А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но сейчас она вместо чая налила мужу стакан молока, так как знала, что сегодня ему придется много бегать и волноваться.
– Ну что ты? – сказал он, когда они сели за стол и он заметил, что лицо у нее все такое же грустное. – Страшного ничего нет!.. Не пугайся, если мы немножко и пошумим…
– Только бы крови не было, – тихо вздохнула она.
– Крови?… – Он засмеялся с притворной веселостью. – Ну, может, кому-нибудь и разобьют голову, так ведь это пустяки… А малышу хватит? – спросил он, отхлебнув молока.
– Куплю еще, – ответила жена.
Как она ни противилась, он отлил половину молока ей в стакан и продолжал бодрым голосом:
– Я член стачечного комитета, а нам ничто не угрожает… Мы только будем распоряжаться из безопасного места через ребят-связных.
Но она знала, что опасность угрожает ему больше, чем другим, именно потому, что он в стачечном комитете. Она вспомнила о прошлых стачках – они были подавлены с беспощадной жестокостью, а их руководители убиты или пропали без вести. Она вспомнила те дни, когда среди рабочих вспыхивали волнения, когда с площади доносились крики и плач, а по улицам мчались конные полицейские и давили окровавленных мужчин и женщин. Она вспомнила, как в такие дни долгими, томительными часами ждала возвращения мужа, с тревогой и острой тоской спрашивала каждого прохожего, не видел ли он Симеона. Все это могло случиться и сегодня. И потому сейчас, ранним утром, она снова испытывала все тот же страх перед стачками и беспорядками, все ту же тоску по мужу, которого ей сегодня предстояло ждать, сжавшись от муки и ужаса. Все больше омрачались ее мысли, все крепче охватывало ее зловещее предчувствие, что в это утро оиа видит мужа в последний раз. Она не смогла удержаться и заплакала. Крупные, тяжелые слезы катились по ее щекам, капая на домотканую скатерть. Она плакала безмолвно, тихо, стиснув губы, как плачут люди обреченные. Она плакала о муже, о сыне и о себе, плакала от тоски по недоступной спокойной жизни, от гнева на злую судьбу рабочего человека…
– Ну, хватит, – строго проговорил Симеон. – Будет тебе! Или в тюрьму меня сажают, что ты слезы льешь, как старуха? Объявим стачку, и все… Над Спасуной посмеемся.
И, силясь притвориться спокойным, он принялся передразнивать Спасуну, изображая, как она грызется и переругивается с полицейскими. Вспомнив о Спасуне, жена засмеялась нервно, сквозь слезы.
– Не лезь вперед! – сказала она и вытерла слезы. – Подумай о ребенке! Слышишь?
– Я теперь генерал, – отозвался он. – Буду только командовать… Вперед побегут другие.
Но он знал, что будет не так, что он должен выйти вперед, если хочет, чтобы другие за ним последовали, а приклады и пули полицейских всегда поражают тех, кто идет в первом ряду. И потому сейчас он хоть и смеялся, но снова чувствовал острую, мучительную тревогу за судьбу жены и ребенка.
Они стали говорить о разных хозяйственных мелочах, о малыше и своих знакомых, пытаясь этим прогнать мучившие их темные мысли. Потом Симеон вынул деньги и без объяснения причин отдал их жене. Это была его заработная плата за последнюю неделю, полученная на складе «Фумаро», и несколько сот левов, вырученных от продажи золотой монеты, которую подарил его матери свекор к свадьбе. Он хранил эту монету про черный день, на случай безработицы или тяжелой болезни. А вчера продал ее, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь плохого, и не желая, чтобы его жена и ребенок оставались без денег хотя бы в первые недели.
Но от этого жена его снова заплакала, все так же тихо, даже не всхлипывая, а он сделал вид, что не замечает ее слез, и вышел во дворик наколоть дров. Когда пробило половину седьмого, он подошел к спящему сынишке и поцеловал его. И тогда тоска, сжимавшая его сердце, внезапно отлила, и он почувствовал силу и бодрость, которые, казалось, вдохнуло в него крошечное личико сына. Он вдруг осознал: что бы пи случилось сегодня, коммунизм рано или поздно победит во всем мире, а эта женщина будет любить его всегда, и сын вырастет окруженный ее заботами, как молодое деревце, которое посадили во дворе в день его рождения. Вскоре он простился с женой и направился к центру города. Рабочий район был все еще тих и безлюден. А над печальными, покосившимися домишками и тесными двориками, над нищетой и бедностью ярко снял майский день.
