А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Иногда, правда, он вызывал у собеседника сомнение в своей искренности, как, например, когда, разговаривая с некой весьма образованной молодой особой, Грант заявил, что, если бы Венецию осушить, прекрасный был бы город. Скажи такое Марк Твен, эта рекомендация вошла бы в золотой фонд его острот, но в устах Гранта она лишь стала мерилом его бесподобной ограниченности. Такую же банальность ума, только на виргинский манер и не в такой степени, но достаточно явной для каждого, кто знает американцев, выказывал Роберт Э. Ли. Адамса в данном случае, как всегда, задевала не банальность Гранта, его волновала проблема собственного воспитания. Феномен Гранта смущал его и раздражал, потому что, как Terebratula, противостоял основе основ. Его не должно было быть. Он должен был исчезнуть много веков назад. Мысль, что общество, становясь старше, становилось одностороннее, убивало эволюцию и превращало образование и воспитание в профанацию. То, что две тысячи лет спустя после Александра Великого и Юлия Цезаря человек, подобный Гранту, мог называться фактически и поистине был — высшим продуктом самой передовой эволюции, делало эволюцию посмешищем. Только банальный ум, равнозначный банальностям Гранта, мог утверждать подобную нелепость. Эволюция, шагнувшая от президента Вашингтона к президенту Гранту, — да одного этого свидетельства достаточно, чтобы опрокинуть Дарвина.
Проблема образования и воспитания с каждой следующей фазой все больше заходила в тупик. Ни одна теория не стоила потраченных на нее чернил. Адамс был лишним в Америке, потому что принадлежал к восемнадцатому веку, и та же Америка молилась на Гранта, потому что он остался троглодитом и ему полагалось жить в пещере и облекаться в шкуры. Дарвинистам следовало бы заключить, что Америка эволюционировала вспять к каменному веку, но эволюция вспять еще большая нелепость, чем просто эволюция. Администрация Гранта никуда не эволюционировала. В ней не обнаруживалось ни следов прошлого, ни намеков на будущее. В ней не чувствовалось и американского духа. Ни одно ее должностное лицо, исключая разве Ролинза, с которым Адамсу так и не довелось познакомиться и который в сентябре умер, не высказало ни одной американской идеи.
Тем не менее администрация Гранта, перевернувшая Адамсу всю его жизнь, не была ему враждебной, напротив, она состояла в основном из друзей. Госсекретарь Фиш вел себя почти сердечно; он придерживался нью-йоркских традиций по части социальных понятий; был человеком гуманным, которому не доставляло удовольствия причинять другому боль. Адамс не питал к нему особого расположения, тем более что Фиш ничем — ни умом, ни другими личными качествами — его не вызывал: светскими талантами не блистал, не имел в себе ничего притягательного и был уже далеко не молод. Но он с самого начала завоевал доверие Адамса и до конца остался ему другом. Что касается мистера Фиша, Адамса он вполне устраивал. Еще лучше Генри чувствовал себя в министерстве внутренних дел у Дж. Д. Кокса. Правда, если бы Кокс сидел в казначействе, а Бутвелл занимался внутренними делами, Адамса это, в аспекте личных отношений, устроило еще больше. Зато возглавлявший министерство юстиции судья Гор, по-видимому, во всем отвечал его идеалу, и с личной, и с политической точек зрения.
Дело упиралось не в отсутствие друзей. Даже если бы правительство состояло сплошь из друзей, без президента и министра финансов ничего нельзя было сдвинуть с места. С самого начала Грант декларировал политику бездействия — государственный корабль ложился в дрейф. Но при дрейфе корабль обрастает ракушками, а государственный аппарат — «бессменными» чиновниками, крепко засевшими в своих креслах. В тридцать лет податься в «бессменные» — мало привлекательно, к тому же Адамс в этом звании смотрелся бы очень плохо. Его друзья были реформаторами, обличителями, всюду видевшими партийные пристрастия и даже самого Адамса и его цели державшие в подозрении. Грант не ставил себе никаких целей, не искал ничьей помощи, не жаждал иметь соратников. Носитель высшей исполнительной власти хотел только одного — чтобы его оставили в покое. В этом смысле и надо было понимать его: «Будем жить в мире».
