А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мы с ней попрощались. Мэри-Лу отвезла ее в аэропорт в Альбукерке. Она не хотела, чтобы я соглашался на эту затею. А если бы ты сама оказалась на моем месте, спросил я ее, ты бы тоже отказалась? Мы оба знали, каким будет ответ. Я крепко обнял и поцеловал их обеих, смотрел вслед машине до тех пор, пока она не исчезла из виду, вернулся в город и отправился на войну.
За себя я не чувствую страха. Давным-давно у меня выработались правила поведения в подобных ситуациях. Я сделаю все от себя зависящее, а там посмотрим, что из этого выйдет. В подобных обстоятельствах не принято стрелять в парламентеров, это же не Ливан.
Буду уповать на то, что у этих людей достаточно здравого смысла, чтобы помнить о неписаных правилах. Меня не особенно вдохновляет мысль превратиться в мученика, нет ни малейшего желания становиться Терри Уэйтом местного масштаба.
Чего я действительно боюсь, сполна отдавая себе в этом отчет, так это того, что не справлюсь с порученным делом. Что бы я им ни говорил или, скажем, обещал, этого может оказаться недостаточно, или, хуже того, они уже столько всего натворили, зашли так далеко, что другого выхода, кроме как осады тюрьмы, нет. Я не могу обещать им чудеса, не могу дать свободу.
Обыск заканчивается. Один берет мой чемодан, словно нанялся носильщиком, и мы проходим через внутренние ворота, которые автоматически запираются на засов по команде изнутри. Проходим еще пятьдесят ярдов по лужайке. Сопровождающие меня заключенные-охранники (они держатся на редкость серьезно, напоминая чуть ли не военных) идут спереди и сзади от меня, а также по бокам. Мы быстро поднимаемся по лестнице в административное здание, заходим внутрь, и свободный мир исчезает у меня за спиной в тот самый момент, когда солнце окончательно заходит за горизонт.
23
В новом мире мрачно, хотя повсюду полыхают пожары. Темно не только потому, что нет света, меня обступает настоящая вязкая темнота, плотная и давящая, которая вызвана не отсутствием света, а тем, что его искусственно выключили, словно высосали из воздуха и заменили непроницаемым мраком. Кажется, можно вытянуть руку и дотронуться до темноты, как до стены, настолько она плотная и реальная. Она удушливо нависает над головой всей своей огромной тяжестью. Если все время жить в такой темноте, в конце концов можно и свихнуться.
Во рту и носу щиплет от едкого дыма, едва я вхожу в старый корпус усиленного режима. Один из провожатых подводит меня к раковине, я погружаю руки в тепловатую воду, ополаскиваю руки и лицо. Затем он протягивает мне влажное полотенце и помогает замотать им лицо и шею.
– Здесь жарче всего, – говорит он. Это чернокожий, он говорит с южным акцентом, заметно растягивая слова. В тюрьме чернокожих не так уж и много, три четверти заключенных – чиканос, представители угнетаемого меньшинства в наших краях. – Пусть только попытаются пойти на штурм! – говорит он предостерегающим тоном. – Мы везде разбросали канистры с маслом и можем сделать так, что все это чертово заведение в два счета взлетит на воздух, вот и все. Полыхает и так уже здорово, правда?
Правда, жара внутри невыносимая, тюрьма уже более двадцати четырех часов изолирована, кондиционеры не работают. Кроме водоснабжения, которое представляет собой действующую в автономном режиме систему колодцев и резервуаров на территории тюрьмы, остальные коммунальные услуги вырублены. Если бунт затянется больше чем на неделю, у них кончатся продукты, если только не удастся договориться о снабжении в результате переговоров. Если бунт затянется больше чем на неделю, то куда более высокопоставленные лица, чем я, станут вести переговоры, но это уже будут переговоры под дулом пистолета. Если дело дойдет до этого, то заложников как пить дать прикончат.
Я попросил у властей трое суток. Если по истечении этого срока не удастся сдвинуть его с мертвой точки или хотя бы подойти к достижению урегулирования, то я откажусь от поручения. Тогда пусть сами действуют так жестко, как сочтут нужным.
Все находившиеся в тюрьме заключенные были переведены в этот блок. Блок. Здесь изначально была тюрьма, построенная по старинке, – зарешеченные камеры располагались в ней в несколько ярусов. Все новые здания поделены на отдельные камеры, в них нет ни одного блока, который вмещал бы более двух десятков заключенных. Такая система лучше, здесь арестанты не могут собираться большими группами.
