А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он понимает, чем все это кончится! А маленький жаворонок по-прежнему поет марш Ракоци.
Внезапно еще один голосок привлекает к себе внимание. Пухленькие ручонки начинают шевелиться в колыбельке. Пальчики то растопыриваются, то снова сжимаются. Темно-голубые глазки, едва выглянув из-под длинных ресниц, тут же мгновенно закрываются, жмурясь от яркого света. Зато раскрываются алые, как черешни, губки, и с них срываются звуки, напоминающие те, какими славословят господа его серафимы. Эти звуки одинаковы у детей всех народов. Их нельзя начертать буквами, невозможно уложить в слоги. Но как он выразителен, этот голос ребенка, зовущего мать!
И мать отлично понимает его. Она стремительно подбегает к колыбели, вынимает вместе с подушечкой крохотного человечка. Уголки рта у ребенка опускаются, будто он собирается заплакать. Мать целует его в губки, и уголки их сразу поднимаются. Ребенок смеется.
Теперь они смеются оба. Находят в глазах друг друга нечто такое, что служит для них источником истинного блаженства.
Мать уже ничего не видит, кроме улыбающегося детского личика.
Она садится и кладет дитя к себе на колени. Одну руку подсовывает ему под головку. Потом расстегивает батистовый лифчик и, обнажив грудь, кормит ребенка. Зрелище, достойное солнца, человека и бога! Им можно залюбоваться.
Этот образ – грудь матери возле уст младенца – по своей красоте, величавости и прелести можно сравнить с чистым небом, озаренным восходящим солнцем, с разлившейся по небосклону утренней зарей.
Енё схватил кисть и принялся писать.
Вон он, истинный лик женщины! Теперь ее легко будет узнать.
Безмолвного блаженства матери ничуть не нарушало то, что кисть художника украдкой запечатлевала ее черты.
Да и зачем ей смущаться перед ним? Ведь он – брат! И чего стыдиться? Ведь она же мать!
А Енё, работая над портретом, смотрел то на ребенка, то на Аранку и думал про себя:
«Разве мог бы я пустить вас по миру!..»
А между тем все, что он рассказывал молодой женщине, не соответствовало действительности. Муж ее постоянно подвергался грозным опасностям. Отец не мог к ней приехать, так как был в походе. Ни свекровь, ни муж писем ей не посылали, и вся история с тайнописью – сплошная выдумка. Сама молодая женщина – узница, заключенная на этом острове, деверь Енё – ее тюремщик, и он неустанно следит, чтобы она не покидала острова и никто к ней не мог приблизиться.
Должно быть, за нее тревожатся?
Да, так оно и есть. Ее тщательно оберегают от смертельного врага, которого тем летом опасались многие тысячи мужей, ушедшие в поход и оставившие дома жен и детей: то была холера!
За пределами острова всюду свирепствовала эпидемия холеры.
Поздняя ночь.
Свет луны струится в окна немешдомбского замка. Когда ее причудливое сияние озаряет висящие на стенах фамильные портреты в натуральную величину, изображенные на них люди кажутся бесчисленными призраками Макбета, которые то появляются, то вновь исчезают, лишь только лунный луч скользнет в сторону. Самым грозным выглядит здесь большой портрет человека с каменным сердцем.
Глаза с портретов устремлены на расхаживающую по залу женщину в белой одежде. Она кажется мраморной статуей, которая сошла со своего пьедестала, чтобы доказать всем этим призракам, что она еще существует на свете.
Время от времени царящую вокруг тишину нарушает горестный вздох, доносящийся неведомо откуда и слышный по всему замку. Это – стон, сопровождаемый зубовным скрежетом, мучительный вскрик, вырвавшийся сквозь сжатые губы и вновь замерший на устах, приглушенное рыдание, неясная жалоба, внезапный вопль человека, силящегося в бреду освободиться от страшного кошмара, хрип, наводящий ужас…
Что за жуткие голоса поднимаются оттуда, снизу?
В те дни замок Барадлаи превратился в настоящий лазарет, открытый владелицей для раненых борцов за свободу. Сначала она разместила лазарет в комнатах нижнего этажа. Когда они оказались переполненными, отвела под лазарет и часть верхнего этажа. А раненых становилось все больше, и она превратила в палаты и парадные залы. Под конец остались незанятыми только ее личные покои – все другие помещения были битком набиты ранеными.
