А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А что теперь говорить станут? Казимерас Йотаута пьян! Ты что, уже в самом Пренае повалился на телегу? Или кто-нибудь притащил, бросил будто мешок с мякиной на телегу да хлестнул лошадей?
— Мамаша, ах, чтоб ты...
— Говорю, кончим! Довольно этого! Тебя заботит весь приход, заботит вся эта твоя страшная Европа. А меня заботит дом и доброе имя моей семьи. И с этого дня — ты слышишь? — все здесь будет так, как я захочу и как я скажу. Ты не думай, что я тебе пьяному все это говорю, завтра повторю слово в слово. И по-другому, запомни, не будет. Каролис, уведи отца в избу и уложи.
Отец понурил голову.
Вроде ни в чем не изменилась жизнь. Была страда — все вставали с солнцем, ложились в потемках, работали не разгибая спины, лишь за стол поесть присаживались. Отец понуро ковылял, нередко даже забывая, куда идет и что делает. Остановится, потрет кулаком лоб, махнет рукой и опять машет косой или бредет за лошадьми. Видно, так близко принял к сердцу слова матери, что даже в поле и со скотиной и сыновьями говорил вполголоса да с оглядкой. А когда Каролис спросил однажды, будут ли брать и этой осенью паровую молотилку для ржи, отец плечами пожал: как мамаша скажет. Жалко было отца, сникшего да униженного, вдруг постаревшего. И совсем уж оторопь взяла Каролиса, когда в один прекрасный вечер увидел его на Швянтупе на холмике, там, где отец когда-то похоронил «ногу», принесенную с фронта. Неизвестно, о чем думал отец, отчего сутулился; сидел в одиночестве долго — опустилось солнце, над лугами поднялся туман. Каролис подозвал мать к воротам и показал: 4
— Отец там.
— Отец,— согласилась мать.
— Отец там! — Каролис сказал громко, наверное, слишком громко, потому что плечи матери вздрогнули, она оглянулась на сына и снова уставилась на маячащего в серых сумерках Казимераса Йотауту.
— Каждому свой крест,— сказала и, повернувшись, ушла.
Мать хлопотала возле дома, потому что работам и впрямь не было конца. Огороды полоть, каждый день накосить да посечь целые охапки ботвы, накормить свиней, кур, гусей, подоить коров и процедить молоко, вовремя приготовить еду для мужчин, которые с поля возвращаются голоднее зверя. А когда чужого человека приходится нанимать, еще живее поворачивайся. На рожь мать не пошла. Пробежалась по деревне, в одну, потом в другую лачугу заглянула, и утром пришли три женщины. Косы отбиты с вечера, висят за амбаром. Поскорее за стол да поскорее в поле. Мать пообещала женщинам подороже платить за день и завтраком покормить — стоит ли скупиться, когда рожь уродилась на славу; только бы побыстрее уложить ее под крышу, только бы дожди не заладили да не сбили колосьев.
— За такие деньги и я бы пошел начать,— недовольно ворчал отец.— Где это видано — за день полмешка ржи. Да еще в год-то кризиса!
— День дню не ровня. Все зависит от косарей, должен бы знать,— по-хозяйски наставила мать.
Мужчины махали косами, сгибаясь, два-три шага — сноп да сноп. Только Людвикас частил, прямой, будто палку проглотил, семенил маленькими шажками,— казалось, вышел прогуляться по краю поля. Отец злился, но не говорил ни слова, а под конец даже стал оправдывать его — ведь непривычный к крестьянским работам, и то благо, что помогает, а мог бог весть где ходить, образованные редко встают косить рядом с деревенскими.
Когда после ужина наемные женщины ушли (мать им вручила еще по сушеному сыру), отец устало присел на крыльцо клети, рядом устроился и Людвикас.
— Сегодня будем отбивать косы? — спросил.
— Рук не подниму...
Двор так и дышал запахом свежего хлеба, пьянящим и усыпляющим. В траве стрекотали кузнечики, прямо перед лицом зудели комары. На коньке крыши гумна застучал клювом аист, прощаясь с длинным летним днем.
Из хлева вышла мать, закрыла двустворчатую дверь, в железные скобы продела тяжелый замок. Сухо лязгнуло железо. У конуры чего-то заскулил пес, лошади застучали копытами о загородку.
И двор, и постройки, и поля утопали во тьме.
— Амбар заперт? — спросила мать, накрывая крышкой колодец.
— Я запер,— отозвался отец.
— Закрой ворота, и пошли спать.
Людвикас, прислонившись плечом к столбику крыльца амбара, глядел на эти поздние будни так вяло, словно ничего не видел и не слышал. Даже шаги и голос матери казались далекими, приплывшими с другого конца деревни.