И Спасуна проснулась рано в этот день. Пока дети спали, она, как обычно, прежде чем пойти на склад, занялась домашними делами: принесла на коромысле волы из соседского колодца, полила и подмела двор, а потом умылась и вымыла ноги. Покончив с этим, пошла в пекарню за хлебом и купила для детей немного творогу у рано вставшего лавочника, проклиная дороговизну и обвиняя его в спекуляции; а на обратном пути, сама того не желая, завернула в корчму.
– Доброе утро, ирод! – приветствовала она корчмаря, который подметал свое заведение, взгромоздив стулья на столы. – Для хорошего дела небось не откроешь так рано… Дай-ка мне стопку ракии!..
В голосе ее прозвучало раскаяние, смешанное со злобой, словно корчмарь был виноват в том, что она любила выпить. Сегодня она собиралась выпить только чуть-чуть, лишь бы успокоить нервы, возбужденные мыслью о предстоящем дне.
– Сливовой? – спросил корчмарь.
– Сливовой, убей тебя бог! – крикнула Спасуна. Она снова рассердилась на себя и почувствовала угрызения совести, так как сливовая ракия стоила дороже виноградной; однако Спасуне хотелось именно сливовой. – Чтоб она сгорела, твоя корчма, чтоб все сгорели, кто сюда приходит! Чтоб тебе твоей ракией подавиться!
– Давись сама! – ухмыляясь, проговорил корчмарь и поставил перед ней стопку ракии.
– И пачку «Томас яна» третьего сорта, – добавила Спасуна.
– Платить будешь?
– Когда ж я у тебя брала в долг, а?
Спасуна бросила на прилавок никелевую монетку в десять левов. Корчмарь знал, что она заплатит, но хотел показать себя великодушным и вызвать ее на разговор. Он небрежно взял деньги и положил перед ней сигареты.
– Сегодня опять что-то затеваете? Вижу, шмыгаете туда-сюда… Уж не стачка ли? – спросил он заговорщическим тоном.
– Не твое дело, злодей проклятый!.. – грубо отрезала Спасуна, проглотив ракию. – Язва тебя возьми, если еще спросишь!..
– Чего тебе от меня таиться? – с горечью проговорил корчмарь, словно был по гроб жизни предан рабочему классу. – Прижмите-ка, прижмите кровопийц!
Но Спасуна не поддалась на провокацию. Она закурила сигарету и жадно втянула едкий дым.
– Ну! Угощаю! – дружелюбно проговорил корчмарь, поставив перед ней вторую стопку.
Но Спасуна только бросила хмурый взгляд на седые закрученные усы корчмаря и отказалась пить. «Дурак, – подумала она. – Хочет поживиться на стачке». Корчмарь догадывался, что в этот день что-то должно произойти. Беспорядки его пугали, но стачки приносили доход. После криков и угроз обычно наступало уныние, и тогда рабочие заливали свои невзгоды ракией. Корчмарь почувствовал приятное возбуждение мирного обывателя, который радуется своему благоразумию, в то время как глупцов преследует и избивает полиция.
– Когда же ты мне отдашь в услужение своего старшего? – спросил он, желая снова проявить доброжелательство.
Спасуна казалась ему опасным человеком, с нею неплохо было поддерживать хорошие отношения.
– Своих сыновей в услужение не отдаю! – надменно отрезала работница, закурив новую сигарету.
– Что же ты будешь с ними делать?
– Учить буду.
– Оголодают тогда.
– Возможно!.. – Спасуна по-мужски выпустила дым через нос и презрительно посмотрела на корчмаря. – Пошлю их работать па склады, а в слуги не отдам.
– Слуга, рабочий – не все ли равно? – небрежно заметил корчмарь.
– Нет, не все равно, черт бы тебя побрал! – взорвалась Спасуна. – Если я его отдам в слуги, он станет похожим на тебя!.. Ты ведь начал с лакея.
Корчмарь посмотрел на нее с удивлением. Намек на его прошлое заставил его покраснеть от гнева, но благоразумие посоветовало ему смолчать – слишком уж вспыльчивый нрав был у Спасуны. Из борьбы этих двух чувств возникла привычная льстивая и примирительная улыбка.
– Тo-то и оно! – сказал он самодовольно. – А сейчас я сам хозяин.
– Хозяин? Ты? – Спасуна помолчала, а потом разразилась громким гортанным смехом. – Все равно холуй. Прислуживаешь пьяницам и полиции.
Она обтерла ладонью губы и, все еще смеясь, вышла на улицу.