Никто не стремился в оппозицию. Адамс меньше всех. Его надежды на жизненный успех теперь зиждились на том, найдет ли он администрацию, которой мог бы служить. Он превосходно знал, в чем состоят законы личной выгоды. Он выставлял себя на продажу. Он хотел, чтобы его купили. По самой дешевой цене — он даже не просил о должности, не мечтал попасть в правительство, а всего лишь в Нью-Йорк. Все, чего он домогался, было дело, которому он мог бы служить и которому ему позволили бы служить. Но ему смертельно не везло. На этот раз он оказался на полвека впереди своего времени.
18. ВСЕОБЩАЯ СВАЛКА (1869–1870)
Прежде уроженец Новой Англии предпочитал быть раком-отшельником, но в новой поросли нет-нет да и прорежется нечто человеческое. Судья Гор приехал в Вашингтон с сыном, и Сэм оказался юношей с широкой любвеобильной душой. Он открыл Адамсу очарование вашингтонской весны. Урок за урок — что может сравниться с радостью взаимопросвещающей дружбы! Потомак и его притоки щедро расточали красоту. Дикостью природы Рок-Крик не уступал Скалистым горам. Лишь там и сям бревенчатая хижина — жилище негра вторгалась в заросли кизила и багряника, азалии и лавра. На фоне россыпей тюльпанов и каштановых рощ борьба со скудостью природы теряла смысл. Мягкие пышные очертания ландшафта не несли в себе и намека на скрытую в недрах угрозу ледников. Томительная жара изобильной растительности, живительная прохлада бегущей воды, порыв июньского грозового ветра, стремительно проносящийся в густом нехоженом лесу, — все это полнилось чем-то чувственным, животным, стихийным. Никогда весна в Европе не сочетала в себе столько тонкого изящества и буйного разгула, к каким приобщила Адамса мэрилендская весна. Он отдавался ей самозабвенно, как любят что-то непонятное и сверхчеловеческое. Не в силах расстаться с ней, он медлил до июля, предаваясь южному образу жизни, господствовавшему в деревне окрест Лафайет-сквер, как человек, чьи наследственные права не подлежат сомнению. Никто в Америке — разве только несколько совсем скудоумных — и не ставил их под сомнение.
Хотя Адамс жестоко обманулся — или прозрел? — относительно политического характера Гранта, первая зима в Вашингтоне доставила ему столько удовольствия, что мысль о перемене даже не приходила в голову. Он полюбил этот город и не задавался вопросом, чего он стоит. Да и что он, или кто вообще, мог об этом знать? Его отец, как никто другой в Бостоне, знал цену Вашингтону, и Генри не без удовольствия обнаружил, что и отец, чьи воспоминания относились к 1820 году, питает к Вашингтону те же самые сентиментальные чувства и рассказывает об обществе времен президента Монро примерно то же, что его сын чувствует в отношении к окружению президента Джонсона. Мистер Адамс опасался, и не без основания, поскольку имел перед глазами печальный пример двоих сыновей, что Генри поддастся влиянию Вашингтона. Однако он понимал всю притягательность этого города, сознавая, что жизнь в Куинси или Бостоне не идет с нею ни в какое сравнение.
Генри же при мысли о Бостоне овладевала ярость. За каждой конторкой ему мерещился Бутвелл. Каждое дерево сочувственно скорбело вместе с ним. Лет двадцать спустя Генри с удовольствием выслушивал сетования Кларенса Кинга по поводу того, как мало оставалось земле для полного совершенства. Если бы не два просчета, уверял Кинг, на земле царил бы сущий рай. Первым он считал эклиптику, вторым — разделение полов, и прискорбнейшим в связи со второй ошибкой было то, что она стала такой современной. Адамс в припадке меланхолии считал, что эти два ненужных зла с наибольшей силой обрушились на Бостон. Бостонский климат постоянно досаждал обществу, а секс стал разновидностью преступной деятельности. Эклиптика окончательно себя скомпрометировала, и жизнь стала пустой, как пустая порода. Разумеется, Генри был не прав. Пустота была не в Бостоне, а в нем. Но эта книга история воспитания Адамса, а Адамс, как мог, старался образовать себя под стать своему времени. И Бостон старался о том же. Всюду, кроме Вашингтона, американцы трудились для той же цели. Каждый сетовал на окружающую его среду, за исключением тех мест, где, как в Вашингтоне, не было никакой среды, на которую можно было бы сетовать. Бостон держался даже лучше, чем соседние города, и скоро, посрамив Адамса, дал этому веские доказательства.