Когда начался бунт, у начальника тюрьмы был выбор. Он мог перекрыть все выходы из здания, в котором – в блоке «Д» – все и началось. Этим он мог помешать бунту распространиться на всю тюрьму. Тогда бунтовали бы только двести человек, а остальные шестьсот с лишним были от них отрезаны. В этом случае заложники, по крайней мере те из них, что были захвачены первой группой нападавших, были бы обречены на верную смерть, если не сразу, то, во всяком случае, до того, как бунт был бы подавлен. Некоторые начальники тюрьмы, наверное, пошли бы на это, решились бы принести в жертву часть полицейских сил. Строго говоря, такое право у них есть.
К чести Гейтса, он этого не сделал. Он отдал тюрьму в руки заключенных, сохранив жизнь заложникам. Готов поспорить на что угодно, большинство представителей тюремной администрации считают, что он просто сдрейфил, что надо было взорвать все здание и принести необходимые жертвы.
Однако большинству из них никогда не приходилось сталкиваться с таким выбором, несмотря на то что он поджидал их всю жизнь. Я не сомневаюсь, что Гейтс поступил правильно, и подозреваю, что и сейчас он думает так же, несмотря на все сокрушительные последствия для себя лично.
Если смогу добиться успеха, вывести заложников целыми и невредимыми, то, возможно, помогу и ему спасти свою задницу. Но проблема заключается не в его заднице или любой другой части тела. Проблема в тех восьмистах заключенных, которых заперли, словно зверей в клетках. Сейчас речь не о том, заслуживают ли они этого или не заслуживают. Со многими из них иначе нельзя. Но вот как заставить маньяков, психопатов, неудачников, которым терять уже нечего, тихо-мирно вернуться в клетки.
Очень тихо. Обычно в тюрьме шумно. Люди там все время разговаривают между собой и кричат. В тюрьме встречаются арестанты, которые начинают вопить, как только просыпаются. Ничего похожего нет и в помине. От этого становится страшно, в тишине чувствуется напряжение.
Мы находимся в небольшой комнате для свиданий, рядом с главным корпусом. Обычно, для того чтобы войти внутрь, нужно миновать два ряда толстых, обитых свинцом ворот, – они запираются отдельно друг от друга. Миновав одни ворота, приходится ждать, пока откроются вторые. Это делается для того, чтобы какому-нибудь болвану не пришло в голову устроить побег. Сейчас все ворота открыты. Можно свободно войти, свободно и выйти, но люди не выходят, так как идти им все равно некуда.
– Надень-ка вот это, старик. – Один из провожатых протягивает мне пару небольших мешков типа тех, в которые обычно собираешь мусор. Я опускаю глаза и вижу, что у них у всех на ногах такие же мешки.
– Зачем?
– Внутри разлилась вода, – сухо отвечает он. – Ты же не хочешь, чтобы размокли твои новенькие кроссовки.
Я обертываю мешки вокруг кроссовок, закрепив их пластиковыми зажимами.
– Иди за мной, – говорит мне чернокожий, судя по всему, вожак. – Не зевай. Слушай, что ты так лупишься на меня? Попозже у тебя, может, и будет на это время. А теперь мы должны отвести тебя на встречу с членами совета. Иди за мной, только не отставай.
Мы гуськом направляемся в центральную часть тюремного здания. Провожатые совсем рядом, моя рука то и дело касается их спин. Мы делаем поворот и входим в собственно тюремный корпус. И тут в нос ударяет отвратительный, на редкость острый запах, настигая меня прежде, чем я успеваю осмотреться. Он накатывает, словно ударные волны при взрыве ядерной бомбы; то, что я вижу вокруг, даже не успевает отпечататься в памяти; более сильного, резкого, отвратительного запаха я не припомню, словно горит сразу тысяча баков с гнильем, словно десять тысяч сортиров прорвало в одно и то же время. Меня сразу начинает сильно подташнивать, весь завтрак подкатывает к горлу, я рукой зажимаю рот через полотенце. Нельзя, чтобы меня вырвало на глазах у этих людей, я дал себе слово еще до того, как переступил порог двери, ведущей в это здание.
Мы снова направляемся вперед.
