замертво спали утомленные дневными работами артельщики, долго корпел над починкой сбруи, перетачивал притупившиеся лемеха, Утром, чуть свет, он был уже вновь на ногах. Весело покрикивая, Викулыч поднимал шутками и прибаутками свое разноязыкое становище, и народ, ободренный его словом, проворно принимался за нелегкую работу.
Роман шестые сутки не отходил от сеялки. Упрямо шагая за нею, он пытливо следил за правильной регулировкой высевающего аппарата, больше всего боясь просевов или перегущенной подачи зерна. Систематическое недосыпание и это бесконечное кружение за машиной по взрыхленной пашне — все это теперь сказывалось на нем. По окончании вечерней упряжки он с трудом передвигал непослушные ноги. Как и Мирон Викулыч, Роман похудел за эти дни, почернел в лице и осунулся. За ужином деревянная ложка валилась из его рук. Но зато какое счастье, какое блаженство испытывал он, засыпая после трудового дня в кругу утомленных ребят, вблизи костра, под открытым небом!
Сроки весеннего сева подходили к концу, а работы у артели оставалось еще немало. И Мирон Викулыч совместно с Романом и Аблаем ломали по вечерам головы над тем, каким образом вернее и проще преодолеть эти великие трудности. Они без конца перекраивали предварительные производственные наметки, перераспределяли инвентарь по бригадам. Приходилось мобилизовы-вать последние силы, всю смекалку и опыт природных земледельцев, для того чтобы уложиться с планом сева в жесткие сроки, не попасть в лапы засухи, успеть, пока еще не вытянуло солнце последние жизненные соки земли, высеять весь семенной запас. Но всем им было ясно: что ни гадай, а на одних подсчетах и перераспределении тягла не отыграться. Именно в тягле и была вся беда.
С каждым днем сдавали замордованные кони. Было ясно, что через два-три дня на выбившихся из сил лошадях невозможно будет вспахать одним плугом и загона. Роман, Мирон Викулыч и все остальные хозяйственные и рассудительные члены артели думали: «Хорошо бы поставить коней на хлебный подкорм. Но легко это сказать — поставить. Ежели лошадям мучную мешанину давать, то ведь народу придется зубы положить на пол-
ку. Правда, каждый хозяин, доведись это дело до единоличного хозяйства, в такую пору лучше бы сам недоел, чем коня голодным оставил. Но свое хозяйство — одно дело. А артель — другое...» — рассуждали мужики, однако ни один из них не решился высказать этих мыслей вслух.
Однажды в полдень — это было уже к концу упряжки — упала в борозде, запутавшись в воровинных постромках, сивая кобыленка пастуха Клюшкина. И Егор Клюшкин, до сего самый тихий и исполнительный член артели, рассвирепев, заорал:
— Что же это такое, ребята? До каких пор мы будем здесь коней мордовать? Всю матушку-степь не засеешь. И так, слава богу, оторвали — по три десятины на двор приходится. Вполне и этого на первых порах хватит. А то погубим последних коняшек, а потом от своих же хлебов снопа к кулакам в батраки пойдем!
Это ты правильно, парень, говоришь,— поддержал Клюшкина однолошадник Игнат Бурлаков.
— Дело, дело, парень, толкуешь,— загалдели мужики.
— Шутка ли, на конях двести га такой земли поднять! Конь — не трактор. Ты нам трактор подай, нот тогда с нас и спрашивай! — запальчиво кричал
Игнат,
Наше правление за другими артелями гонится. Да разве нам за теми артелями угнаться! Там народ собрался С машинами, а у нас не только коней кормить, а и самим жрать нечего! — колотя кулаками в тощую грудь, кричал Проня Скориков.
- Правильно. Мы раньше по полдесятины на душу имели — и ничего, жили. Нам своего хватало.
— Мы не кулаки — за большим гнаться.
- Лучше бы остаток семян на муку размолоть да народ поддержать. А то до страды-то не только кони, мы сами ноги протянем.
К борозде, где лежала пластом обессиленная кобыленка пастуха Клюшкина, сбежалась уже вся бригада. По ног к толпе появился Роман, и галдеж тотчас же прекратился. Люди, окружив председателя, хмуро, исподлобья смотрели на него, видимо, ожидая решающего слова.
Но и Роман тоже заговорил не сразу. Нелегко было, видно, и ему смотреть на павшую в борозде лошадь. У него был усталый, измученный вид путника, только
что преодолевшего дальнюю, трудную дорогу. Он строго спросил, обращаясь к Егору Клюшкину:
— Это ты тут опять митингуешь, орел?
— При чем тут я? Чего это ты на меня-то с бухты-барахты набросился? — заносчиво откликнулся Клюш-кин.
— Не Егора — народ надо спрашивать,— угрюмо проговорил Проня Скориков.
— Спрошу кого надо. Всех спрошу...— глухим, срывающимся от гнева голосом заговорил Роман.— Что ж, товарищи колхозники, может, это самое, хватит? Отстра-довались, так сказать? Отсеялись? По домам, что ли? На печку? Оно, конешно, и хорошо на печи пахать, только заворачивать круто!
Кто-то из парней хихикнул в ответ на ехидное присловье Романа. Но мужики угрюмо молчали.
— Я вас, товарищи колхозники, спрашиваю,— сказал Роман.— Может, прекратим посевную? Давайте проголосуем. Кто против сева — поднимай руки!
Люди стояли не шелохнувшись. Роман ждал. Наконец Егор Клюшкин глухо пробубнил:
— Не люди — кони против!
— Животные против голосуют,— подхватил Игнат Бурлаков.— И у меня вон мой Воронко совсем обезножел...
— И моя лошадка совсем худой стала, — сказал Бек-турган.— Она совсем у меня плохо ходит. Совсем худая. Кабы хлеб кушала, веселая бы ходила...