– Сука! – прошипел корчмарь ей вслед. – Ни угостить, ни выругать!
Вернувшись домой, Спасуна приготовила молочную тюрю и разбудила детей. Мальчики жадно набросились на еду. Тюря была сдобрена творогом и овечьим маслом – редкостная роскошь для детей, привыкших завтракать хлебом и красным перцем. Спасуна задумчиво смотрела на них. Одному было десять, другому двенадцать лет. И оба как две капли воды были похожи на отца: та же широкая кость, продолговатые лица и светлые глаза, спокойные и лучистые. И тот и другой – вылитый отец! Но их длинные руки и ноги были очень худы, а лица – бледны. К весне глаза у мальчиков всегда бывали красными от зимней сухомятки: зимой Спасуна ходила по домам стирать и готовить для детей было некому. Плоховато она их кормит, думала она. Да, плоховато, потому что не хватает денег, потому что надо покупать им одежду, учебники, тетрадки, потому что она решила дотянуть их хотя бы до седьмого класса – непосильная задача для одинокой женщины без мужа, работающей на табачном складе. Эх, бедность!.. Спасуна глубоко вздохнула. Подумав о своей бедности, она вспомнила о тех днях, когда был жив ее муж и оба они работали на складе «Восточных Табаков», а за детьми смотрела ее мать.
Мальчики наелись и по приказу Спасуны – каждое ее распоряжение выполнялось беспрекословно – вышли во двор повторять уроки. Спасуна осталась одна в домишке. Она доела тюрю и снова закурила. В тишине майского утра послышался бон городских часов. Спасуна сосчитала удары. Семь. Еще было время докурить сигарету и предаться горестным воспоминаниям о муже, которого забрали кровопийцы. Они арестовали его семь лет назад в теплый осенний вечер, когда он вернулся домой с корзиной винограда. Спасуну все еще бросало в дрожь, когда она вспоминала об этом вечере. Агенты налетели неожиданно, с пистолетами в руках, как бандиты. Они взломали иол, распороли соломенные тюфяки, все перерыли, угрожали, ругались, дрались и, наконец, обнаружив стеклограф и какие-то листовки, стали зловеще усмехаться. Спасуна и сейчас видела искаженные плачем лица детей, слышала последние слова мужа: «Прощай, жена!.. Со мной – кончено! Работай для детей и постарайся дать им образование». Потом его увели, и он не вернулся – ни слуху ни духу о нем не было. Воспоминание об этом вечере наполняло Спасуну неугасимой ненавистью к хозяевам. Эта ненависть была так сильна, что мысль о предстоящем дне, о стачке, митинге и суматохе, когда можно будет проклинать, ругаться и кричать сколько душе угодно, вселяла в нее мрачную радость.
Дети собрались идти в школу.
– До свидания, мама! – крикнули они, как их наставляла учительница.
– Ну-ка, подойдите сюда! – неожиданно сказала Спасуна.
С пестрядинными сумочками на плечах дети подошли к ней. В приливе суровой нежности она прижала их к себе и поцеловала их бледные личики. А потом, словно раскаиваясь в этом баловстве, сказала хмуро:
– Идите! И не озоровать, слыхали? Завтра я опять пойду к учительнице, спрошу про вас.
Она нервно выкурила еще одну сигарету и отправилась в город.
И Стефан Морев рано проснулся в этот день. После самоубийства Макса он продолжал жить у родителей. Он боялся, что и его арестуют, хотя это было маловероятно. Ему хотелось успокоиться, чтобы разобраться в ошибках стачечного комитета. Что ошибки были, в этом начал убеждаться даже Лукан. Но что ошибки эти связаны с отстранением Стефана от стачечного комитета, а вовсе не с общим сектантским курсом – в этом могли сомневаться только глупцы. Так у Стефана проявился порок, свойственный его отцу: думать, что ничто в мире не может обойтись без него.
Он проснулся бодрым и свежим, но, когда уселся за вкусный завтрак, приготовленный матерью, с грустью почувствовал всю противоречивость своей жизни.
