А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Там находились штаб дивизиона и два наших взвода - хозяйственный и фоторазведки.
Немцы в этот день вели себя тихо. За время нашего пути туда и обратно была лишь одна бомбежка и то психическая: "юнкерс" сбросил на дорогу дико воющие в воздухе стальные болванки. Дважды выстрелили наобум вражеские минометчики. И всё.
Зима, как она не хотела приходить в эти края, уже давала о себе знать. Дожди не шли уже три дня, и снежная крупа, сыпавшая на землю, чуть-чуть прикрыла крыши и поля, хвою саженых лесов и обочины дорог. Да и температура держалась на приличном уровне - минус восемь градусов.
Мы доставили продукты и спирт для батареи, и тут я, учитывая предновогоднее общее доброе настроение, решился:
- Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к комбату по одному вопросу?
Я решил действовать, как положено по Уставу. На всякий случай, хотя в условиях фронта, возможно, это было и необязательно.
Комвзвода лейтенант Соколов не удивился, лишь поинтересовался:
- Пожалуйста. А по какому вопросу?
- Мне надо отпроситься на сегодняшний вечер, - сказал я. - Съездить в политотдел. - И я назвал номер артиллерийской дивизии.
- Конечно, обращайся и скажи: я разрешил, - добавил он. - Вот только... Впрочем, ладно...
- А что, товарищ лейтенант?
- Да хотел спросить у тебя. Не знаю, может, это неудобно? - замялся комвзвода. У него был какой-то странный вид сейчас. Ни суровости, ни обычной замкнутости, скорей - смущение.
Мне всегда нравился Соколов. Неразговорчивый и, на первый взгляд, даже недобрый, он не был сухим армейским службистом. Пожалуй, наоборот, он выглядел слишком штатским на фоне других офицеров, а ежели ему и приходилось прикрикнуть на кого-нибудь, то быстро остывал.
- О чем, товарищ лейтенант? - переспросил я.
- У вас это серьезно? С ней? - наконец произнес он.
Значит, он все знал. Но откуда? Может, тогда, в Лежайске? И Буньков, наверно, знал, если...
- Ты еще очень молод и горяч, я поэтому спрашиваю, - добавил комвзвода. - Не удивляйся. Ведь в таких делах легко ошибиться, очень легко...
Я молчал, не зная, что ответить.
"Да, да, у нас все очень серьезно", - мог сказать я. Но что серьезно? То, что мне хотелось ее видеть? Ее, у которой была совсем другая, незнакомая мне любовь к Геннадию Васильевичу. При чем же здесь я? Говорить об этом? Глупо!
- Ну не хочешь, не говори, - мягко сказал Соколов. - Ведь это я так...
- Мы давно с ней дружим, товарищ лейтенант, а так у нас и нет ничего, - признался я. - Новый год сегодня. Хотелось поздравить...
- Иди! Иди! Конечно! - согласился лейтенант.
Буньков тоже отпустил меня и даже посоветовал:
- Выходи на дорогу и голосуй. А то и не попадешь сегодня. Ведь до них километров сто двадцать. Погоди, я записочку тебе черкну к капитану Говорову. Чтоб никто не придрался к тебе. Он в штабе дивизии как раз. Мой старый приятель.
Все складывалось как нельзя лучше. Несколько часов назад, когда мы ходили за продуктами, я узнал в нашем штабе, где находится политотдел дивизии. А сейчас мне Буньков даже записку пишет.
Комбат передал записку и напомнил:
- Карабин с собой возьми. Мало ли что. И возвращайся не позже утра.
- Да что вы! Я сегодня вернусь! - пообещал я, покраснев.
- Ну и добро.
На дороге машины встречались редко. Пока я ждал подходящего грузовика (а подходящей могла быть только машина без офицеров. Машины, в которых ехали офицеры, останавливать неудобно), я заглянул в записку. Что там написал Буньков?
"Здравствуй, приятель! Как ты там? Посылаю к тебе одного парня и поздравляю с Новым, 1945 годом! Черкни мне! Парня не обижай. Ему надо побывать у вас по личным делам. Твой Максим Буньков", - прочел я на клочке бумаги торопливые карандашные строки и даже, кажется, покраснел. Ведь я ничего не говорил Бунькову. А он...