Это они в ночной тишине вздыхали, стонали, кричали такими жуткими голосами. Нередко то были стоны умирающих.
Госпожа Барадлаи пригласила двух врачей; библиотечный зал был превращен в аптеку, а гербовый зал – в операционную.
Сама хозяйка, вместе с женской прислугой, целый день приготовляла бинты и корпию.
А ночью она прислушивалась к этим крикам – свидетельству адских страданий, от которых содрогнулся бы даже архангел. Решаясь открыть у себя в замке лазарет для раненых воинов, она хорошо знала, что делает.
Прежде всего она позаботилась отправить жену Эдена и двух ее малышей на кёрёшскую виллу. А сыну Енё дала наказ за ними присматривать: они и подозревать не должны, что происходит в родовом замке.
А тут – что ни день, то похороны!
В каждой комнате мечутся в страшных муках тяжелораненые, которым становится легче, когда женщина с добрым лицом два-три раза в сутки обходит обитель их страданий, следит, хорошо ли за ними ухаживают, заботится об их нуждах, утешает ласковым словом, облегчает страдания своим ангельским взором.
У женщины, способной лицезреть такие страдания, сердце, должно быть, из камня! Не из простого камня, а из алмаза – ведь у алмаза есть душа.
Миссия безмерно трудная! Однако госпожа Барадлаи с ней справлялась.
Теперь это была уже не просто женщина, не знатная матрона: то была святая! Умирающие молились на нее, выздоравливающие возносили ей хвалу. От одного прикосновения ее пальцев нестерпимая боль мучеников стихала.
Но сколько ей пришлось самой выстрадать!
Среди раненых, которыми был битком набит ее дом, внезапно вспыхнула холера.
Смерти, как видно, показалось мало обильной жатвы на поле брани, она ухватилась теперь за свою косу обеими руками и принялась размахивать ею направо и налево. Холера собирала большую дань человеческими жизнями, нежели оружие.
Последний раз в Венгрии холера бушевала в 1831 году. О ней сохранились лишь страшные воспоминания восемнадцатилетней давности. И люди теперь, как и тогда, плохо представляли себе, что это такое. Эпидемия? Мор? Заразная болезнь? А может, болезнь земли? Или недуг, вызываемый заражением воздуха? Бесовское наваждение или божья кара? Не вызывают ли ее крошечные твари, которых мы, сами того не замечая, вдыхаем, или ядовитые грибки, попадающие в желудок? Как и почему кочует она из края в край? В чем причина, что в ином городе она избирает один квартал, одну улицу, иногда даже одну ее сторону, а другую оставляет в покое? Почему один человек ходит среди сотни больных холерой и не заражается, а другому достаточно услыхать весть о чьей-нибудь смерти, произнести лишь слово «холера», и он тут же заболевает и умирает?
На все эти жгучие вопросы никто не умел ответить, как и восемнадцать лет назад. Осторожность и еще раз осторожность – таков был единственный совет, который можно было получить от врачей. И счастлив тот, у кого здоровое сердце.
Письма, пересылаемые из одного края в другой, и теперь считалось необходимым окуривать дымом. Но большинство людей не переписывалось вовсе. Потому-то госпожа Барадлаи и сама никогда не посылала писем своим детям, жившим на Кёрёшском острове, и не разрешала пересылать туда письма Эдена к его жене, – холера бушевала и в армии. Потому-то она ни разу не навестила свою невестку и внучат, а им было запрещено посещать ее: дом, где жила госпожа Барадлаи, стал обителью смерти.
Сама она не покидала замка.
…Удары маятника отсчитывают ночные часы. Полная луна глядит сквозь высокие окна, оживляя призраки в рамах. Хозяйка дома проходит по переполненному вздохами залу и, заложив руки за спину, время от времени останавливается перед самым грозным призраком.
Это – портрет человека с каменным сердцем. И она разговаривает с ним:
– Нет! Ты бессилен прогнать меня отсюда. Я не отступлю… останусь здесь… Я слышу твои упреки. Ты говоришь: «Это дело твоих рук». Не спорю. Все, что предназначено мне судьбой, я совершу. Эти стонущие солдаты не дают уснуть ни мне, ни тебе. Не правда ли?… Я привела их сюда. И я должна их слушать, ведь они взывают ко мне. Если бы молчали их уста, заговорили бы их открытые раны. Каждый раненый вопиял бы: «Я обращаюсь к премудрому господу, я не страшусь предстать перед ним…» А разве я не могу мысленно обратиться к богу? Ты уже на том свете, ты постиг грядущее, проник в тайны бытия и смотришь в глубь столетий. Зачем же ты приходишь упрекать меня? Тебе хорошо известно, что эта кровь должна была пролиться, что эти муки нужно выстрадать до конца. Ты же знаешь: тот кто хочет воскреснуть, должен прежде умереть…
Женщина проходит дальше, по озаренным лунным светом шашкам пола, и опять возвращается к портрету своего мужа.