Он был коммунист, но деятельность его протекала под сенью покровительства, которое ему обеспечивало имя богатого, всемогущего брата. Он жил в родительском доме, но этот дом был куплен на деньги, отнятые Борисом у рабочих и крестьян. Сегодня начинается стачка, предстоят беспорядки, аресты, побоища, а он, Стефан, будет смотреть на все это только как зритель, с безопасного места. Тысячи рабочих-табачников в этот час пересчитывают свои последние деньги, прикидывают, сколько дней они смогут выдержать без хлеба в начинающейся борьбе, а он завтракает спокойно, как праздный и сытый обыватель. Десятки партийных руководителей в этот час бросаются с суровым мужеством в мрачное и неизвестное будущее стачки, может быть, навстречу арестам, истязаниям или расстрелам, а он только наблюдает, чтобы потом по мелочам критиковать их ошибки…
Расстроенный своими мыслями, он позавтракал и вышел на террасу, с которой открывался вид на сад, улицу и часть площади перед читальней. Майское солнце поднималось над зелеными окрестными холмами, в саду пели соловьи, а свежий воздух был напоен благоуханием весны. Отец, в одном жилете, поливал розы в саду. Мать возвращалась с базара, за ней шла девочка, которая несла полную сумку с покупками.
Стефан посмотрел на часы. Было около восьми. По улице, как всегда, плыл поток табачников, направлявшихся к складам, – мужчины с исхудалыми лицами, в потрепанных кепках, женщины в ситцевых платьях и налымах. «Тик-тирик, тик-тирик» – постукивали деревянные подошвы по каменным плитам тротуаров. Тут и там в волосах работниц пылали красные гвоздики или маленькие алые розы, украшавшие молодые свежие лица. Что-то особенное чувствовалось в настроении рабочих. Понимая значение этого решающего дня, они возбужденно спешили, разговаривали негромко, нервно, отрывисто. Стефан смотрел на них, и все большая горечь пронизывала его мысли. Никогда он не ощущал себя таким оторванным от людей, таким ничтожным, мелким и жалким, как сейчас. «Тик-тирик, тик-тирик» – все так же постукивали налымы, будто подсмеиваясь над его бездействием. Он превратился в беспринципного честолюбца и, чего доброго, скоро пойдет по стопам Бориса. «Тик-тирик, тик-тирик» – смеялись налымы работниц. Ему осталось только щеголять прогрессивными идеями и постепенно превратиться в человеколюбивого маньяка – такого, как главный эксперт «Никотианы», который в молодости был социалистом, а сейчас, услыхав о стачке, сбежал, оберегая свое спокойствие, в Рилъский монастырь!.. «Тик-тирик, тик-тирик» – насмешливо стучали налымы.
Но в плену горьких мыслей, бушевавших в его голове, Стефан вдруг почувствовал, что поток рабочих снова зажигает в его душе какое-то пламя, которое раньше – в гимназические комсомольские времена – ярко горело, поддерживаемое лишениями. В этом пламени были и юношеские порывы, и надежды, и самоотречение – и все это, сливаясь, вырастало в гордое сознание собственного достоинства и нравственной мощи. Это пламя превращало идею в страстно желанную цель, слабых юношей гимназистов – в борцов за новый мир и порождало у них стремление к действию. Неужели же оно навсегда угасло в душе Стефана? Да, возможно!.. Во всяком случае, теперь оно горело уже не так ярко, как раньше.
Стефан спустился с террасы и медленно, обуреваемый горькими мыслями, зашагал к складу «Никотианы».
И Лила проснулась рано в этот день, но не бодрой и уверенной в себе, а с мучительным сознанием того, что несколько лет подряд она совершала непоправимые ошибки, а сейчас отстранена от руководства и ничего уже не может сделать.
Открыв глаза, она увидела за окошком ночной мрак, боровшийся с серебристым сиянием зари. В комнате раздавался напевный басовитый храп Шишко. Лила посмотрела на спящих родителей и почувствовала тоску, смешанную с нежностью. Под одеялом из козьей шерсти их крупные тела мерно приподнимались и опускались в такт дыханию. В наступающем рассвете были видны их лица – спокойные лица людей, не ведающих сомнений, людей, которые встретят этот бурный день с ясным сознанием своего долга. Насколько умнее, тактичнее и дальновиднее оказались они по сравнению с ней – образованной! Сколько мудрости и терпения внесла партия в их души! Какие трезвые у них убеждения! Лила стала вспоминать решения городского комитета, против которых выступал ее отец и последствия которых выяснились только теперь. Отец презрительно усмехнулся, когда исключили Павла, он гневно и бурно раскричался, когда из состава городского комитета вывели пожилого товарища, он целый месяц не разговаривал с Лилой, когда она внесла предложение об исключении Блаже. Шишко не знал теоретических тонкостей марксизма-ленинизма, но на деле оказался гораздо более последовательным большевиком, чем самоуверенные образованные молодые люди, входившие в городской комитет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109