– Осторожно, не упади! – предупреждает провожатый. Идти очень скользко. Пол покрыт линолеумом, мыть его проще простого. Я чувствую, что он мокрый, что под ногами течет настоящая река глубиной в несколько дюймов. И тут же понимаю, что это. От такого понимания меня снова тянет на рвоту. Не словно, а на самом деле все туалеты закупорились. Я слышу, как воду в них то и дело спускают, они засорились и практически перестали работать, и все нечистоты вылились наружу, потекли по полу, и я шагаю сейчас по речке, вода в которой состоит не только из грязи, но и из мочи, кала и рвоты. И еще крови. Я не могу устоять перед искушением и смотрю себе под ноги. Несмотря на темень, различаю кровь – красная, с серебристым отливом, она течет сгустками, чуть ли не фосфоресцируя, в бледно-желтой воде проплывают остатки рвоты. Все это медленно передвигается от одной стены к другой в поисках слива, выходного отверстия, но его нигде не видно, и все превращается в огромную лужу, поверхность которой слабо колышется, в свалку человеческих экскрементов.
Я заставляю себя идти дальше, стараясь не отставать от проводников.
Мы скользим дальше по поверхности пола, в надежде (хотелось бы!) выбраться на какое-нибудь возвышение.
То, что тут творится, не поддается описанию. Вся тюрьма в буквальном смысле слова охвачена огнем. Я стою на открытом месте, откуда видно все, вплоть до противоположной стены, до которой ярдов двести и где ярусами, на трех этажах, расположены камеры. Повсюду очаги пожаров, они везде. Все охвачено огнем: матрацы, всякий хлам, все деревянные предметы, попавшиеся под руку заключенным. Там и сям стоят огромные канистры с маслом, наверное, их принесли сюда с наружного двора, где они хранятся для заправки всякой техники. Задним числом можно задаться вопросом, с какой стати на территории тюрьмы должно валяться столько легковоспламеняющегося добра? Это ведь все равно что дать заряженный автомат трехлетнему ребенку. Изо всех горелок вырывается пламя, в большинстве своем это маленькие языки пламени типа тех, что можно видеть зимой на перекрестках Чикаго. Но сейчас-то на дворе почти лето, на улице жара, а здесь вовсю полыхают пожары.
Чувствую, что пот с меня уже течет градом, словно попал в адскую сауну. Клубы дыма от горящего масла поднимаются до самого потолка, густой едкий запах заполняет легкие. Я плотнее прижимаю полотенце к лицу, и мы идем дальше.
Впечатление такое, что в здании собрались все обитатели тюрьмы и в полном составе вышли в коридоры. Они стоят, глядя на меня, когда я прохожу мимо. Все в масках, как и мои провожатые. Лица закутаны пестрыми платками, на которые пошли полотенца и разорванные простыни, – лишь бы скрыть лицо. Из-под платков выстреливают напряженные взгляды, по глазам видно, что люди вот-вот взорвутся.
Все они вооружены. У нескольких, лучших из лучших, признанных вожаков, у тех, кто руководит восстанием, есть огнестрельное оружие – дробовики, винтовки, пистолеты. У них ружья, стреляющие слезоточивым газом, оружие, попавшее им в руки, которое может стрелять и патронами тоже.
У остальных, а их большинство – оружие собственного изготовления, сделанное при помощи того, что им удалось найти или придумать самим. Ножи, топоры, металлические прутья, грубые заостренные копья из матрацев, сорванных со стен и раскуроченных. Многие вооружились дубинками, кусками дерева, обрезками труб, кирпичами, цепями, которыми обмотали себе предплечья и запястья. Словом, в ход пошло все, чем только можно убивать.
Теперь я понимаю, что оружие и маски предназначены не только для нападения извне, но и для того, чтобы обезопаситься от своих же. Да, это восстание, в котором все объединены общей целью, но и здесь не обошлось без анархии, когда каждый сам за себя. Первое правило для оставшихся внутри: прежде всего спасай собственную шкуру. Никто ни о ком ничего не знает, за исключением нескольких человек, скажем, тех же чернокожих. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о собственном спасении, скрыть лицо, неровен час, кто-нибудь из врагов воспользуется сумятицей, чтобы свести старые счеты. Во время тюремных бунтов больше всего убитых из числа тех, с кем расправляются в отместку: заключенные убивают заключенных обычно из-за какой-то ерунды.