К тому времени, когда Адамс отправился в Куинси, миновала половина лета, а шесть недель спустя обнаружилось, какие последствия влечет за собой характер президента Гранта. Они оказались ошеломляющими устрашающими — убийственными. Тайна, окутавшая знаменитую, классическую аферу Джея Гулда по скупке золота, в сентябре 1869 года так и не была раскрыта — во всяком случае, не настолько, чтобы Адамсу она стала ясна. Перемены в Вашингтоне подтолкнули Гулда к мысли, что он сможет безопасно скупать золото, избежав вмешательства со стороны правительства. Он принял, по собственному его признанию, ряд мер предосторожности; он потратил большие суммы денег, что тоже засвидетельствовал, с целью получить гарантии, хотя с его, искушенного игрока, точки зрения, они были недостаточны; тем не менее он пошел на риск. Любой криминалист, которому поручили бы расследовать это дело, несомненно, прежде всего заявил бы решительный протест: такой человек, как Гулд, занимающий такое, как он, положение, не может ссылаться на то, будто предпринял, а затем проводил подобную операцию, не заручившись достаточными гарантиями. Его заявление не могло быть принято.
Это означало, что любой криминалист должен был бы прежде всего заявить, что Гулд имел гарантии Белого дома или казначейства, поскольку никакие иные не были для него достаточными. Молодым людям, коротавшим лето в Куинси по той причине, что не нашлось желающих приобрести их услуги за три доллара в день, этот грандиозный скандал свалился с неба. Чарлз и Генри кинулись на него, как лосось на муху, с не меньшей жадностью, чем Джей Гулд или его ami damnee Джим Фиск на железнодорожную ветку Эри, и столь же мало опасаясь последствий. Какой-то риск был, но какой, никто не мог сказать; тех, кто ворочал делами Эри, тоже не считали овечками.
Размотать столь запутанный клубок, как история с железнодорожной линией Эри, — задача, на решение которой ушли бы месяцы работы искуснейшего окружного прокурора, владеющего всеми средствами для ее выполнения. Чарлз взял на себя историю с Эри, Генри — так называемую «Золотую аферу», и они вместе отправились в Нью-Йорк искать концы. На поверхности все было яснее ясного. Уолл-стрит не доставила им никаких хлопот, и они лично засвидетельствовали свое почтение пресловутому Джиму Фиску в его похожем на оперный театр дворце. Но нью-йоркская часть аферы мало что давала Генри. Ему необходимо было проникнуть в политические тайны, а для этой цели пришлось ждать, когда соберется конгресс. Поначалу Генри опасался, как бы конгресс не замял скандал, но конгресс назначил и провел расследование. Вскоре Генри знал все, что можно было знать, и само правительство предоставило ему материал для статьи.