– Тебе кажется, что я здесь одна и потому боюсь тебя? Да, вокруг меня смерть, но надо мной бог. Мы смотрим друг другу в глаза – я и смерть. Тому, кто с ужасом произносит ее имя, она представляется чудовищем, а человеку, приветствующему ее, кажется ангелом-избавителем. К тому же небо начинается не от звезд, а от стеблей травы, и наши головы всегда касаются неба. Я твердо знаю это.
Она прохаживается из конца в конец по своим покоям и снова останавливается против грозного портрета.
– Ты спрашиваешь, что я сделала с моими детьми? Совсем не то, что ты завещал. Ты твердил, что вернешься, говорил, что будешь шептать мне на ухо этот вопрос… Я его слышу. Я поступила наперекор твоему желанию. Два моих сына на поле боя, один из них уже ранен. В любой день может пробить их смертный час. Третий мой сын – живой труп, бесплотная тень. И все это сделала я! Я послала их туда, где они сейчас находятся. И не жалею об этом! Буду спокойно ждать того, что им предначертано. Моя рука повернула их судьбу. Быть может, все они погибнут… И это возможно. Но насколько лучше пасть, защищая, правое дело, чем идти с врагами родины. Я дала им жизнь, я вскормила их своим молоком… Да, я знаю, они могут умереть, но зато их воодушевляют те же идеи, что и меня.
И она продолжает ходить по залу, прислушиваясь и вопросам, которые, как ей чудится, слетают с его уст.
Быть может, и он слышит ее слова?
Вот она опять возвращается к портрету и на этот раз говорит с нежной улыбкой:
– О, если бы ты мог взглянуть на двух чудесных малышей Эдена, когда они играют, резвятся и лопочут на коленях у матери!.. Я оберегаю их как святыню. Они укрыты в безопасном месте. Если бы ты их видел, ты не смотрел бы на меня с таким гневом. Они будут жить в более счастливое время! Все мы приносим себя в жертву ради их счастья. Тебе, должно быть, не хотелось, чтобы две эти улыбающиеся головки радовались солнцу. Но я этого хотела. Видишь? Я навлекла на наш род смертельную опасность и страдания, но зато я отвоевала у судьбы право на жизнь и на счастье. Эту жизнь, это счастье я припрятала в надежном месте, где их защитит беспредельное милосердие божье и моя, никогда не смолкающая молитва. Я не оставила их здесь, возле твоего грозного лика. Они будут жить и когда-нибудь исправят вред, причиненный тобой!..
Последние слова госпожа Барадлаи произнесла с такой силой, с какой их могла бы произнести пророчица.
Она задумалась над событиями последних месяцев, и в этих размышлениях сердце ее окрепло, она вновь обрела спокойствие.
Высоко подняв голову, она снова обратилась к портрету:
– То, что мною сделано, сделано правильно… А теперь я хочу, чтобы твой дух удалился на покой. И сама попробую уснуть.
Серебристый луч соскользнул с портрета. Лунное сияние озаряло теперь другую часть стены, и портрет погрузился во мрак.
Женщине, заставившей призрак уйти на покой, удалось забыться мирным сном.
А ведь люди, испытавшие нечто подобное, знают, что всего труднее побороть душевное волнение и заставить себя уснуть.
Мрак
В доме Планкенхорст был один из тех интимных вечеров, на которых обычно присутствовала и сестра Ремигия со своей воспитанницей.
Однако со времени дерзкого побега Эдит монахиня не решалась единолично сопровождать барышню; с нею неотлучно находилась еще одна послушница – уж вдвоем-то они как-нибудь устерегут проказницу!
Эдит услышала на этом вечере столько страшных известий об обстановке в Венгрии, что у нее должна бы пропасть всякая охота выходить замуж за Рихарда. Одни рассказывали о том, сколько раз и как именно громили венгерскую армию, и о том, что она полностью уничтожена. Другие уверяли, будто она зажата в тиски и скоро будет вынуждена сдаться. Третьи, признавая, что ей случалось иногда продвигаться вперед, заранее предвкушали ловушку, куда ее заманят, отрезав пути к отступлению. «Ни одному венгерскому солдату не удастся спастись!» – твердили все наперебой.
