А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Некоторые умудрялись попадать как-то на близлежащий Преображенский рынок, а другие уходить на ночь по делам сугубо личным. Неужели мне не удастся? А что, если попросить мать принести мне лыжный костюм? Она сама говорила, что он сохранился. В конце концов можно объяснить ей, что мне разрешили понемножку гулять.
План мой удался. Мать, ничего не подозревая, принесла мне лыжный костюм, и в тот же вечер, после ужина (хорошо, что он кончается не поздно, в восемь вечера), я выскочил в окно.
- Не беспокойся... Если что, скажем: покурить пошел... Или - живот прихватило. Только недолго, смотри!..
Миновав злополучный переулок, где на меня бросали косые взгляды прохожие (видели небось, как я прыгнул на одну здоровую ногу из госпитального окна), я свернул направо, к Яузе. Мне повезло: на мосту разгуливали какие-то типы. Они повторяли почти беззвучно, не шевеля губами:
- Аблигации куплю! Куплю аблигации! Мерлушка есть! Дамочки, мерлушка! "Беломор"! "Беломор"!..
- Вот часы кому? Золотые! - подбежал я.
- Покажи, штамповка, кажись? - поинтересовался один из них.
- Швейцарские, - возразил я.
- Триста, беру.
- Нет, что вы!
- Давай свое! Сколь?
Я хотел сказать "пятьсот", но не решился:
- Хотел бы четыреста.
- Взял.
Он отсчитал мне четыре сотни и спрятал часы куда-то за пазуху.
- Еще что имеешь?
- Да нет, больше ничего.
- А костюмчик на кой тебе лях? Госпитальный ведь...
- Костюм мой. Почему - госпитальный?
- Не костюм, а ты госпитальный!
- Откуда вы знаете?
- Не первый раз ваши ребята бегают! - ухмыльнулся парень. - Имеем дело! Давай, сотню кину.
Это было заманчиво, но остаться в одном нижнем на таком морозе?
- Добежишь, рядом небось, - словно понял меня парень. - Скидывай!
Я колебался.
Парень смилостивился:
- Ну ладно, провожу. Так и быть. До госпиталя, а там скинешь. На каком этаже?
- На первом.
- Пустяки!
Мы бросились назад, к госпиталю... У окна я стянул куртку, штаны.
- Хватай! - сказал покупатель, сунув мне сотенную.
- Согревайся, согревайся, а то схватишь еще воспаление. Надо ж, и костюм продал! - Мои соседи по палате прикрыли за мной окно и загнали меня под одеяло. - Для чего же так деньги-то понадобились?
- Да так, - сказал я из-под одеяла. - Нужно...
- А мы вот о чем говорили без тебя, - сказал забинтованный старшина. - Разговор тут у тебя был с сестрой, с Верочкой. Так сложиться бы понемножку для нее? Может, выделишь что? Мы сложили две сотни. Как?
За окном шел снег и мела метель. И опять с утра до ночи слышались шаги. Так было долго-долго. Когда лежишь, время тянется удивительно медленно. Уже сняли бинты с лица старшины, и он теперь подолгу смотрел в осколок зеркала. Смотрел, молчал. У младшего сержанта еще повязка. Он глядел узкими прорезями на старшину и тоже молчал. Меня кололи. Кололи ежедневно два раза. Главная опасность, кажется, была позади.
- Еще месячишко, голубчик, и на стол. Резать! Резать! - говорил Гурий Михайлович.
Слова "резать" я не боялся. Резать - не отрезать. А вынуть осколки пожалуйста. Тем более что сидели они у меня, по словам Веры Михайловны, на редкость удачно - в мякоти.
Когда лежишь, хорошо думается. О доме и о ребятах, которые сейчас, как мне кажется, плывут на большом красивом корабле из Владивостока на Курилы. Впрочем, сейчас зима, и они навряд ли куда-нибудь плывут. Скоро кончится короткий месяц февраль, а там...
Я думал о январях, февралях, мартах...
