А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это что — вызов, упрек обществу, которое вас чем-то обидело? Как вас понимать? Вы ждете, что о вас вспомнят, пожалеют, что из-за вас кому-то станет стыдно и что о вас в конце концов проявят должную заботу, возьмут за ручку и поведут на царство? Так, что ли?
Кретов усмехнулся, отпил глоток кофе, посмотрел из-под бровей на Кошелева, сказал:
— Разговора на эту тему не будет. Впрочем, чтобы успокоить вашу должностную совесть, скажу: мне нравится эта жизнь, я ни на кого не в обиде и ничего не требую от общества, которое передо мной отнюдь не в долгу. Вы довольны?
— Вполне.
—- Кофе остывает,— сказал дружелюбно Кретов.— Предлагаю приналечь.
— Приналяжем.
Первым допил кофе Кошелев. Отодвинул от себя чашку, сказал, возвращаясь к прерванному разговору:
— Но вы меня обидели, Николай Николаевич.
— Чем же, Сергей Павлович?
— Вашими словами про должностную совесть. Зачем вы так?
— Потому что вы не с тех вопросов начали. Мне так думается. В результате мне показалось следующее: лично
вам, как человеку, как Сергею Павловичу Кошелеву, на мое положение наплевать с высокой колокольни, как говорили у нас в деревне, но как секретарю парткома вам из-за меня не спокойно. К тому же вы сразу осудили меня: я — вызов, я — упрек обществу, которое меня ничем не обидело и ничем мне не обязано... Ваши слова, Сергей Павлович? Ваши. Так что мои слова про должностную совесть — лишь малая попытка ответить ударом на удар, скромная попытка.
— Пожалуй,— согласился Кошелев, вздохнув.— Хороший урок. И как это я забыл, что, разговаривая с вами, надо тщательно взвешивать слова? Извините.
— Ладно,— сказал Кретов.— Еще кофе? Кофейник на плите, не остыл.
— Наливайте.
Кретов палил Кошелеву и себе. Опять пили молча. Кретов подумал, что, если он будет молчать и дальше, то Кошелев, выпив кофе, сразу же уйдет. А ему не хотелось его отпускать так скоро: ведь вечер только начался, еще не было и восьми, а настроение у него было нерабочее. Да и вообще, как оказалось, он соскучился по людям, по разговорам. Он понял это, подумав, что Кошелев сейчас уйдет, и сказал:
— Ну ладно, Серей Павлович, простим друг другу взаимные обиды. Мы мало общались, шероховатости в наших отношениях неизбежны. Будем притираться, если хотите.
— Хочу.
— Тогда о моем положении, как я его понимаю. В прошлом году я мог бы сразу уехать, как только закончил очерк о Махове. Но не уехал. Мне некуда было ехать. Потом мне предлагали место в газете, но я отказался. Мне нельзя возвращаться в газету, если я хочу закончить роман, уже обещанный издательству и частично оплаченный. Роман я могу закончить только здесь, в Крыму, на родной земле. Конечно, было бы лучше, если бы я жил все это время в своей деревне, у отца. Там почва моего романа. Но там мачеха, которая меня терпеть не может. Словом, там я жить не могу. Поэтому я живу здесь. И, кажется, никому не в тягость. Живу тихо, скромно, не пью, не гуляю, выполняю ваши поручения. Много работаю, пишу. Кому и по каким причинам это может не нравиться? А что я живу здесь, в этой времянке, так это только потому, что здесь мне обеспечен покой и что это мне по карману. Да и чем времянка не жилье? Не пещера же?
— Не пещера,— согласился Кошелев.— И все-таки, Николай Николаевич...— он замялся.— Вы бросили семью, столичный город, прекрасную квартиру, наверное, высокую
должность — и только ради этого? Согласитесь, что у нормального человека такое объяснение может вызвать лишь недоумение.
— Ну, не я бросил семью, а она меня бросила. Человеку моей профессии все равно, где жить, и высокая должность не нужна, хотя, разумеется, многие писатели живут в столицах и занимают должности. Но, повторяю, это не обязательно.
— И вы никому ничего не хотите доказать? Хотя бы вашей бывшей жене...
— Нет! — не дал договорить Кошелеву Кретов.— Никому и ничего.
— Ладно,— не стал упорствовать Кошелев, хотя Кретов понимал, что не убедил его.—Значит, закончив роман, вы уедете от нас и, может быть, вообще из Крыма. Можно ли понимать вас так, что вы здесь как бы в творческой командировке? Кончится срок командировки, который вы сами себе определили, и вы махнете нам рукой?