Наконец мне удалось остановить полупустую трехтонку с продовольствием. Шофер согласился подвезти меня почти до "хозяйства Семенова", как именовалась дивизия:
- Мы с ими соседи. Там пешкодралом в два счета домчишь. Дуй в кузов.
В кузове ехали двое пожилых солдат. Один сопровождал продукты "для начальства, к рождеству", как он сказал, второй возвращался из госпиталя.
Машина долго тряслась по неровной, разбитой дороге, подскакивая и вихляя на каждом метре, пока не выскочила к какой-то деревушке. Там путь стал поприличнее - видимо, дорогу ровнял грейдер.
Ранняя луна светила над нами. По дороге теперь то и дело сновали машины. В воздухе висели клочки облаков, а между ними мигали звезды. И летел снежок - малый, мелкий, блестевший в притушенных фарах машин, свете луны и звезд. Шофер прибавил скорость, и на поворотах нас стало заносить колеса скользили по подмерзшим лужам и мокрому снегу. Вокруг стояла тишина. И небо, и луна, и снег, блестевший в ее холодном свете, и поля, еле видимые вокруг, - все это почему-то убаюкивало.
А я думал о предстоящей встрече и о нашем разговоре. Я представлял себе все до мельчайших подробностей: как спрошу о ней в политотделе, где наверняка есть дежурный, а потом разыщу ее и мы пойдем куда-нибудь, где меньше людей. Я поздравлю ее с Новым годом и скажу, что все равно люблю ее, несмотря ни на что. И что буду любить всегда. А еще - что мне тоже очень жаль капитана Смирнова, которого я знал просто как Геннадия Васильевича. Впрочем, это я уже говорил ей, тогда, в Лежайске. И она сказала: "Не надо о нем сейчас... Не надо..." Может быть, зря я тогда спросил о нем: кем он был в армии и давно ли? Ей тяжело было говорить. Она не заплакала, как не плакала даже на похоронах, сказала: "С сорок первого, с декабря. Он был очень смелым разведчиком..." - осеклась.
Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: "А не слишком ли много я болтаю?" Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
- Как, из госпиталя или на пополнение?
Хорошо, что я заговорил не первым.
- Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, - серьезно сказал я.
- А-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, - понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
Меня тоже начало клонить к дреме - в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнущим табаком и сухим картофелем.
...Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера... Вера... Вера... Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой... И только я по отчеству... Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым... Считал... А был мальчишкой... А сейчас... И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я - все, все, все стали взрослыми... Жалко, что это так... Жалко, что не вернется детство... И мать не подойдет сейчас ко мне... И отец... А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас...
Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое...
- Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово - ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, - услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это - глупый сон.
А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу - они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
"Поднажмем, ребятки!"
Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел:
Я по свету немало хаживал,
Жил в землянках, в окопах, в тайге...
Но сейчас оркестр исполнял мелодию этой песни медленно, и ему аккомпанировал огромный орган, похожий на здание костела.
А Наташа шла рядом, положив руку на мой горячий лоб. Рука ее была холодна, и мне было приятно, что она холодна и что воздух пахнет свежей хвоей, как в Лежайске и как накануне Нового года, когда с трудом купленная елка уже стоит в комнате и ее пора украшать игрушками.
Потом я проваливаюсь куда-то. Или я просто засыпаю, или это бред.
"Жаль, что папа не дожил до этого дня", - говорит мать.
Откуда мать? И почему не дожил? И до какого дня? Мы рядом в холодном сыром окопе, и я пытаюсь крикнуть матери, что отец жив. Жив! Это меня уже нет! Меня хоронят друзья и Наташа. Она теперь всегда будет помнить обо мне и будет мучиться оттого, что не сказала мне при жизни, что любит меня. Нет, пусть она не мучается, не страдает. Теперь она все равно знает, как я любил ее...