— Нелегко тебе, понимаю,— наконец заговорил отец, не поворачивая головы.— Но хозяйству твоя помощь очень нужна.
— Ты думаешь, отец, что главная тяжесть — косой махать или вилами навоз поддевать? — Людвикас пересел поближе к отцу, так близко, что почувствовал тепло отцовского тела и запах его пота.— Работа у человека всегда будет... Даже когда станет достаточно машин, чтобы косить, молотить и сеять... Дело не в поте, не в усталости...
— Много работать и не сводить концы с концами — это ты хочешь сказать, знаю.
— Уже ближе к истине.
— Это и вся истина, сын! Ты же сам видишь, как мы живем. Как работаем и что имеем. Думаешь, мне легко или матери? А Каролис сызмальства в этом ярме. Двадцать пять лет ему стукнуло, а светлого дня не видел. Будто ломовая лошадь. Спроси его, поговори с ним. Что мои родители нажили, то и имеем. Конечно, избу новую да гумно попросторнее построили, пять гектаров земли прикупили, вот и все. А для чего все это? Для нашей же старости да для вас, детей. Вот какие карты у меня...
— А ты бы хотел, отец, иметь козырей? Чтобы других бить?
— Не шути. Помнишь ведь, как тебя учиться пускали. Мало я тебе помогал. И не потому, что был скуп. Спасибо директору гимназии ксендзу Мартикусу, он тебя поддерживал, делал послабления.
Людвикас провел руками по волосам, сплел пальцы на затылке и запрокинул лицо к темному небу; не на редкие звезды он глядел и вслушивался не в ночную тишину.
— Зря думаешь, отец, что я должен благодарить ксендза Мартикуса.
— Я тогда не заплатил за учебу, а он мог тебя исключить из гимназии.
— Исключил он не одного. А я был «счастливчиком». Стиснув зубы я весной и осенью работал в его питомнике. Он научил меня прививать деревья, обрезать ветки, ухаживать за садом. Ты кончишь две моих школы, поговаривал он, и никогда не пожалеешь, что научился этому. Работа в саду, говорил он, оберегает человека от дурных помыслов — ведь от безделья ты сейчас бы неизвестно что думал, может, даже скверные книги читал; под сенью деревьев человек свят Иисус Христос молился в оливковом саду... Он говорил так, что иногда хотелось схватить его руку, поцеловать и поблагодарить за то, что он позволяет мне работать в своем питомнике. Потом я увидел, как он продает эти деревца — по пять, семь или десять за один саженец. Позвякивают литы в кармане его засаленной сутаны, а он говорит людям о благословенном божьем саду, потому что каждый саженец из его рук — как из рук господних. И ты купил, отец, купил и посадил.
— Две яблоньки — дички, а груши по сей день не плодоносят,— говорит отец и спохватывается.— Когда такое множество саженцев, каждый может ошибиться.
— Святая ошибка.
— Не издевайся, сын, и не суди. В жизни столько боли и кривды, что не знаешь, кого винить да осуждать.
— Было время, когда ты думал по-другому.
— Ты о чем?
— Не мне тебе напоминать. Сам ведь рассказывал, как вы шли против царя.
— О, тогда! — оживился отец, откинулся, глубоко вдохнул чистый воздух.— Подвернулся бы под руку какой-нибудь жандарм, зашиб бы вальком насмерть — так кровь кипела.
Людвикас молчит. Он не прерывает отца. Пускай говорит, пускай вспоминает былые времена; и сельского учителя, которого увезли жандармы, и своего старшего брата Миколаса, которого жандармы застрелили, и своего отца Габрелюса, которого жандармы истязали...
— Ты-то не знаешь, как страшен гнет чужаков.
— Не только чужой дым глаза ест. На базаре за мешок пшеницы что тебе сегодня дают? Беконных свиней ты привез сдавать — не приняли, выбраковали. Почему? А за спичечный коробок сколько с тебя город сдирает? Ты же тайком зажигалкой самокрутку прикуриваешь, чтоб полицейский не увидел и протокол не составил. Почему же оно так, отец? Чужаков-то нету, свои у власти.
Отец сжимает руки, лежащие на коленях. Труден для него этот вопрос, не умеет он ответить. Он и сам не раз задумывался над всем этим. В самом деле, почему?.. Почему все так? Газеты пишут: год кризиса, во всем мире свирепствует кризис, и люди страдают, особенно крестьяне, потому что никому не нужны зерно и скот, что они вырастили.
— Во всей Европе крестьяне стонут,— наконец отвечает он.