— Возможно. А вам очень хочется, Сергей Павлович, чтобы я махнул вам рукой? Ну, признайтесь! Очень хочется? Я чем-то вам мешаю?
— Нет. Но мне все время приходится защищать вас от всякого рода предположений на ваш счет. Что вы ко всем нам приглядываетесь, а потом всех нас опишете в своем романе,— это не самое худшее из предположений. Впрочем, может быть, и самое худшее, если допустить, что все мы в вашем романе будем выглядеть непривлекательно. Людям трудно поверить, что вы, живя бедно, во времянке, видите их в хорошем свете.
— А другие предположения какого рода?
— Что вы либо ненормальный, либо очень хитрый, прячетесь от кого-то п от чего-то, либо крайне несчастный человек, которому нужна помощь.
— Интересно! — Кретов потер ладонью лоб.— Очень интересно! Последнее предположение, что я очень несчастный, высказала, конечно, женщина?
— Как вы догадались?
— У женщин очень жалостливые сердца, Сергей Павлович. Разве вы не знаете?
— Да, мне говорили. А вам откуда это известно? Если я вас правильно понял, жена вас не пожалела, мачеха не пожалела...
— Есть принцип: женщины — жалостливы. Для меня этого достаточно.
Они оба засмеялись.
Кошелев сказал:
— Но дома-то у вас, Николай Николаевич, все равно нет.
— Нет.
— И куда же вы подадитесь, когда закончите роман?
— Куда-нибудь. Жизнь подскажет.
— Попробуете создать новую семью...
— Вряд ли. Поздно.
— Но ведь куда-то же надо приткнуться на старости лет? Кретов не ответил, хотя подумал, что, возможно, у него
не будет старости с ее болезнями, беспомощностью, что он, как это случается с сердечниками, умрет однажды на ходу или во сне...
— Не поговорить ли мне с директором, чтобы вам дали приличное жилье? — спросил Кошелев.
— Нет,— сказал Кретов.— Я не хочу быть ему обязанным. Впрочем, не только ему: никому и ничем не хочу быть обязанным. Махову же в особенности.
— Что так? Поссорились?
— Нет. Просто он считает, что я проиграл, что я вынул проигрышную карту. А я так не считаю. Проиграть по-настоящему может он, потому что в его судьбе значительную роль играют внешние обстоятельства. Я же все мое ношу с собой. В этом мое исключительное преимущество, моя неуязвимость. Положение же Махова во многом зависит от других. От вас, например, от главного агронома, от бригадиров, от бухгалтера, от ваших способностей и намерений.
— Но и от его воли, от его организаторских способностей, от его опыта...
— Да, конечно,— согласился Кретов.— И все-таки: птица летит сама, а человек в самолете. Я не желаю Махову никакой беды ни сегодня, ни в будущем. Мое же так называемое несчастье доставляет ему тихое удовольствие: ведь он оказался прав в своих предсказаниях. Я метил в гении, рвался к столичной жизни, к славе, к красивым женщинам, к роскоши, а оказался во времянке в его совхозе и под его крылом — так ему все это представляется. Я еще чудом держусь, корчу из себя независимую личность и прочее, но скоро, вероятно, сопьюсь, гордость моя улетучится, как дым, и я стану брать хлеб из его рук. А метил в гении...
— Так уезжайте отсюда, подальше от Махова,— предложил Кошелев.— Или хотите доказать ему?..
— Возможно,— согласился Кретов.— Но не это главное.
— Что же главное?
— Главное — рассмотреть как следует себя и других. Отсюда, из этой времянки, все хорошо видно. Вот и вы уже
сказали, что одни считают меня дураком, другие,— психом, третьи — хитрецом, четвертые — пропащим человеком. А что я есть на самом деле? А что есть эти люди? Попробую разобраться. У меня к этим вопросам профессиональный интерес.
— Только ли профессиональный?
— Разумеется, не только. Потому что я не только пишу, но п живу.
— Все,— сказал Кошелев.— Пойду,— встал и сиял с гвоздя пальто.— Рад был поговорить с вами, Николай Николаевич. А книгу я возьму.
— Да, да,— Кретов протянул Кошелеву книгу Ламон-та.— Я завтра же попрошу Надежду Кондратьевну переписать книгу на вас. Чтоб вам так часто не бегать в библиотеку.
Кошелев взял книгу, засмеялся. Спросил:
— Потом потолкуем о книге Ламонта?
— Потолкуем. Почему бы и не потолковать? Кстати, все время забываю у вас спросить: вы что преподавали в школе? — поинтересовался у Кошелева Кретов уже в коридоре.
— Ботанику, зоологию, анатомию человека — словом, естествознание.
— Да-а... Значит, никакие идеи бессмертия вас не поколеблют.