Вдруг звуки органа стихают. И оркестр молчит. На площади появляются немцы. Их много. Они рвутся ко мне, Саша преграждает им путь, протирает очки и шепчет:
"По-моему, это... Я все хочу тебя спросить, как ты считаешь, это немцы? И в них можно стрелять?"
Я понимаю, что это немцы, но лейтенант Соколов выхватывает у меня карабин:
"Не стрелять! Не стрелять! Это пленные! В пленных не стрелять!"
"А по-моему, глупо, ребятки, не стрелять в такую сволочь", - шепчет Володя.
Володя сейчас страшен. Но он улыбается, даже хлопает меня по плечу:
"Учти, браток, что Соколову доверять нельзя. Надо еще присмотреться к нему как следует. Это не только я тебе говорю, учти! Сам комдив так думает. Вот оно что!"
Я не выдерживаю:
"Ты сволочь, Володя! Я бы за Соколова..."
А Наташа все держит свою холодную руку на моей голове.
"Зря, - говорит она, - ваш лейтенант их пожалел. Ведь они убили тебя, мерзавцы. Убили! Понимаешь?"
"Понимаю, - шепчу я, - ты очень хорошая. Я все понимаю!"
Лейтенант Соколов - мрачный - подходит ко мне, но обращается почему-то к Наташе:
"Простите, товарищ младший лейтенант!"
Потом он говорит мне:
"А в санбат ты так и не поехал".
"А вы? Как ваше ухо, товарищ лейтенант?"
Соколов не успевает ответить. Буньков уже тут:
"Брось, Миша. Других учишь, а сам!.."
Я иду по перекатам,
Впереди дороги нет.
Под ногами рыхлой ватой
Устилает землю снег.
Синий лес темнеет глыбой,
Не увидишь огонька.
В темном небе, словно рыбы.
Проплывают облака.
В поле ветер воет строго,
Все красиво, как во сне.
Только холодно немного.
И немного страшно мне...
Почему я бормочу стихи? И откуда сейчас Дом пионеров? Как я попал с фронта в детство?
"Вы неправы, дети, - говорит Вера Ивановна. - Это вовсе не меланхоличные стихи. А потом, у него есть и другие... Правильно, товарищ Соколов?"
"Людям надо доверять, - говорит комвзвода, лохматя голову. - Всем... И не только детям..."
И вновь грянул оркестр, только уже без органа. И звучал сейчас не гимн, а "Интернационал"...
ГОД 1945-й
- Ну как ты? Как? С Новым годом!
Вот мы и встретились.
Я знал, что это будет. Она приедет ко мне. Мы будем разговаривать с ней так, как сейчас, и смотреть друг на друга. Знал? Нет, я не знал. Мне просто хотелось, чтобы было так.
Сейчас я смотрю на нее - какая она взрослая! И приехала сюда, в медсанбат, сама и сидит рядом с моими нарами.
- Ты зря спешишь. Врач говорит: надо полежать.
Значит, она и с врачом успела поговорить. Мне приятно узнать об этом. Но я ничего ей не скажу сейчас. Понимаю и чувствую, что ничего не скажу. Она знает все сама, должна знать.
- А я ведь к тебе ехал тогда, - говорю я.
Я помнил только это. И говорил ей про записку к капитану Говорову, которую дал мне наш комбат, и про то, как голосовал на дороге, чтобы попасть в "хозяйство Семенова", и как мы ехали в кузове трехтонки. Больше я ничего не помнил.
- Значит, ты из-за меня... Видишь, какая я невезучая...
Она нахмурилась, посмотрела на свои маленькие, вымазанные в дорожной грязи сапожки, и только тут я понял, как она устала. Лицо бледное, под глазами синяки, и сами глаза почти не светят. А прежде... Прежде меня всегда поражали ее глаза - большие, блестящие, словно специально созданные для человеческой радости.
Есть всякие лица - красивые и некрасивые, броские и невзрачные, но я никогда бы не смог сказать, какое у нее лицо. У нее глаза, а потом - лицо.
И вот сейчас эти глаза потускнели.
- Ты просто устала, - сказал я.
- Нет, я действительно страшно невезучая.
Откуда это у нее?