В этих рассказах неоднократно упоминалось имя Рихарда Барадлаи. Только благодаря своему резвому коню он дважды сумел спастись от сабли Отто Палвица. Палвиц дал обет изловить Рихарда – живым или мертвым. О чем оставалось теперь молиться Эдит? Ведь ее возлюбленный обречен – либо он погибнет на поле брани, либо будет казнен на лобном месте…
Благодаря обширным и всесторонним связям дамы Планкенхорст уже узнали, что со вчерашнего дня в Королевском лесу идет генеральное сражение.
В последней депеше князь Виндишгрец извещал, что к семи часам вечера атаки венгров отбиты на всех участках, и доблестный бан-воевода собирается нанести вражеским войскам последний, смертельный удар.
Дело действительно так и обстояло вплоть до семи часов вечера. Главнокомандующий мог спокойно отойти ко сну, битва, по его мнению, была выиграна.
Но в семь часов утра доблестный бан-воевода разбудил главнокомандующего и огорошил его сообщением, что он отступил вместе со своим корпусом, оставив поле боя за противником.
Сообщить об этом в Вену отнюдь не спешил ни тот, ни другой, и до вечера следующего дня в столице все пребывали в блаженной уверенности, что над врагом одержана полная победа.
В тот вечер, когда закончилась ишасегская битва, госпожа Планкенхорст, ее дочь, обе монашенки и Эдит сидели за чаем. Предметом беседы было, разумеется, вчерашнее сражение. Посвященные во все дела дамы знали о нем в подробностях из бюллетеня главнокомандующего.
Четыре женщины находились в необычайно веселом Расположении духа. Только Эдит была погружена в раздумье.
После недавнего опыта сестра Ремигия не проявляет прежней безоговорочной симпатии к ликеру шартрез; она предпочитает вместо него налить себе к чаю рюмочку арака. Ей кажется, что этот напиток подействует ободряюще на ее чувствительные нервы.
Нынче она особенно словоохотлива.
Дамы беседуют друг с другом о положении на поле боя. И в этом деле лучше всех разбирается монахиня Ремигия.
Они раскладывают на столе хлебные корочки и куски сахара, которые должны изображать противостоящие друг другу войска. Корочки – венгерские полки, куски сахара – австрийские. Таким образом, все получается весьма наглядно и как нельзя более понятно. Допустим, вон тот кусочек сахара продвинется немного вперед и зайдет в тыл хлебным корочкам. В этом случае вражеские войска окажутся в плену! И разве не сущий пустяк преодолеть по скатерти стола такое крохотное расстояние?… Лишь только бригада Раштича своевременно получит приказ обойти неприятеля с фланга, боевые порядки бригады Лихтенштейна будут глубоко эшелонированы, а бригада Коллоредо двинется вверх по шоссе, – ни одному солдату противника, ни одной лошади не спастись от преследования.
Дамы наперебой, очень шумно излагают друг другу свои стратегические выкладки. Каждая щеголяет военной терминологией не хуже любого вновь испеченного младшего лейтенанта.
В разгаре этой оживленной болтовни неожиданно раздался стук в дверь.
– Кто там? Войдите!
Через завешенный ковром тайный вход, известный лишь близким друзьям, вошел господин Ридегвари.
Лицо знатного господина было желто, как пергамент. Углы рта нервно подергивались от плохо скрытого волнения.
Обе дамы Планкенхорст кинулись ему навстречу, вцепились в него и шумно приветствовали веселым смехом. Но когда свет лампы упал на физиономию гостя, они были поражены. Ридегвари походил на мумию.
– Какие вести с поля боя? – спросила у своего друга госпожа Планкенхорст.
Ридегвари не мог даже сразу ответить, горло и язык у него пересохли, голос срывался. Он вынужден был выпить сначала глоток воды.
– Хуже некуда. Мы проиграли сражение.
Ошеломленная госпожа Планкенхорст лишь спустя минуту робко выразила сомнение:
– Быть того не может…
– И тем не менее это сущая правда, – подтвердил Ридегвари.
Тут вмешалась Альфонсина. Ей хотелось показать, что она тверже духом, чем остальные, и потому не принимает близко к сердцу удручающую весть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64