— Хлеб! Хлеб! — передразнил его Игнат.— Скоро и самим жрать будет нечего, не только лошадей кормить.
— Самим можно потерпеть маленько. Лошадь терпеть не будет,— сказал Бектурган.
— Кому как,— подал голос Проня.— Кому как, граждане мужики. Вот, например, казахи — они перетерпят. Они к уразе — посту — сызмальства привышны. Они могут и на одном кобыльем молоке пробиться. А нам, мужикам, без хлеба невмоготу.
— Это ты дело говоришь,— поддержал его Бурлаков.— А потом, ведь степные кони куда слабее наших. Их и хлебом-то кормить нет расчета. На казахскую лошадь и пуда муки в день не хватит, а толку на грош.
С соседней полосы нагрянула молодежь из комсомольской бригады. Ребята, узнав, в чем дело, дружно закричали:
— Даешь сев!
— Даешь хлеб лошадям!
— Правильно! Пора и о наших конях подумать, если выполнить надо...
— Конечно, лошадей на паек надо ставить. Обыкновенное дело...
— А где ты им возьмешь этот паек? Где?! — хором закричали мужики.
— Можно найти, если хорошо подумать,— ответил Роман.
— Правильно. Правильно, Роман,— дружно поддержали его комсомольцы.— Разделить производственный хлеб пополам: половину на людей, половину на подкормку тягла, и вопрос исчерпан.
И мужики, невольно прислушавшись к резонным советам комсомольцев, притихли. Каждый из них знал, что права была молодежь. Только бобыль Климушка не сдавался, не хотел покориться единодушной воле артели. Ткнув п бок Кепку, Климушка крикнул:
- А ты хочешь, чтоб я половину пайка твоей худо-ногой животине скормил? Ну, извиняйте меня на этом,— не согласен. Я свои пайки никому не отдам!
— Отдашь, дядя Клим. Отдашь, если собрание постановит,— убежденно сказал Кепка.
— Нет, не отдам. Не отдам, хоть убей! — запальчиво кричал Климушка.
— Отдашь, гражданин!
Куда ты попрешь против воли артели? — сказал Роман. И, обратившись к артельщикам, проговорил: — Слоном, я ставлю этот вопрос, товарищи, на голосование. Кто за то, чтобы выделить часть продовольственного хлеба на подкормку артельных коней, прошу поднять руки.
Подняв свою руку, Роман увидел, как взметнулись руки комсомольцев, а затем один за другим начали поднимать руки и остальные мужики.
Воздержался от голосования Климушка. Но и он сказал вполголоса Роману:
Что ж, Роман, ежели все люди за, то и я против не буду. Запиши меня тоже согласным...
— Давно бы так, дядя Клим...— сказал Роман, примирительно улыбаясь.
А вечером, примостившись около костра на полевом стане, Роман оформлял протокол стихийно возникшего артельного собрания.
«Слушали:
О выполнении посевного плана на все сто и выделении хлебного пайка трудовым коням «Интернационала».
Постановили:Выполнить на все сто. Для чего единогласно выделить всеобщим трудовым коням хлебный паек и урезать норму для каждого едока, памятуя, что без лошадей мы срежемся и пропащее тогда наше дело. Единогласно постановили мешать коням крутую мешанину на подлинной муке, что и поручается гражданину Мирону Викулычу. Поручить таковому гражданину крепко следить за кормежкой коней означенным фуражным продовольствием».
После многократных и угрожающе настойчивых предписаний начальства Роман вынужден был выехать в район. А в день его отъезда вдруг занемог и слег прямо на меже Мирон Викулыч. Болезнь подсекла его на ходу. Он долго не поддавался хвори, стараясь преодолеть недомогание, томившее его дня три кряду. Но на четвертый день, почувствовав сильный озноб, он прилег на меже и уже не в силах был сам подняться. Потом, в бреду, он беспрестанно бормотал о вальках и постромках, о плугах и сеялках, понося то плугатарей, то бороноволоков.
Перед выездом в район Роман, оседлав диковатого колхозного жеребца, решил еще раз объехать производственные участки, дать наказы бригадирам и передать Аблаю полномочия Мирона Викулыча.
Сдерживая озорного и капризного конька, Роман ехал межой вдоль вспаханного массива. Только теперь, сидя в седле, почувствовал он большую усталость во всем теле и тупую боль в стертых ногах. Слегка откинувшись корпусом на заднюю луку седла, он, умиротворенный непривычным покоем, жарким блеском полдневного солнца, полудремал. Впадая в короткое забытье, он на секунду забыл обо всем на свете. Нечеловеческая усталость последних дней начала сказываться. Проезжая мимо массива, на котором работала вторая бригада, Роман вдруг услышал, как глуховатый, простуженный голос сказал:
— Нашел тоже время для верховой прогулки!
- Как же — хозяин! — насмешливо прозвучал другой голос.— Тут работай, пот проливай, а они на верш-ной разгуливают.
— Комиссаров нынче развелось — ужас!
Роман, резко повернув жеребчика, наметом поскакал через пустотное поле. Перерезав пустошь, он наткнулся на Климушку. Климушка лежал на меже навзничь, вольно раскинув руки. А чуть поодаль от него мирно дремали в запряжках кони. Роман, оглядевшись, увидел, что в стороне от Климушки беспечно валялись на меже еще несколько мужиков. Резко осадив жеребца, Роман выпрямился в седле и, слегка привстав на стременах, с недоумением спросил:
— В чем дело? Почему не пашете?
Мужики молчали. Климушка, лениво приподнявшись на локтях, посмотрел на Романа равнодушными, сонными глазами, потом почесался и, снова блаженно растягиваясь на траве, ответил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71