— Только не в России, где земля и фабрики принадлежат народу,— говорит Людвикас негромко и торопливо, как будто горячий ветерок проносится над самым ухом отца.
— Что ты сказал? — Отец съеживается, сидит, ошарашенный этими неожиданными словами, с дрожью ждет, не послышатся ли они опять, но Людвикас молчит, будто испугавшись себя самого.
— Повтори, сынок, что ты сказал,— просит отец.
Людвикас встает с крыльца — невысокий, щуплый,
в белой полотняной сорочке, его голова опущена.
— Мне послышалось...
— Наверно, послышалось, отец.
Встает и отец — с трудом, уцепившись рукой за угол амбара. Скрипит его деревяшка, из груди вырывается глубокий вздох.
— Пойдем лучше спать. Сколько летней ночи-то.
Стоят рядом, почти касаясь плечами, смотрят в разные стороны, словно желая еще что-то сказать и не решаясь. Наконец отец первым шаркает деревяшкой.
Когда дверь избы закрывается, Людвикас подходит к воротам, вспоминает, что мать велела их закрыть, облокачивается на острые штакетины и устремляет взгляд в ночь, дышащую грозной и смутной тишиной.
С каждым днем поля все больше пустели и обнажались. Гумна вобрали в себя лето. Взращенные землей блага были столь обильны, что у многих изб Лепалотаса, словно горы, выросли стога яровых. Молотилка Лаукайтиса, не дожидаясь морозов, вступила в дело — гремел, тарахтел мотор, первый год сменивший паровой котел, завывала громоздкая молотилка, заглатывая ржаные снопы и обдавая людей пылью. Людвикас без приглашения ходил ко всем на толоку. Отец рассердился — будто дома работы не хватает. Яровые еще не все свезены с поля, зябь не вспахана... Видно, тянет его где повеселей — ведь где народ, там хи-хи да ха- ха. Вдобавок последние дни августа, скоро опять уедет в свою школу. Хоть бы устроился где-нибудь поближе, мог бы приезжать по субботам, а теперь — до каникул не жди. А как нужна его помощь.
Отец и Каролис свозили овес и метали под липами стог. Конечно, немало соломы и зерна пойдет насмарку — дождь и полевицы наделают убытков,— но что другое выдумаешь, если гумно набито битком; когда прирезали эти пять гектаров, тесно стало и на гумне и в хлеву; мать первой сказала, что пора заняться постройками — к гумну прирубить сеновал, а к хлеву пристроить свинарник. Мать смело всем распоряжается, властно приказывает, что да как делать, и отец не обижается на нее.
После обеда на телеге-сноповязке поехали в поле. Напросился и Саулюс. Отец не хотел брать ребенка, чтоб не путался под ногами да не ушибся ненароком, но Каролис переубедил: пускай, вот наберет малины в кустах и вернется домой. Телега тарахтит по проселку, отец с вожжами в руке сидит на одной грядке, Каролис на другой, а Саулюс подскакивает на днище, обеими ручонками вцепившись в дребезжащие доски. Пухлые щечки ребенка колышутся будто студень, зубы отбивают дробь, но он счастлив — хорошо ехать, молодец брат, что взял его.
Когда телега, прогромыхав по мостику через Швянтупе и мягко прокатившись по лугу, сворачивает на жнивье, отец придерживает лошадей, Каролис берет Саулюса под мышки, переносит через грядку и опускает наземь.
— Еще ногу на жнивье уколешь, хватит,— говорит Каролис.— Вон там, за ольхами, я видал, малина краснеет.
Отец подхлестывает лошадей, лязгают оси телеги. Саулюс стоит на лужке, смотрит на удаляющегося
доброго брата. Отец тоже добрый, Саулюс любит отца, но брат Каролис лучше всех, даже лучше мамы, ни разу еще больно его не ударил, сердито не обругал.
— Каролис, я тут подожду, ты меня заберешь, когда поедешь домой! — кричит Саулюс.
Каролис не оборачивается; выскакивает из катящейся телеги с вилами в руках, поддевает желтый суслон овса, подбрасывает легко, играючи.
Начали грузить второй ряд снопиков, когда отец с телеги увидел троих человек. Они бежали по берегу реки, словно улепетывая от кого-то, пригнувшись, без пиджаков и в темных фуражках. Каролис, бросив взгляд на отца, повернулся к ним и оперся на вилы.
— Кто бы это мог быть? — тревожно спросил отец.
Люди заметили их, собрались в кучу. Самый маленький, кряжистый парень замахал руками и первым зашагал через скошенное поле овса. За ним последовали остальные.
— Чего стоишь, Каролис, подавай!
