А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Вот почему Адамс всегда утверждал, что не знает общества, не знает, принадлежит ли к нему, и, судя по тому, что впоследствии услышал от своих будущих приятелей — вроде генералов Дика Тейлора или Джорджа Смолли — и от нескольких светских львиц семидесятых годов, он и впрямь очень мало о нем знал. Кое-какие известные дома и кое-какие парадные церемонии он, разумеется, посещал, как каждый, кому доставался пригласительный билет, но даже здесь число людей, представлявших для него интерес и содействовавших его воспитанию, исчислялось единицами. За семь лет жизни в Лондоне ему запомнилось только два приема, которые, по-видимому, чем-то привлекли его внимание, хотя чем, он так и не мог бы сказать. Ни один из них не носил официального характера и не был типично английским. Зато оба вызвали бы негодование философа, человека же светского вряд ли чему-то могли научить.
Первый происходил в Девоншир-хаусе — рядовой, не готовившийся заранее прием. Разумеется, приглашением в Девоншир-хаус никто не пренебрегал, и гостиные в тот вечер ломились от гостей. Личный секретарь теснился со всеми, когда прибыла мадам де Кастилионе, одна из известнейших красавиц Второй империи. Насколько она была красива и какого рода красотой, Адамс так и не узнал, поскольку толпа, состоявшая из самой изысканной и аристократической публики, мгновенно образовала коридор и, стоя в два ряда, стала пялить глаза на французскую гостью, а те, кто оказался сзади, взгромоздились на стулья и глядели на нее поверх голов более удачливых соседей. Мадам де Кастилионе, пройдя сквозь строй, низавший ее взглядами светской черни, пришла в такое смущение, что немедленно покинула Девоншир-хаус. На том все и кончилось!
Другой беспримерный спектакль разыгрался в Стаффордхаусе 13 апреля 1864 года, когда в дворцовой галерее, напоминавшей о картинах Паоло Веронезе с изображением Христа, который творит чудеса, Гарибальди в накинутой поверх красной рубашки шинели принимал весь Лондон и три герцогини буквально молились на него, чуть ли не простираясь у его ног. Здесь личный секретарь, во всяком случае, несомненно, прикоснулся к последней и высшей грани социального опыта, но что она означала — какое социальное, нравственное и интеллектуальное развитие демонстрировала искателю истины, — этого ни передовица в «Морнинг пост», ни даже проповедь в Вестминстерском аббатстве не смогли бы полностью раскрыть. Расстояние между мадам де Кастилионе и Гарибальди было так велико, что простыми способами его было не измерить; их характеристики были слишком сложны, чтобы исчислить черты обоих средствами простой арифметики. Задача по приведению обоих в какое-то соотношение с упорядоченной социальной системой, стремящейся к упорядоченному развитию — будь то в Лондоне или в другом месте, — была по плечу Алджернону Суинберну или Виктору Гюго, а Генри Адамс еще не достиг в своем воспитании необходимой ступени. И тем не менее даже тогда он, скорее всего, отверг бы, как поверхностные и нереальные, все воззрения тех, с кем вместе наблюдал эти два любопытных и непостижимых спектакля.
Что касается двора или придворного общества, то тут заурядный секретарь не мог поживиться ничем, или почти ничем, что помогло бы ему в его дальнейших странствиях по жизни. Королевская семья держалась в тени. И в эти годы, с 1860 и по 1865-й, невольно напрашивалась мысль, что тонкое различие между самым высшим кругом и просто высшим кругом в свете определяется отношением к королевской семье. В первом ее считали нестерпимо скучной, всячески избегали и, не обинуясь, говорили, что королева никогда не принадлежала и не принадлежит к свету. То же можно было сказать о доброй половине пэров. Даже имена большей части этих пэров не были известны Генри Адамсу. Он никогда не обменялся и десятью словами с кем-либо из членов королевской фамилии, среди известных ему в те годы лиц никто не интересовался ими и не дал бы ломаного гроша за их мнение по тому или иному вопросу, никто не добивался чести оказаться с ними или титулованными особами в одном доме, разве только его хозяева отличались особыми усилиями по части гостеприимства — как и в любой другой стране без титулованных особ. Постоянно бывая в свете, Генри Адамс, разумеется, знал и золотую молодежь, посещавшую все балы и отплясывавшую все модные танцы, но эти молодые люди, видимо, не придавали титулам никакой цены; их больше всего беспокоило, где найти лучшую пару для танцев до полуночи и лучший ужин после полуночи. Для американца, как и для Артура Пенденниса или Барнса Ньюкома, положение в обществе и знания имели неоспоримую ценность; пожалуй, он придавал им даже большую цену, чем они того стоили. Но какова была им истинная цена, оставалось неясным: казалось, она менялась за каждым поворотом; здесь не было твердого стандарта, и никто не мог его точно определить. С полдюжины самых приметных в его время кавалеров и красавиц со знатнейшими именами сделали наименее удачные партии и наименее блестящие карьеры.