"Мальчик! А мальчик! Подожди!" Это было в январе. Сороковой год. Шесть лет назад. А потом тогда же, но в марте: "А я и не знала, что так кончаются войны..." И - "Ты повзрослел", когда мы шли по Петровке и когда уже была война, о которой мы не гадали, не ведали, какая она будет. Письма, письма, которых я ждал здесь, в этом госпитале: "Здравствуй!", "Здравствуй!" И вновь госпиталь не госпиталь, а фронтовой медсанбат, и вновь январь: "Ну, как ты? Как? С Новым годом тебя!" А потом еще кухонька, маленькая белая кухонька в какой-то польской деревне, и чай под утро, и ее разговор через запертую дверь с полковником, и под конец слова мне: "Подожди! Не надо ничего говорить! Хорошо?", "А что теперь будет, ты подумал?" - это уже Лигниц. А потом письма ее и записки с оказией: "Милый!" Сколько их было за эти шесть лет...
Сегодня я проснулся от ощущения чего-то необычно светлого, что меня ждет. Я закрыл глаза, будто хотел досмотреть хороший сон. Сон, сон, но ночью мне, кажется, ничего не снилось. А что же меня ждало сегодня и чему я радовался? Мои соседи перешептывались, но я не слышал их слов. Опять открыл глаза. Как светло и тепло! А окно почти полностью заморожено. Узоры. Замысловатые узоры. Лишь у нижней планки рамы просвет - там снег, снег, снег. Внизу батарея, и потому окно не замерзает. И опять скрип, скрип, скрип снега за окном. И обрывки чьих-то слов. Сейчас даже подумать дико, как я выпрыгивал неделю назад в это окно, как залезал потом обратно.
И все-таки сегодня... Что же сегодня?
- Ты не спишь уже?
Это голос старшины.
- Нет.
- Да, - вздыхает он. - Вот как бывает!
- А что?
Только здесь я приподнял голову с подушки и увидел, что постель младшего сержанта пуста.
- Что бывает? Где он?
- Ты взаправду ничего не слышал? А мы-то думали...
Я ничего не понимал. Я ничего не слышал.
- Где он? Неужели умер?
- Если б... Хуже, браток. Свихнулся наш младший сержант. Забрали его, ночью и забрали. Смирительную еле надели. Сильно буйствовал. Сестру побил. Вот меня покорябал всего. Жаль... Такой парень был...
- Недаром все молчком лежал. Думал, видно, много, - подтвердил второй сосед. - А плакал как, ну что тебе ребенок малый. Мол, головы у него нет и лица тоже. Все лицо свое искал. Страсть такая! Вот она тебе и война!
Я ждал письма.
- Тебе письмо, - сказала Вера Михайловна.
Я схватил заветный треугольник и сразу понял: не то.
Это - Макака.
"Наконец прибыли мы на новое место. Ехали очень долго, почти целый месяц. Всюду снега, снега, а дверь теплушки мы держали закрытой, потому что было холодно. Мерзли. Даже кипятку на станциях почти никогда не было. А дров мы с собой не захватили. Доставали в дороге, но все больше сырые.
Здесь устроились неплохо. Жалко только, что временно. Навигация откроется в мае, и тогда мы должны ехать дальше.
У нас все хорошо, все живы-здоровы. Я подхватил в дороге фурункулез, но сейчас он почти прошел. Катонин и Буньков останутся, кажется, с нами. Остальных офицеров уже перевели в другие части. Не считая наших ребят. Ребята все остались. Места здесь красивые, но глухие. Настоящая тайга. Много зверей. Говорят, что водятся даже медведи и тигры. Мы видели белок, лисиц, бурундуков, зайцев. Еще говорят, что летом здесь много гнуса и клеща.
По соседству с нами находится лагерь японских военнопленных. Говорят, что мы будем дежурить в этом лагере. Это очень интересно. Я никогда не видел в большом количестве японцев. Любопытно, что это за люди.
Мы теперь опять много занимаемся. Даже в дороге были занятия, а как приехали сюда, сразу же установили строгую дисциплину и по шесть часов занятий: три - до обеда, три - после дневного сна.
Кормят нас хорошо, лучше, чем в Венгрии. О мамалыге уже забыли.
Ребята часто вспоминают тебя. Да, а В. Протопопов все такой же. А теперь получил лычку. Важничает.
