А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Собственно, я
ожидал встретить серость и упадничество на всех уровнях. Однако эти ожидания
оправдали себя лишь в официальном кругу, в среде людей, целиком
подчиняющихся догмам и законам, но не в театрах, кино, книжных магазинах,
поездах, трамваях, на лекциях и на футбольных матчах.
Еще перед отъездом в Москву британские дипломаты, служившие ранее в
России, предупредили меня, что встретиться с простыми советскими гражданами
будет не так просто. Русские гости на официальных дипломатических приемах -
это тщательно отобранные бюрократические чиновники. Иногда на такие приемы
приглашают артистов балета и театральных актеров, поскольку их принято
считать наиболее простодушными и наименее интеллектуальными среди людей
искусства и потому далекими от свободомыслия и, как правило, не позволяющими
себе неосторожных высказываний. Поэтому у меня заранее создалось
впечатление, что все западные посольства в России находятся в культурной
изоляции, что дипломаты, журналисты, да и вообще любые иностранцы обитают в
своего рода зоопарке: их клетки сообщаются между собой, но огорожены от
внешнего мира. Такая ситуация по моему убеждению сложилась не только из-за
языкового барьера и всеобщего страха перед подданными других стран, особенно
капиталистических, но и из-за определенных инструкций для членов
Коммунистической партии, обязывающих их воздерживаться от контактов с
иностранцами.
Реальность показала, что эти предупреждения оправдались в значительной
степени, но все же не абсолютно. За время моего короткого пребывания в
России я встречался не только с литературными бюрократами и преданными
партии балетными танцорами, но и с подлинно талантливыми писателями,
музыкантами и режиссерами, среди которых выделяю двух великих поэтов. Первый
- это Борис Леонидович Пастернак, о встрече с которым я давно мечтал и перед
чьей прозой и стихами благоговел. Не знаю, решился бы я искать знакомства с
ним, не имея к этому удобного повода. Но к счастью, я знал его сестер,
живущих (и по сей день) в Оксфорде. Они попросили меня передать брату пару
сапог. Как я был благодарен этим сапогам!
Почти сразу по прибытии в Москву я отправился в британское посольство -
на обед, устроенный в честь годовщины русскоязычного издания "Британского
союзника". Туда было приглашено и несколько русских писателей. Почетным
гостем был Дж.Б.Пристли, пользующийся популярностью в официальных советских
кругах. Его книги переводились на русский, и насколько я могу вспомнить, две
его пьесы исполнялись тогда в московских театрах. Однако в тот вечер Пристли
был явно не в настроении: он устал от бесконечных поездок на заводы и в
колхозы, от излишне торжественных и тенденциозных приемов. Вдобавок выплата
его гонораров задерживалась, разговоры через переводчика были утомительными
и натянутыми. Утомленный писатель мечтал лишь об одном: лечь в постель. Все
это шепотом сообщил мне переводчик Пристли, он же гид британского
посольства; он вызвался отвезти почетного гостя в отель и попросил меня по
возможности замять неловкость, вызванную этим неожиданным отъездом. Я с
готовностью согласился, и вот я уже сижу между знаменитым режиссером
Таировым и не менее известным литературоведом, критиком, переводчиком и
талантливым детским поэтом Корнеем Чуковским. А напротив меня - самый
известный советский кинорежиссер Сергей Эйзенштейн. Последний выглядел
грустным и озабоченным, и как я узнал позднее, для этого были причины. (3) Я
вступил в разговор с Эйзенштейном, задав ему вопрос: какие годы своей жизни
он считает самыми счастливыми. Тот ответил, что для него и многих других
художников - это, несомненно, первый послереволюционный период. "Чудесное
время, - сказал он с оттенком легкой грусти, - когда можно было творить
свободно и беспрепятственно". Он с удовольствием вспомнил курьезный случай,
имевший место в двадцатых годах: на прием в одном из московских театров в
зал вдруг выпустили поросят, намазанных жиром, люди кричали, застыв на своих
стульях, а поросята в свою очередь пронзительно визжали. "Именно этого
требовал тогда наш сюрреалистический спектакль. Большинство из нас сейчас
понимает, какое это было счастье - жить и работать в те годы. Мы были
молоды, отчаянны, полны идей. Не важно, кто ты - марксист, формалист или
футурист; художник, поэт или музыкант. Мы спорили и даже ссорились, но этим
стимулировали друг друга. Мы жили полной жизнью и достигли немалого".