Я начинаю что-то говорить, чтобы развеять ее мрачное настроение, доказываю и только потом вспоминаю:
- Это ты о Геннадии Василиче?
Она молчит. Я уже ругаю себя, зачем опять вспомнил о нем. Ведь не хотел, а сорвалось с языка.
- Нет, не только о нем, - наконец произнесла она. - А может, я просто устала. Очень много работы сейчас.
Больше она ни о чем не говорила, а спрашивала, спрашивала, спрашивала меня.
Мы вспоминали Москву, и, кажется, она немного отвлеклась. И в самом деле, как далеко сейчас отсюда Москва.
- А помнишь: птица... и все так красиво вокруг - все светится, и люди радостные, счастливые... и одеты красиво, и все улыбаются... и ты идешь к ним?..
Это я напомнил ей.
- Помню, - оживилась она. - Я и сейчас иногда вижу во сне это, только когда работы поменьше. А так валишься как убитая...
- А купаться мы так и не съездили. Помнишь?
- Скорее в Берлине будем, чем в Москве! - Она опять улыбнулась. И добавила с грустью: - А вообще очень хочется тепла...
- А когда начнется?
И в прошлые ночи, и в эти дни я слышал за стенами нашего медсанбата грохот идущей техники. Такое бывает, видимо, только перед большим наступлением.
- На днях, - сказала она. - Точно не знаю, но готовится... Такого еще не было.
Нет, я, конечно, правильно поступил, что отказался ехать в госпиталь. Нога уже совсем не болела, а осколки... в конце концов они маленькие и попали удачно - в мякоть. На спине все зарубцовывается - сами врачи говорят. Жить можно. И контузия почти прошла за эту неделю: головных болей не было, в ушах не шумело и зрение не нарушилось. Вчера проверяли.
Завтра же буду добиваться выписки.
Завтра! А сегодня, как только Наташа уехала, я взял бумагу, карандаш и стал писать ей. Обо всем, что хотел сказать и не сказал. Обо всем, о чем думал сегодня, и год назад, и два, и три... Пусть она знает! Она должна знать!.. И - разорвал письмо. Оно было глупым, наивным... Я не мог написать и послать такого ей.
Зима не зима, а земля мерзлая. Насквозь мерзлая. Видно, от обилия влаги.
Землю ругали по-всякому - и вкривь и вкось. И еще - лопаты. Более внушительного орудия производства - ломов - у нас не было. Землю долбили все. Звукачи и фотографы, которым мы привязывали посты. И мы тоже, закончив основную работу, долбили - сооружали землянку для комдива. В последние дни немцы вели себя неспокойно. Уже было прямое попадание в штабную машину, - к счастью, без жертв. Миной разбило кузов фотолаборатории. Даже кухне досталось - котел изрешетило осколками во время налета вражеской авиации.
Мы работали на окраине Гуры - небольшой, в пятьдесят пять домов, захолустной деревушке. Работали, чертыхались, опять работали до двух тридцати ночи. Уложили второй накат бревен, и Володя успел даже похвалиться:
- А что, ребятки! В самый раз получилось!
Получилось на деле в самый раз.
На рассвете, когда землянка была окончательно готова, появились "юнкерсы". Три штуки. И хотя по соседству с нами не было ни одной стоящей цели - огневой батареи или танковой колонны, - "юнкерсы" решили разгрузиться.
- Ничего не скажешь, отгрохали себе гробик, - пошутил Володя, когда мы кучно забились в темную, только что отстроенную землянку.
- Брось, остряк! - зло перебил его Соколов.
Один из самолетов уже пикировал. Мы слышали его отвратительный, все приближающийся вой, потом удар и еще один - не рядом, не рядом! - и то, как самолет с ревом выходил из пике, будто удовлетворенный выполненной миссией.
- А ну дай автомат!
Комвзвода в темноте схватил меня за плечо и стал снимать автомат.
Оказавшись на фронте, многие из нас раздобыли себе немецкие автоматы. После непредвиденного боя под деревней Подлесье вооружился автоматом и я. Это была незаконная вольность, как и то, что карабины свои мы держали в машинах и где-то в душе все время ждали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28