Обязанности комсорга выполняю пока я. Приезжай скорее, потому что я не очень умею все это делать, нет у меня способностей к этому. Если тебе будет не трудно, позвони, пожалуйста, моей маме (телефон К 2-44-23) и скажи, что у меня все хорошо. Пусть не беспокоится. Я сейчас и сам напишу ей.
Кино у нас бывает не часто, и картины, в основном, старые. Смотрели: "Три танкиста", "Антоша Рыбкин", "Большой вальс", "Секретарь райкома" и "Леди Гамильтон". Сегодня обещают "Черевички". Я пойду обязательно, если меня не пошлют в наряд.
Как твое здоровье? Поправилась ли нога? Мы даже не успели попрощаться с тобой, так как у тебя была очень высокая температура и ты никого не узнавал, бредил.
Напиши мне, пожалуйста, на полевую почту, которую я указал в обратном адресе. Как ты видишь, она у нас теперь другая.
Поправляйся и скорей приезжай.
С приветом
В и т я П е т р о в".
Под письмом была короткая приписка:
"Не хандри! Не валяйся долго! Ждем! Очень! Пытался навести здесь справки о местопребывании Н., но пока безуспешно. Поиски продолжу. Не горюй!
Обнимаю!
Т в о й М а к с и м Б у н ь к о в".
Она вошла в палату в гимнастерке и в сапогах, раскрасневшаяся, пахнущая зимой. В руках она держала что-то завернутое в несколько одеял живое, глазастое, черноволосое, дышащее.
- Вот, - сказала она, - мы приехали... Ну, как ты? Ждал?
Вера Михайловна бегала вокруг нее и около меня, растерянная, ничего не понимающая:
- Как же это, Наташенька! Как? Ведь вместе в Порт-Артуре лежали! Рожали вместе, и я ничего не ведала... Как же назвала-то ее?..
- Назвала? Да никак, Верочка, не назвала. Вот вместе... Вместе с ним решим... Если не забыл... Может, Надюшкой?..
- Надя, Надежда - это хорошо! Ой как хорошо, Наташенька! согласилась Вера Михайловна.
- Почему ты молчала? Почему? Я же писал тебе! - бормотал я, не веря тому, что все это не сон и не сказка.
- Не сердись, - сказала Наташа. - Я просто... Просто очень много думала...
ГОД 1961-й
Вечером я вел Любу из детского сада. Мне нравятся эти походы: по утрам - в детский сад, по вечерам - обратно. Я привык к ним давно. Когда-то вот так же мы совершали их с Надюшкой.
- А как Надя ходила в детский сад, когда она большая? - удивляется сейчас Люба.
Хорошо вот так идти по московским улицам и отвечать на такие вопросы.
- А мама вот и не знает, что ты приехал, а я знаю! - говорит Люба.
- Нет, мама знает.
- Все равно я раньше! Ведь ты за мной пришел! А не мама и не Надя.
Сырой весенний воздух совсем не по-московски свеж.
И светло, и чирикают воробьи, и купаются у парапетов тротуаров голуби - купаются в лужах по соседству с колесами автобусов и машин. И спешат люди, и машины, и мигают огни светофоров, и все суетно, обычно, весело вокруг.
- Надя тоже была такая же маленькая, как ты, - говорю я.
- А я уже большая.
- Значит, Надя была такая же большая, как ты. Но знаешь, как она любила детский сад? Даже по воскресеньям хотела, чтобы мы шли в детский сад...
Люба молчит. Потом заговаривает о чем-то постороннем. Вдруг сообщает:
- Я тоже люблю детский сад.
Она явно хитрит: понимает, почему я молчу, и произносит эти приятные слова специально для меня.
- Ну уж так и любишь?
- Люблю! Правда, люблю!
Не знаю, помнит ли она, что было год назад. Слезы начинались в семь утра, когда Люба просыпалась, а в половине девятого, когда мы приходили в детский сад, они превращались в откровенный рев. Я выкручивался как мог, потихоньку удирал, а вечером... Вечером узнавал, что Люба почти весь день провела не в группе, а в комнате заведующей и "звонила" по телефону по очереди "то папе, то маме".