Таиров поддержал его. Он с грустью вспомнил театр двадцатых годов,
таких гениев, как Вахтангов и Мейерхольд, заговорил о смелом и ярком, но
рано оборвавшимся модернистском движении в русском театральном искусстве,
которое, по его мнению, было гораздо интереснее всего достигнутого на сцене
Пискатором, Брехтом и Гордоном Грэгом. Я спросил его, почему же пришел конец
этому движению, на что тот ответил: "Жизнь меняется. Но это было
замечательное время, хотя Немирович и Станиславский критиковали его. Истинно
замечательное". Современные актеры Художественного театра были, на его
взгляд, недостаточно духовно развиты и образованы, чтобы по-настоящему
понять чеховских героев: их характер, общественное положение, взгляд на мир,
манеры, привычки, внутреннюю культуру. Никто не превзойдет в этом отношении
вдову Чехова Ольгу Книппер и уж, конечно, самого Станиславского. Качалов,
крупнейший актер, оставшийся от той эпохи и доживший до наших дней, достиг
уже весьма зрелого возраста и вскоре уйдет со сцены. Появится ли еще что-то
новое - сейчас, когда модернизма больше не существует, а натурализм
разлагается? "Несколько минут назад я сказал: жизнь меняется. Нет, не
меняется. Все было и остается скверным". И мой собеседник мрачно замолчал.
Несомненно, Качалов был лучшим из всех актеров, которых я когда-либо
видел. В роли Гаева в чеховском "Вишневом саде" (в первоначальной постановке
он играл студента) он буквально гипнотизировал не только публику, но и
остальных артистов. Обаяние его голоса и выразительность движений настолько
приковывали к себе, что хотелось только одного - видеть и слышать его вечно.
Пожалуй, лишь танец Улановой в "Золушке" Прокофьева и пение Шаляпина в
"Борисе Годунове" произвели на меня впечатление той же силы. С тех пор все
увиденное мною на театральных подмостках я невольно сравнивал с игрой этих
великих русских артистов. И по сей день я считаю, что по силе
выразительности они не имели себе равных в двадцатом веке, их сценическое
искусство стало для меня своего рода пределом совершенства.
Моим соседом справа был Корней Чуковский, на редкость остроумный и
обаятельный собеседник, он поведал мне много любопытного о русских и
английских писателях. Среди прочего Чуковский рассказал об одном эпизоде,
который по своей курьезности напоминал отъезд Пристли: "В тридцатые годы в
Россию приехала известная американская журналистка Дороти Томпсон. Ее
сопровождал супруг - писатель Синклер Льюис, очень популярный в то время.
Меня и некоторых моих коллег пригласили к Льюису. Мы хотели рассказать ему,
как много для нас значат его прекрасные романы. И вот мы пришли в его
гостиничный номер. Льюис сидел к нам спиной и печатал на машинке. За время
нашего пребывания он ни разу не обернулся и не проронил ни слова. В этом
было даже какое-то величие". Я в свою очередь попытался заверить Корнея
Ивановича, что его произведения читают и любят знатоки русской литературы в
англоязычных странах. Я привел в пример мнения Мориса Бауры (неоднократно
упоминавшего в своих мемуарах о встречах с Чуковским во время Первой мировой
войны) и Оливера Эльтона - лично знакомых мне английских авторов,
интересующихся русской литературой.