— А вас колеблют?
— Есть такое выражение: человек вложил в дело всю душу. Вот я и думаю: человек, который делает табуретку, вряд ли может вложить в нее всю душу. А вот в книгу можно вложить всю душу. Книга, кажется, для этого и предназначена. Но означает ли бессмертие книги бессмертие твоей души? Пушкин бессмертен? Все говорят, что Пушкин бессмертен. А вы что думаете об этом?
— Пушкин жив в своем народе. Для бессмертия, о котором вы говорите, существенно именно это: жить в своем народе. Чертовски трудно достижимое бессмертие. И все же это бессмертие, не осознающее себя. Осознающего себя бессмертия не существует.
— К счастью,— сказал Кретов.
— К счастью?! — удивился Кошелев.
Кретов вздохнул и грустно покивал головой. Потом протянул Кошелеву руку и сказал:
— Провожать вас не буду. До свидания.
Кошелев ушел. Кретов долго стоял в дверях времянки, прислушивался к шагам удаляющегося Кошелева. С крыши капало. Капли, освещаемые светом из коридора, пролетали
у Кретова перед лицом, шлепались в выбитые ими же лунки у порога, выбивали из лужиц короткие и звонкие фонтанчики. Окна в доме Кудашихи светились сквозь густой туман. Пахло стылой землей, ранней землей, в которой еще не пробудилась жизнь, талой водой и туманом, упавшим на землю из черной, продутой зимними ветрами выси.
Окна в доме Кудашихи погасли, но в глазах у Кретова продолжали слабо светиться два белесых пятна. Время шло, а пятна не исчезали. Кретов успел было подумать уже, что у него неладно с глазами, но тут же понял, что окна действительно светятся, что в доме Кудашихи включен телевизор и что этот призрачный, мерцающий свет в окнах — от него, от старенького «Славутича», подаренного Кудашихе совхозом в день ее пятидесятипятилетия.
Кретов поймал себя на мысли, что ему было бы приятно сейчас оказаться в обществе Кудашихи перед телевизором. Да и Кудашиха, наверное, была бы довольна его приходом: в старые годы, в тревожные часы — кто не обрадуется человеческому участию...
Но ему действительно надо было заглянуть к Кудашихе, чтобы выяснить наконец, кто побывал во времянке во время его отсутствия. И хотя эта мысль уже не очень беспокоила его, все же стоило узнать, кто был тем таинственным гостем.
Кретов надел старые туфли и перебежал через двор под навес Кудашихиного крылечка. Постучал в дверь. Кудашиха сразу же вышла, не спрашивая, кто стучит, открыла дверь, увидела Кретова и, сказав «ой, да входите же», зажгла в сенях свет.
— Я только на минутку,— сказал Кретов.— Кто-то включил свет во времянке, когда меня не было. Вы не знаете, кто приходил?
— Как же это — кто?! — удивилась Кудашиха.— Отец же ваш был. Старичок такой, сказал, что ваш отец... Я и включила ему свет. Он сказал, что подождет вас. Правда, потом ушел, я видела... А разве ж вы не с ним вернулись? Вы ж пришли с кем-то!.. Я думала — с отцом. Так вы не с отцом вернулись?
— Да нет же: Кошелев приходил, секретарь парткома... А что сказал вам отец — он проездом, с кем-нибудь, или специально ко мне?
— Ничего не сказал. Замученный очень был, усталый. Я думала, что он приляжет, чтоб отдохнуть, а он, вишь ли, утопал куда-то... Такой слабенький старичок,— покачала головой Кудашиха,— усталый совсем... Но на вас похожий.
Очень похожий на вас. Я еще подумала: какое ж у ваб сходство!... Так что отец это ваш был, отец.
- Да я верю, верю. Жаль, что я к вам сразу же не пришел. Куда же он мог уйти?
— А может, в магазин,— предположила Кудашиха.— Поглядел, наверное, что у вас в доме ничего нет, да и пошел купить.
— Ведь магазин уже закрыт,— взглянув на свои часы, сказал Кретов.
— А хоть и закрыт, так к завмагу можно пойти. Если очень нужно, он продаст.
— Завмаг живет на другом конце села. Неужели к нему потопал?
— Когда б не потопал, то давно уже вернулся бы. К нему он пошел, к нему. Больше не к кому.
— Ладно, буду ждать,— сказал Кретов.— Извините. Одевшись, Кретов вышел за калитку. До ближайшего
столба, на котором горел фонарь, было метров сто. Свет, падавший из-под металлического колпака, стоял в туманной, моросящей ночи большим конусом, пирамидой, в которой вдруг вспыхивали голубоватые искры,— это с колпака-отражателя срывались время от времени крупные водяные капли, подхватываемые ветром. На другом столбе лампочка была без колпака, ветер немилосердно раскачивал ее и вместе с ней большой с размытыми контурами световой шар, который плясал, словно желтый мяч на волнах.