Сторонний наблюдатель, Адамс устал от общества: вид собственного придворного одеяния нагонял тоску, сообщение о придворном бале исторгало стон, а приглашение на званый обед повергало в ужас. Великолепный светский раут не доставлял и половины удовольствия — не говоря уже о пользе для воспитания, — какое можно было купить за десять шиллингов в опере, где Патти пела Керубино или Гретхен. Правда, подлинные знатоки света судили иначе. Лотроп Мотли, числившийся высочайшим по рангу, как-то сказал Адамсу в самом начале его светского послушничества, что лондонский званый обед, как и английский загородный дом, есть высшая ступень человеческого общества, воплощение его совершенства. Молодой человек долго размышлял над этим высказыванием, не вполне разумея, что, собственно, Мотли имел в виду. Вряд ли он считал, что лондонские обеды совершенны как обеды, поскольку в Лондоне тогда — исключая нескольких банкиров и заезжих иностранцев — никто не держал хорошего повара и не мог похвастать хорошим столом, а девять из десяти обедов, поглощаемых самим Мотли, были от Гантера и на редкость однообразны. Все в Лондоне, особенно люди немолодые, горько сетовали, что англичане не понимают в настоящей еде и даже, дай им carte blanche, не сумеют заказать пристойный обед. Генри Адамс не числил себя гастрономом, но, слыша эти жалобы, не мог заключить, что Мотли имел в виду похвалить английскую cuisine.
Едва ли Мотли имел в виду, что общество, собиравшееся за столом, являло собой приятную для взора картину. Хуже туалетов нельзя было придумать — с эстетической точки зрения. Правда, глаза слепили фальшивые бриллианты, но американка, появись она за столом, непременно сказала бы, что они надеты не так и не там. Если среди обедающих оказывалась элегантно одетая дама, то это была либо американка, либо «камелия», и она, словно примадонна на сцене, сосредоточивала на себе все внимание. Нет, английское застолье вряд ли кого-то могло восхитить.
И уж меньше всего Мотли мог иметь в виду совершенство вкуса и манер. Английское общество славилось дурными манерами, а вкусы были и того хуже. Все американки без исключения приходили в ужас от английских манер. По сути дела, Лондон производил на американцев неизгладимое впечатление резкостью своих контрастов: сверхуродливое — такое, что хуже некуда, служило фоном для своеобразия, утонченности и остроумия считанных лиц, так же как некрасивость толпы оттеняла исключительную красоту нескольких ослепительно красивых женщин. Во всем этом сквозило нечто средневековое и забавное: порою грубость, да такая, от которой у портового грузчика глаза полезли бы на лоб, порою куртуазность и сдержанность под стать «круглому столу» короля Артура. Но не эти контрасты уродства и красоты входили в понятие совершенства, о котором говорил Мотли. Он имел в виду иное образованность, светскость, современность, но мерил эти качества собственными вкусами.