Чуковский вспомнил о двух своих поездках в Англию. Первый раз он
побывал там в начале века, не имея ни гроша за душой и перебиваясь
случайными заработками. Он учил английский по книгам Карлейля "Прошлое и
настоящее" и "Sartor Rеsartus". Вторую из этих книг он купил за один пенни и
сейчас продемонстрировал мне ее, вынув из кармана жилета. В те дни он был
частым посетителем "Лавки стихов", дружил с ее хозяином, известным поэтом
Гарольдом Монро и благодаря ему он познакомился со многими литераторами. К
ним относится и Роберт Росс, друг Оскара Уайльда, о котором Чуковский
сохранил добрую память. Он рассказал, что чувствовал себя свободно в
английском поэтическом мире, но не в самой стране. Подобно Герцену он
восхищался английским общественным устройством, привычками и традициями,
однако не нашел среди англичан настоящих друзей. Лишь о Троллопе он
вспоминал с теплотой: "Удивительный священник, обаятельный, эксцентричный,
абсолютно не похожий на своих коллег в дореволюционной России, прозябающих
тогда в невежестве, жадности и бездействии. Какие жалкие это были люди! В
целом судьба моих соотечественников сегодня намного лучше, чем в начале
века, хоть они и пережили после революции много трудностей. Сейчас они, по
крайней мере, умеют читать и писать. Некоторые добились приличного и
уважаемого положения. Но вы ведь никогда не встретитесь с русскими попами,
да и зачем это вам? Уверен, что представители английского духовенства были и
остаются прелестнейшими людьми во всем мире". Чуковский рассказал и о своем
втором посещении Англии во время Первой мировой войны, когда он с группой
русских журналистов должен был подготовить отчет об английских военных
достижениях. Занимать группу в свободное время было поручено лорду Дебри,
человеку, с которым писатели не имели ничего общего. Я услышал забавный и
ироничный рассказ о пикнике, организованным тем лордом.
Чуковский был литератором высокого класса, завоевавшим известность еще
до большевистского переворота. Он, человек левых взглядов, приветствовал
революцию. Но впоследствии, как и другие независимо мыслящие интеллигенты,
вынес свою долю гонений со стороны властей. Есть много способов сохранить
здравый ум в условиях деспотизма. Чуковскому это удалось благодаря своего
рода ироничному отстранению от политики, определенной осторожности и
огромной стойкости характера. Его решение - ограничить себя сравнительно
безопасной областью русской и английской литературы девятнадцатого века,
детскими стихами и переводами - возможно, спасло его самого и его семью от
страшной участи многих его друзей. Он доверил мне свое сокровенное желание:
он мечтал прочитать автобиографию Троллопа. Приятельница Чуковского Айви
Литвинова, жена Максима Литвинова, (бывшего министра иностранных дел, а
теперь посла в Соединенных Штатах, проживающего в Москве), уже пыталась
помочь ему. Но она не могла найти собственный экземпляр и считала, что в
обстановке постоянной слежки и подозрений опасно высылать книгу из Европы.
Но может быть, я смогу найти способ? Он бы тогда не остался в долгу.
Несколько месяцев спустя мне и в самом деле удалось передать Чуковскому
автобиографию Троллопа, чем я заслужил его глубокую благодарность. А тогда
на приеме я обратился к нему с ответной просьбой: не мог бы он познакомить
меня с Борисом Пастернаком, чей загородный дом, как и дача самого
Чуковского, находился в Переделкино? Мой собеседник ответил, что глубоко
ценит поэзию Пастернака и уважает его как человека, но есть определенные
трения в их отношениях. Например, Пастернак не признает интереса Чуковского
к гражданским стихам Некрасова и писателям-народникам конца девятнадцатого
века. Позиция Пастернака, поэта чистого и бескомпромиссного, не допускает ни
малейшего соглашения с советским режимом, и в особенности - с системой
литературных заказов. Но в данный момент он в хороших отношениях с Борисом
Леонидовичем и постарается организовать встречу. Чуковский пригласил меня к
себе в ближайшие дни.