Кретов накинул плащ на голову, повернулся спиной к ветру. Ни здесь, у пирамиды, ни там, где плясал желтый шар, никого не было видно. Прошло пе меньше получаса, Кретову надоело мокнуть и стынуть под дождем, и он решил сам отправиться к завмагу, навстречу отцу, но вдруг увидел его в самом центре светящегося конуса. Он сразу же узнал отца, хотя, конечно же, лица его видеть не мог — узнал по какому-то одному движению, необъяснимому и, наверное, неуловимому для постороннего глаза. И было это узнавание горестным, отозвалось замиранием сердца — от щемящей жалости к отцу, такому усталому и такому одинокому среди этой дождливой и холодной ночи. Кретов понимал, что ничего радостного не предвещает и сама встреча: не жажда счастливого свидания погнала отца в нелегкую для его преклонных лет дорогу.
— Я жду тебя,— сказал Кретов отцу, когда тот приблизился к нему настолько, что мог услышать его голос.— Где тебя носило?
— Сынок,— отозвался отец.— Хорошо, что ты уже дома.
Они обнялись, оба холодные и мокрые от дождя.
— Какими судьбами? — спросил Кретов.
— Да вот,— ответил отец,— решил проведать тебя. Проститься...
— Ты это о чем?
— Слабею. Боюсь, что скоро совсем не останется сил. А ты все не едешь и не едешь, сынок... Боялся, что не дождусь.
— Хандра это! — громко сказал Кретов, хотя у самого едва не перехватило горло.— От тоскливой погоды, батя! Пойдем в дом.
Он повел его, поддерживая под руку.
— В самую глушь забрался,— сказал отец.— На край света. С трудом нашел тебя.
— Ничего,— ответил Кретов.— Где человек, там уже не край, там уже середина света.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Он уступил отцу кровать, а сам, надев спортивный костюм, лег на пол, на одеяло, укрывшись пальто и подложив под голову матерчатый мешок с теплым офицерским бельем, подаренным ему некогда бывшим тестем. Это белье он ни разу не надевал, но, уезжая, взял с собой, намереваясь подарить отцу, но потом забыл о нем, а вот теперь вспомнил и обрадовался, что сможет сделать отцу подарок.
— Не спишь? — спросил отец.
— Не сплю,— отозвался Кретов.— Как ты себя чувствуешь? Ие мерзнешь?
— Нет. Тепло у тебя. Жить можно. Печка хорошая.
— Печка хорошая. Жабки всю зиму под половицами пели, не спали, от печки грелись. Если жабки не засыпают, то и человек не пропадет. Верно?
— Верно. А теперь уже весна. Хотя март — хуже всякой зимы: то бесконечный дождь, то бешеный ветер с морозом. Самое противное время. Да и апрель не часто балует погодой. Угля хватит?
— Угля хватит.
О многом они говорили за ужином, о многом его спрашивал отец, но об одном спросить так и не решился: о том, не собирается ли он, Кретов, вернуться в свой город, туда, откуда так необдуманно сбежал, по глупому сбежал. Не решался спросить, а теперь, наконец, решился, спросил, тяжело вздохнув;
— Когда же, сынок, обратно? Разве не надоело в этой глуши, в этой грязи?
— Никогда,— грубо ответил Кретов.
— А что ж будет?
— Что будет, то и будет.
— Пропадешь,— сказал отец и тихо заплакал.
Кретов встал, попил чаю, сел на край кровати, похлопал отца по плечу.
— Не надо,— сказал он.— К чему мрачные мысли? Ведь жизнь светла!
— Светла? — отец повернулся к нему лицом.— Ты шутишь?
— Нисколько. Жизнь, пока она продолжается, есть свет. Мрак — это потом. Но потом и мрака не узреть, потому что за той чертой — ничто. Ничто — значит, отсутствие всяких свойств. И даже отсутствие отсутствия. А здесь — всегда хорошо. Если нет боли,— добавил он.— Но боли нет. И, стало быть, пет причины для слез...
— Мне мало жить осталось,— сказал отец.— Легко умирать, зная, что дети счастливы. Но разве о моих детях скажешь, что они счастливы? Разве ты счастлив, сынок? О том и слезы.
— Счастье — это когда сбываются желания. Мои желания сбываются. Ничего не происходит вопреки моей воле. Я живу так, как хочу. Но, может быть, не так, как ты хочешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42