Пожалуй, он имел в виду, что в домах, где любил бывать, тон был непринужденным, беседы — интересны, а уровень образования — высок. Но даже в этом случае ему пришлось бы осторожно выбирать эпитеты. Ни один немец не согласился бы признать, что среди англичан есть люди высокообразованные, или вообще хоть как-то образованные, или что им вообще свойственно стремление к образованию. Ничего похожего на потребность посещать лаборатории или лекционные залы в английском обществе и близко не было. Можно было с равным успехом разглагольствовать об «Иисусе» Ренана за столом у лондонского епископа и о немецкой филологии за столом у оксфордского профессора. Общество — если можно назвать обществом узкий литературный круг — желало развлекаться своим привычным путем. Но Сидни Смит, великий мастер развлекать, уже умер; умер и Маколей, который если не развлекал, то поучал; в 1863 году, на рождество, умер Теккерей; Диккенс не любил света и почти в нем не бывал; Бульвер-Литтон не отличался веселостью нрава; Теннисон не выносил незнакомых людей; Карлейля не выносили они; Дарвин вовсе не появлялся в Лондоне. Пожалуй, Мотли разумел тех, с кем встречался на завтраках у лорда Хьютона, — Грота, Джуетта, Милмена и Фруда; Браунинга, Мэтью Арнолда и Суинберна; епископа Уилберфорса, Винеблза и Хейуорда или, возможно, Гладстона, Роберта Лоу и лорда Гранвилла. Что подобное «общество» составляло в массе гостей крохотную группку — изолированную, задавленную, незаметную, — было достаточно известно даже личному секретарю, но американскому историку и литератору, не встречавшему ничего похожего у себя на родине, оно, естественно, показалось совершенством. В узких пределах этой группы члены американской миссии чувствовали себя превосходно, но круг этот замыкался на нескольких домах — либеральных, литературных, но совершенных только в глазах историка из Гарвардского университета. Ничему ценному они научить не могли: их вкусы давно устарели, их знания, с точки зрения следующего поколения, равнялись невежеству. И что хуже всего для целей будущего, они во всем были сугубо английскими.
Светское воспитание, полученное в этой среде, не могло пригодиться ни в какой другой, но Адамсу полагалось постичь все правила светских приличий до тонкостей. Личному секретарю необходимо было не только держаться, но и чувствовать себя в гостиных как дома. И он учился рьяно, упражнялся до седьмого пота в том, что ему казалось главными светскими совершенствами. Возможно, нервничая, он делал многое не так, возможно, принимал за идеал в других то, что было лишь отпечатком его собственных представлений, и все же постепенно усвоил все, что требуется в совершенном человеческом обществе, — войти в гостиную, где ты никого не знаешь, и расположиться на коврике у камина, спиной к огню, изобразив на лице предвкушение удовольствия и благожелательности, без тени любопытства, как если бы попал на благотворительный концерт любезно расположенный аплодировать исполнителям, не замечая их ошибок. В юности этого идеала редко кому удавалось достичь, годам к тридцати он выливался в форму снисходительной надменности и оскорбительного покровительства, зато к шестидесяти превращался в учтивость, благожелательность и даже уважение в обращении с молодыми людьми, что безмерно пленяло в мужчинах и женщинах. К несчастью, до шестидесяти Адамс ждать не мог: ему нужно было зарабатывать на жизнь, а покровительственный вид нигде, кроме Англии, не обеспечил бы ему годового дохода.
После пяти-шести лет непрерывных упражнений вы приобретали привычку кочевать из одной незнакомой компании в другую, не думая о том, кто они вам и кто вы им, и как бы молча иллюстрируя положение, что «в мире, где все букашки, чужих друг другу нет, и каждая долею человечна», но такое душевное безразличие, рожденное одиночеством среди толпы, нигде, кроме Лондона, не помогает светским успехам. В любом другом месте оно воспринимается как оскорбление. Общество в Англии — особое царство, и то, что хорошо там, в другом месте не имеет никакой цены.
Что до англичанок, то в смысле воспитания дамы моложе сорока ничего предложить не могли. В сорок они становились чрезвычайно интересными чрезвычайно привлекательными — для мужчин в пятьдесят. Внимания молодых англичанок юный американец не стоил, и так его и не удостоился. Они друг друга не понимали. Завязать дружеские отношения с юной леди можно было лишь случайно — в чьем-то доме, на загородной вилле — только не в свете, но Генри Адамсу подходящий случай так и не выпал. Его чувствительная натура была предоставлена милостям американских девиц, заниматься которыми входило в его профессиональные обязанности, коль скоро он числил себя дипломатом.