А путь в детский сад? Ох, что это был за путь! Люба падала на мостовую, била ногами по асфальту и кричала на всю улицу: "Пусть лучше меня съедят любые злые собаки, чем я пойду в этот детский сад!"
- Я тоже захочу в воскресенье идти в детский сад, - говорит мне сейчас Люба. - Как Надя! Вот увидишь. А воскресенье когда?
Я отвечаю Любе, когда будет воскресенье.
Потом спрашиваю:
- А про Гагарина ты все знаешь?
- Не Гагарин, а Юрий Алексеевич Гагарин! - поправляет меня Люба.
...Я думаю о детстве - своем и нашем детстве. О детстве и юности, которые, может быть, не похожи на детство и юность наших сегодняшних ребят. Но и в непохожем есть похожее. Помним ли мы всё?
Мы идем сейчас с Любой по улице и даже по проспекту - он называется сейчас именно так, - но ведь когда-то его не было. А было шоссе, и мы приезжали сюда кататься на лыжах или просто гулять. Мы! А какими мы были в те годы? А потом мы шли по этому шоссе на фронт - ведь нынешний проспект был самой что ни на есть прифронтовой полосой. И мы шли по этой полосе, шли, шли вперед, но какими мы были?
Мы идем с Любой по Ленинградскому проспекту - широкому, зеленому, беспокойному. Мы идем с Любой, а я думаю о Надюшке. И о Наташе. Хорошо, что она собиралась удрать пораньше домой.
Люба уже спала. Наташа позвонила час назад:
- Не сердись, но у меня партком. Никак, никак не могу!..
Называется, удрала пораньше. Но я не сержусь. Я бы и сам так... Я жду ее.
Мы сидим вдвоем с Надюшкой.
- Папочка, а потом?
Мы сидим долго-долго и говорим о прошлом. О том, как все это было в сороковом, и в сорок первом, и позже. Об этом можно говорить без конца.
- А теперь иди занимайся, - советую я Надюшке. - Пока мамы нет.
- А потом ты мне еще расскажешь?
- Расскажу...
- Пойду повторять пройденное.
- Ты, наверно, этого не понимаешь, - говорю я, - но без пройденного трудно понять настоящее. Так что повторение пройденного...
- Я знаю, о чем ты, - перебивает Надюшка. - Вот там сегодня в Шереметьеве кубинцев встречали. Один из них очень хорошо выступал. Мы, говорит, повторяем то, что сделали вы, - революцию. Нам легче, говорит, чем было вам, потому что мы идем по вашему пути... Ты ведь об этом?
- И об этом, Надюш. А я смотрю, ты совсем выросла. Ну, иди!
Теперь Надюшка занимается, а я жду Наташу.
Наконец звонит телефон. Наверно, она!
- Позовите, пожалуйста, Надю, - серьезным мужским баском произносит трубка.
- Сейчас. Надюш, тебя.
Надя говорит с кем-то по телефону.
- Папочка, это Игорь. У него... У него... отец болен... Можно, я к нему сбегаю?..
Я киваю.
- Игорь, я сейчас приду, - бросает она в трубку. - Да, да, сейчас. Мне разрешили...
Надюшка уже б дверях.
- Подожди, - говорю я. - А как его фамилия?
- Чья?
- Да этого Игоря?
- Баринов, а что? - недоумевает Надюшка. - Ты же знаешь!
Ну конечно, имя его я слышал и фамилию слышал. Среди других. Мало ли, сколько их там в Надюшкином классе. Но как же я не подумал прежде...
- Ты не знаешь, брат у Игоря был? - спрашиваю я. - Старший брат?
- Конечно! - удивляется Надюшка. - Я, по-моему, тебе говорила. Он погиб на войне, в Берлине. Саша. Ты не помнишь?
- Помню. Помню. Ну, иди, иди! - тороплю я Надюшку. - И в случае чего, позвони мне. Хорошо?
...И вот - Наташа. Она входит усталая, бледная и, наверно, с головной болью, и все равно такая же, как всегда. Такая и еще лучше.
- Ну, здравствуй! - говорит она. - Теперь - здравствуй!
1953 - 1964 гг.



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28