Потом я понял, что с его стороны это был весьма смелый, даже
безрассудный шаг. Ведь общение с иностранцами, особенно представителями
официальных миссий, было без преувеличения очень опасно и, зная это, я
впоследствии старался избегать личных встреч с советскими гражданами. А
между тем, многие из них, пренебрегая риском, как раз стремились к подобным
знакомствам: интерес к Западу и желание установить контакты с иностранцами
побеждали страх. Некоторые, правда, предпочитали соблюдать осторожность. Я
относился к этому с глубоким пониманием, особенно, если это были граждане,
не пользующиеся известностью на Западе, которая часто служила более или
менее надежной защитой.
Как часто я мучился угрызениями совести при мыслях о возможных
последствиях своего общения, я не мог простить себе, что не удержался от
соблазна новых встреч или поверил своим знакомым, что им - по их собственным
убеждениям - не грозила ни малейшая опасность. Большинство из тех людей
казались мне симпатичными, интеллигентными, честными и отзывчивыми. Они
поражали меня оптимизмом, несовместимым с их жизненными обстоятельствами,
неподдельным интересом к жизни по ту сторону границы и стремлением
установить простой человеческий контакт с пришельцем из другого мира,
говорящим на их языке и, как им казалось, понимающим их. К счастью, я ни
разу не слышал о том, что кого-то из них арестовали, или о более страшных
мерах. Но до меня доходили слухи о преследованиях и проблемах, причиной
которых могло быть общение со мной. Достоверно это никогда не станет
известным, тем более, что и сами жертвы часто не знали, за что несут
наказание. Смею надеяться, что эти люди не испытывают злых чувств к
иностранцу, нечаянно и по незнанию, вовлекшему их в беду.
Моя поездка в Переделкино должна была состояться неделю спустя после
вышеописанного приема. За это время на другом фестивале в честь Пристли
(которому я на все жизнь благодарен за невольно оказанное мне содействие) я
встретил мадам Афиногенову, венгерско-американскую танцовщицу, вдову
драматурга, погибшего во время воздушного налета на Москву в 1941 году.
Афиногеновой было официально поручено создание салона, где иностранные гости
могли встретиться с деятелями культуры. Она пригласила и меня, и у нее я
познакомился с несколькими писателями. Наиболее известным из них был поэт
Илья Сельвинский. Когда-то его окружали почет и слава, но это, как позже
рассказал мне Пастернак, осталось в далеком прошлом. Сельвинский имел
смелость высказать свое мнение о социалистическом реализме. Охарактеризовав
его как прогрессивный жанр в искусстве, он заметил, что все-таки было бы
целесообразнее создать идеологию социалистического романтизма, которая при
полной преданности советской системе давала бы еще и возможность свободного
творчества. За эти слова он подвергся суровым преследованиям и в период
нашего знакомства переживал душевный кризис. Во время приема Сельвинский
спросил меня, согласен ли я с тем, что к самым выдающимся английским
писателям относятся Шекспир, Байрон, Диккенс, Уайльд и Шоу и, возможно,
также Мильтон и Бернс. Я ответил, что не сомневаюсь относительно Шекспира и
Диккенса, но не успел продолжить свою мысль, как Сельвинский задал другой
вопрос: что я думаю о новых авторах - Гринвуде и Олдридже. Я вынужден был
признаться, что впервые слышу эти имена, очевидно, по той причине, что
большую часть войны провел за границей.
Позже я с удивлением узнал, что речь шла о весьма посредственных
литераторах. Олдридж оказался австралийским писателем-коммунистом, а Гринвуд
автором популярного романа "Любовь в нищете". Их книги были переведены на
русский язык и изданы большими тиражами. Средний советский читатель не имел
ни малейшего представления о шкале ценностей, принятой в западных кругах.
Какие произведения будут переведены и в скольких экземплярах напечатаны,
решали официальные литературные ведомства - при этом они в точности
следовали указаниям Центрального комитета партии. В соответствии с этим
современная английская литература в Советском Союзе была представлена тогда
романом Кронина "Замок Броуди", двумя или тремя пьесами Моэма и Пристли и -
как я впервые услышал - книгами Гринвуда и Олдриджа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9