– Эй, лучше смотри под ноги. А то мы, начальник, не хотим, чтобы ты упал и сломал себе шею! – Это обращается ко мне старший из провожатых, он явно шутит. – Ты же единственный можешь поставить во всем этом деле точку, чтобы снова не пролилась кровь.
Чтобы снова не пролилась кровь... При этих словах меня снова охватывает тошнотворное ощущение. Неужели люди уже погибли? Кто именно? Заложники, заключенные, о которых мы ничего не знаем, кто?
Меня подводят к металлической лестнице в центре комплекса, которая опоясывает башню, где размещаются центры управления, – в них, как правило, отгородившись от внешнего мира, сидят охранники. Из этого стратегически важного сооружения в сто футов высотой, в центре которого для каждого этажа расположены пункты управления, надежно защищенные стеной из пуленепробиваемого стекла, открывается удобный круговой обзор. Один охранник может обнаружить бунт еще в зародыше и в случае необходимости отгородиться от всего, пока не придет помощь. Восстание не могло начаться в этом блоке, здесь заключенные лишены свободы передвижения, которой располагают арестанты в корпусах с менее строгим режимом. Большая свобода передвижения подразумевает большую ответственность и свободу действий, а большая свобода действий и ответственность подразумевают анархию. Вот парадокс, над которым много будут ломать голову в предстоящие дни.
Мы сейчас на среднем ярусе. Следом за провожатыми я иду вдоль долгой вереницы камер. В них полно людей, они бесцельно расхаживают взад-вперед, не выпуская из рук оружия. Когда мы проходим мимо, все глядят на меня. У некоторых вырываются на редкость лестные для меня фразы типа «трепло поганое, интеллигент паршивый, дерьмо», кое-кто, когда я прохожу мимо, сплевывает на пол, но сотни глаз в прорезях масок безмолвно встречают и провожают меня взглядами. Такое впечатление, что идешь сквозь строй, кипящий от ярости и возмущения.
Меня вводят в большую комнату в самом конце тюремного корпуса, это место дневного отдыха для заключенных, заработавших очки за хорошее поведение, – стукачей и им подобных. Оба телевизора разбиты, как и стол для настольного тенниса. Кровати вспороты, матрацы и пружины пошли на оружие и заграждения по всему зданию – двигаясь по коридорам, я проходил мимо этих грубых проволочных заграждений. Сюда принесли стулья и столы, в углах свалены бутылки с водой и картонки с консервами.
– Эй, приятель! – слышится знакомый голос из дальнего угла.
Из всех заключенных только Одинокий Волк без маски. Он сидит за продолговатым столом вместе с членами совета. Место, занимаемое им за столом, то, что он без маски, а также властная манера держаться подсказывают, что он и есть вожак. Разумеется, все они заодно, но он – jefe, тот, который всем руководит.
Со времени нашей с ним последней встречи прошло полтора месяца. За это время борода у него отросла больше прежнего, я ловлю себя на мысли, что он напоминает мне кубинского Че Гевару. Его фотографии, фотографии Че, бывало, украшали стены комнат в общежитии колледжа в радикальных шестидесятых и начале семидесятых годов. Была она и в моей комнате. Че, Хьюи и Мао – белые юнцы почитали их за святое семейство, которое святым совсем не было, но они отчаянно стремились примкнуть к какому-то делу, горели желанием чем-то заняться, а не прозябать, как их родители, на обочине жизни. Теперь, с высоты прожитого вспоминая те годы, я понимаю, что Вьетнам стал своего рода скрытым благословением, особенно для тех, кто отказался там воевать, потому что это дело стоило того, чтобы за него бороться, особенно после того, как чернокожие, дав белым сверстникам пинок под зад, отстранили тех от участия в защиту гражданских прав. (Так мы думали про Вьетнам, нам казалось, что мы ни за что не поступимся своими принципами, не превратимся в зажиточных мещан. Черт, какими же пустыми мечтателями мы оказались!)
Три черно-белых плаката на стене моей комнаты, три кумира моего поколения – сейчас они уже в могилах, а их идеи дискредитированы или, хуже того, признаны неуместными. Воистину, нет на свете ничего более постоянного, чем временное.
Тут мне приходится одернуть себя, черт возьми, старина, ты в тюрьме, идеологии здесь нет и в помине, не надо настраиваться на романтический лад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59