Таким образом, его лодка оказалась в водах, где он вовсе не рассчитывал плавать, и течением ее несло все дальше и дальше от родной пристани. С третьим сезоном в Лондоне его воспитание на дипломатическом поприще закончилось, и началась светская жизнь молодого человека, чувствовавшего себя в Англии совсем как дома — лучше, чем где-либо в другом месте. И чувство это родилось отнюдь не в результате посещения приемов в саду, обедов, раутов и балов. Их можно посещать без конца и вовсе не чувствовать себя на них как дома. Можно гостить в невесть скольких загородных виллах, но оставаться чужим, сознавая, что другим тебе не быть. Можно раскланиваться с доброй половиной английских герцогов и герцогинь, еще сильнее сознавая себя чужим. Сотни людей кивнут мимоходом, но никто не подойдет. Близкие отношения в местах, подобных Лондону, — такая же необъяснимая тайна личного притяжения, как химическое сродство. Тысячи пройдут мимо, и вдруг один, отделившись от толпы, подаст другому руку, и так, мало-помалу, сложится тесный круг.
Ранним утром 27 апреля 1863 года Генри отправился на завтрак к сэру Генри Холланду, придворному врачу, который сохранял дружеские отношения со всеми американскими посланниками, начиная с Эдуарда Эверета, и был для них неоценимым союзником: не ведая страха, он старался всем быть полезным, и сегодня, приглашая на завтрак личного секретаря посланника Адамса, благоразумно помалкивал о том, что, возможно, слышал вчера о делах мятежников, потчуя их представителя завтраком. Но старый доктор оставался другом миссии, невзирая на антиамериканские настроения в обществе, и юный Адамс не мог отказаться от его приглашения, хотя знал, что будет завтракать в девять часов на Брук-стрит, сменив мистера Джеймса М. Мэзона. Доктор Холланд — крепкий как кремень старик, целыми днями разъезжавший по городу с непокрытой головой, а перед сном съедавший гору гренков с сыром, полагал, что молодому человеку только в удовольствие отведать у него за завтраком румяных булочек да обронить кое-какие крохи из сообщений о ходе войны, чтобы ему, доктору, было чем попотчевать днем своих именитых пациентов. В то утро, получив приглашение, личный секретарь смиренно пошел на Брук-стрит и у самой двери столкнулся с другим молодым человеком, как раз стучавшим по ней молоточком. Они вместе вошли в столовую, где их представили друг другу, и Адамс узнал, что второй гость мистера Холланда студент выпускного курса в Кембридже, а зовут его Чарлз Милнс Гаскелл и он сын Джеймса Милнса Гаскелла, члена палаты общин от Уэнлока, еще одного Милнса из Йоркшира, проживавшего в Торне близ Вейкфилда. Воистину судьба желала повязать Адамса с Йоркширом. Ей также было угодно, чтобы юный Милнс Гаскелл оказался приятелем Уильяма Эверета, который как раз заканчивал курс в Кембридже. И наконец, уж не иначе как по велению судьбы, мистеру Эвартсу вдруг пришла фантазия посетить Кембридж. Уильям Эверет предложил ему свое гостеприимство, а Адамс взялся его сопровождать, и в конце мая они отправились на несколько дней в Кембридж, где Уильям в роли учтивого хозяина оказал им бесподобные радушие и внимание, и его кузену пришлось с горечью признать, что ему еще далеко до светского совершенства. Кембридж был прелестен, преподаватели милы, мистер Эвартс в восторге, а личный секретарь считал, что с честью выполнил часть повседневной работы. Но поездка эта имела значение для всей его жизни, положив начало близости с Милнсом Гаскеллом и кругом его университетских друзей, как раз готовившихся вступить в жизнь.
Дружеские узы завязываются на небесах. В Англии Адамсу встретились сотни людей, великих и малых, с кем только, от принцев королевской крови до забубенных пьяниц, он не сталкивался, на каких только официальных приемах и домашних вечерах не бывал, какие только уголки Объединенного королевства не посещал, не говоря уже о парижской и римской миссиях, где его тоже неплохо знали. Он был вхож во многие компании, гостившие на загородных виллах, и неуклонно следовал обычаю делать утренние визиты по воскресеньям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70