Каролис не смог выдрать вилы, вонзившиеся в землю, глазел на приближающихся, уже были видны их потные лица, особенно низенького, которого, казалось, он где-то уже видел.
— Каролис...
Каролис наконец смел в кучу рассыпавшийся овес, вонзил в ворох вилы, но не поднял его — услышал знакомый голос:
— Овес возите, возы грузите, а что на свете творится — вам наплевать.
Это батрак Винклера, вспомнил Каролис, немца Винклера из соседней деревни Гинюнай. На вечеринках бесился, отбивал каблуком по полу такт, приседал и так крутил толстомясую девку, что юбка у той приподнималась до пупа. А выйдя во двор, ко всем лез, к Каролису: чего, мол, в чужую деревню заявился наших девок отбивать? Мигом соплями умоешься! Каролис су нул руку в карман штанов, где на всякий случай был припрятан шкворень — ученый был,— но с батраком связываться не стал, на оскорбления не ответил, и тот отошел. Он самый, признал его Каролис и крепко сжал обеими руками черенок вил.
Батрак Винклера подошел к лошадям, похлопал кобылу по загривку. Неподалеку остановились и остальные — один пожилой, усталый, совсем изможденный человечек, в штанах, перетянутых веревочкой, второй — детина с багровой шеей, по-бычьи понуривший голову.
— Так вы ничего не знаете?— спросил батрак Винклера.
— А что мы должны знать?— переспросил отец.
Батрак Винклера рассмеялся, поправил клетчатую
фуражку, посмотрел на своих дружков, стоящих рядом, дожидаясь поддержки, но те молчали.
— Ничего не знают, а! А если красный петух на крышу гумна взлетит, что тогда?— блеснули крепкие зубы батрака.— Может, и малая беда — зерно-то подешевело, а? — И вдруг сурово приказал: — Слезай-ка на землю, старик!
Казимерас Йотаута огляделся, ничего не понимая, и в мыслях прикинул: «Если что, дешево они нас не возьмут; вот сползу наземь и мигом отцеплю валек».
— В чем дело, спрашиваю?— рассвирепел отец.
Каролис понял, что надумал отец, и, словно предупреждая непрошеных гостей, поднял вилы. Видно, и те поняли, что не к добру идет разговор. Пожилой человечек шагнул вперед, раскинул руки и опять опустил.
— Не узнаешь меня, Йотаута? Солому я у тебя весной брал. Хорошую дал и за спасибо.
— Мало ли погорельцев за соломой приезжает... Вроде и видел тебя...
— Так вот, так вот...
— Некогда болтовню разводить!— огрызнулся батрак Винклера.— Все на шоссе подались, слышите? Все хозяева. Пробил час, чтоб свести счеты с обидчиками.
— Точно, Йотаута,— подхватил человечек, подтягивая до того рваные штаны, что только заплатка на заплатке да в заплатке дыра.— Нельзя больше терпеть. Там мужики, может, уже с полицией сшиблись.
Руки Каролиса опустились.
Казимерас Йотаута соскользнул с телеги.
— Могли бы сразу по-человечески, а то накинулись, будто...
— Кидай овес из телеги и ходу!— приказал батрак Винклера.
— Точно, Йотаута, мог бы нас подвезти. Ведь помнишь меня. Из Даржининкая я, Гельтис,— разводил руками человечек.
Воспоминание о деревне Даржининкай до боли задевает Казимераса Йотауту, но он не подает виду и не спрашивает, как там Густас. Казимерасу ведь наплевать на Густаса. Старый Густас, брат Моники Балнаносене, давным-давно в земле; его сын такой же задира, к Казимерасу в пивнушке как-то приставал... Да пропади он пропадом, лучше не думать про него. И все- таки весной, когда Гельтис сказал, что он погорелец из Даржининкая, Казимерас обмолвился: «Не там ли хутор такого Густаса?»—«Говорить неохота...»—Гельтис сжал губы, вспыхнувшие злостью глаза опустил в землю. «Сосед?»—«В его кармане сижу».— «Моя фамилия Йотаута,— назвался Казимерас, глядя на горемыку и как бы намекая: вернешься — расскажи, у кого был.— Мне соломы не жалко».
— Это наше общее дело, Йотаута!— наконец заговорил детина с бычьей шеей.— Если не поддержим, неизвестно, чем все кончится.
Йотаута посмотрел на Каролиса, на потных мужиков, окинул взглядом дышащие осенью поля и изменившимся, каким-то помолодевшим голосом сказал:
— Выкидываем овес!
— Выкидываем,— Каролис вонзил вилы в овес, наваленный уже повыше грядок — Винклер тоже там?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50