Материал, предоставляемый правительством, редко удовлетворяет публицистов и историков: он неизменно вызывает у них сомнения. В деле Гулда крылась тайна, и, как всегда, главная тайна упиралась в средства, позволявшие судить, есть ли тут тайна. Все влиятельные знакомые Адамса Фиш, Кокс, Гор, Эвартс, Самнер и их окружение — как раз и относились к числу лиц, которых больше всего водили за нос. Они знали меньше Адамса, сами искали информацию и откровенно признавались, что не пользуются доверием Белого дома и казначейства. Никто не вызывался дать совет. Никто не предлагал никаких рекомендаций. Даже в прессу не просачивалось никаких объяснений, хотя в частных кругах ее представители со свойственной им циничной откровенностью высказывали самые обличающие мнения. Комиссия конгресса собрала горы свидетельств, но не решалась их рассматривать и отказывалась анализировать. Вина явно лежала на ком-то в недрах администрации, и больше ей не на ком было лежать, но след мгновенно терялся и исчезал, как только выходил на кого-то из ее членов. Все боялись давить на следствие. Адамс и сам страшился выяснить слишком много. Он так уже слишком много выяснил, когда, основываясь на показаниях, пришел к выводу, что Джей Гулд сумел набросить свою сеть на ближайшее окружение Гранта и что его расчеты основывались на некомпетентности Бутвелла. На публике все, как принято, с видом мнимого чистосердечия, объясняли всем и каждому, что только Грант и спас положение, а по углам сообщали один другому, что если его не уличили на этот раз, то на следующий он непременно попадется, потому что пути Уолл-стрит темны и коварны. Все это крайне волновало Адамса. То, что Грант уже через шесть недель скатился или дал Бутвеллу втащить себя — в такую трясину, делало перспективу ближайших четырех — возможно, восьми, а быть может, и двенадцати — лет неясной, или, вернее, непроницаемой для молодого человека, который, по завету Эмерсона, последовал за путеводной звездой реформы. Страна, возможно, справится со всем этим, но не он. Худшие скандалы восемнадцатого века выглядели безобидно по сравнению с аферой, которая замарала исполнительную и судебную власть, банки и корпорации, представителей интеллигентных профессий и простой народ, ввергнув в сточную яму пошлой коррупции. Всего шесть месяцев назад он, неиспорченный молодой человек, только что вернувшийся из циничного мира европейской дипломатии, строил планы заняться достойной работой в прессе как поборник и доверенное лицо нового Вашингтона, теперь же ему предстояло растрачивать свою энергию на расчистку авгиевых конюшен американского общества, выгребая мерзость коррупции, которую этот второй Вашингтон, несомненно, будет без конца плодить.
Крепко зажмурив глаза — по примеру помощника государственного секретаря, — журналист мог проигнорировать скандал с железнодорожной линией Эри и тем самым помочь друзьям или союзникам в правительстве, делавшим все, что в их силах, чтобы придать этой истории благопристойный вид. Но не прошло и нескольких недель, как стало ясно, что скандал с Эри всего лишь частный случай, обычная ловушка, расставляемая Уолл-стрит, куда, согласно одной точке зрения, Джей Гулд толкнул Гранта, а другой попал по его милости. Несомненно было одно — ни тот, ни другой такого результата не ожидали и чувствовали себя отвратительно; но ни Джей Гулд, ни любой другой искушенный американский ум — не говоря уже о многосложном еврейском — никогда не могли бы приспособиться к непостижимым и необъяснимым промахам Гранта, так что из них двоих Гулд в целом был, пожалуй, менее ценной жертвой, коль скоро они таковыми были. Та же распущенность, которая привела Гулда в ловушку и теперь легко могла обернуться для него тюрьмой, привела сенат, исполнительные и судебные власти Соединенных Штатов к полному развалу, взаимной ругани и истерикам, каких постыдились бы даже в пансионе для девиц. Сатирикам и авторам комедий они давали богатую и неистощимую поживу, которой те успешно пользовались, но молодого человека, только что расставшегося с грубоватым юмором Лондона, охватывал ужас, когда он видел, как топорнейшие сатиры на американских сенаторов и политических деятелей неизменно вызывали смех и аплодисменты любой публики. Богатые и бедные единодушно обливали презрением собственных представителей. Общество развлекалось пустыми и бессмысленными насмешками над собственной несостоятельностью. А молодому человеку, не обремененному ни положением, ни властью, ничего не оставалось, как смеяться вместе с ним.
И все же ему это зрелище, как бы ни веселилась публика, отнюдь не казалось смешным. Общество безнравственно и бессмертно. Оно может позволить себе любые глупости, но и любого рода грех; народ не убить, и те его частицы, что выживут, всегда могут отрясти прах с ног. Но у отдельного человека лишь один шанс и ничтожно мало времени, чтобы им воспользоваться. Всякий, кто сильней его и выше, может этот шанс у него отнять. Он полностью отдан на милость тупиц и трусов. Что стоит какой-нибудь неумной администрации в два счета выгнать всех активных чиновников? В 1869–1870 годах в Вашингтоне все мыслящие люди, находившиеся на службе правительства, готовились к тому, что им придется уйти. Народ бы с радостью тоже ушел, ибо был бессилен перед хаосом. Одни смеялись, другие негодовали, и все чувствовали себя отвратительно. Но они ничего не могли поделать и, повернувшись ко всему спиной, принялись работать — отчаяннее, чем когда-либо, — кто на железных дорогах, кто у плавильных печей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70