А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

То был исторический роман о древней Иудее, точнее, о борьбе Маккавеев против сирийского царя Антиоха Епифана во втором веке до нашей эры; я его тоже читал и даже делал по нему доклад на школьном семинаре, руководил которым брат Айры, мой учитель словесности.
Элла слушала меня так, как она слушала каждого: внимала чуть не с открытым ртом, словно твои слова питают ее, греют ей душу. Я витийствовал, должно быть, минут пятнадцать, слово в слово повторяя интернационалистически-прогрессивное эссе, написанное для мистера Рингольда, и все это время Элла всячески давала мне понять, что ничего более интересного ей никогда в жизни слушать не приходилось. Я знал, как высоко Айра ценит ее в качестве стойкого и несгибаемого борца, и мне хотелось, чтобы она тоже восхитилась мной как борцом. Все в ней, начиная с происхождения и до благолепия беременности, даже какие-то ее случайные жесты (она как-то так все ручками всплескивала, отчего представлялась мне удивительно непосредственной и раскованной) – ну, то есть весь ее облик возводил ее на пьедестал героической авторитетности, и я очень старался не ударить перед нею в грязь лицом.
– Я читал Фаста, и я Фаста уважаю, – втолковывал я ей, – но я думаю, он делает слишком большой упор на борьбе иудеев за возвращение к прежним условиям жизни, к традиционным устоям времен послеегипетского рабовладения. В книге слишком много внимания уделяется чисто националистическим мотивам…
И как раз в этот миг я услышал, как Айра кричит:
– Да ты просто наложил в штаны! С перепугу вы все к черту бросили и разбегаетесь по норам!
– Ну, выкинули, да-да, выкинули! – кричал в ответ Соколоу. – Но никто ж не знает, что мы это выкинули!
– Но я-то знаю!
Ярость в голосе Айры заставила меня прекратить умные речи. У меня вдруг все из головы вылетело – все, кроме невозможной, невероятной истории, рассказанной бывшим сержантом Эрвином Гольдштеином на кухне в Мейплвуде, про Баттса, парня, которого Айра пытался утопить в реке Шатт-эль-Араб.
Я спросил Эллу:
– Что там у них случилось?
– Ничего, главное – не мешать им, – отвечала она. – Надеюсь, они успокоятся. Главное, ты успокойся.
– Да я просто к тому, что надо бы узнать, из-за чего они ругаются.
– Кое-что пошло наперекосяк, и каждый винит в этом другого. Из-за каких-то деталей шоу поспорили. Успокойся, Натан. Ты просто мало еще повидал, как люди спорят. Ничего, угомонятся.
Но в это трудно было поверить. Особенно в отношении Айры. Он метался туда и сюда по берегу пруда, беспорядочно размахивал длинными руками, и каждый раз, когда снова поворачивался к Арти Соколоу, мне казалось, он вот-вот набросится на него с кулаками.
– Ну что ты лезешь с твоей дурацкой редактурой! – кричал Айра.
– Ну хорошо, мы это не выкинем, – отвечал Соколоу, – но мы тогда больше потеряем, чем сохраним!
– К чертовой матери! Пусть гады знают, что шутки кончились! Вставь все обратно, и дело с концом!
Я говорю Элле:
– Может, нам следует что-то сделать?
– Да я всю жизнь слушаю, как мужчины ссорятся, – сказала она. – Непрестанно друг друга ругают за проступки и упущения, которых, похоже, не могут не совершать. Если бы они начали друг друга бить – дело другое. А так следует просто держаться подальше. Начнешь лезть, когда они и без этого в таком возбуждении, – только подольешь масла в огонь.
– Ну, как скажете.
– Я смотрю, тебя воспитывали прямо под каким-то ватным колпаком.
– Разве? – удивился я. – Ну, я стараюсь, чтобы это было не так.
– Лучше всего к ним не лезть, – сказала она. – Во-первых, чтобы не унижать их достоинство, чтобы они успокоились самостоятельно, а во-вторых, всякое вмешательство только усугубит ссору.
Айра меж тем не унимался:
– Мы и кусаем-то их всего раз в неделю, Артур, а теперь, значит, наденешь на меня намордник? Чем же мы тогда занимаемся на радио? Карьерным ростом? Нам навязывают драку, а ты увиливаешь! Нас пробуют на прочность, Арти, а ты весь обделался и хочешь сбежать!
Зная, что ничего не смогу сделать, если эти два пороховых бочонка надумают взорваться, я, тем не менее, вскочил и, отбиваясь от бестолково мельтешащего Рея Швеца, бросился к пруду. В прошлый раз я написал в штаны. Нельзя допустить, чтобы это повторилось. Не лучше Рея представляя себе, чем предотвратить несчастье, я вбежал прямо на поле брани.
Ко времени, когда мы подскочили, Айра уже отступил и, намеренно отвернувшись, отходил прочь. Ясно было, что он все еще в ярости, но заметно было и то, как он изо всех сил старается себя сдерживать. Поравнявшись, мы с Реем пошли с ним рядом, а он, не обращая на нас внимания, то и дело принимался что-то быстро бормотать себе под нос.
Странная ситуация, когда он был рядом и в то же время где-то далеко, так беспокоила меня, что я в конце концов не выдержал:
– В чем дело? – И, когда он, похоже, меня даже не услышал, я задумался: что бы такое сказать, чтобы точно привлечь его внимание. – Со сценарием что-то?
Тут он внезапно вспыхнул и говорит:
– Если он снова это сделает, убью! – И это не было его обычной фразой, к которой он прибегал когда ни попадя. Как ни сопротивлялся я этому внутренне, трудно было не поверить его словам на все сто процентов.
«Баттс, – подумал я, – Баттс. Гарвич. Солак. Бекер».
На его лице было написано крайнее бешенство. Животная ярость. Злость, которая наряду со страхом действует на уровне инстинктов. Всё, кем он был, читалось на его лице; и кем он не был – тоже. С таким лицом, подумал я, и на свободе! Везет человеку. Довольно странная, надо сказать, даже пугающая мысль для мальчишки, в течение двух лет поклонявшегося своему герою, который служил для него воплощением добродетели; тогда я ее отбросил, едва лишь вышел из состояния крайнего волнения, но потом, через сорок восемь лет, Марри Рингольд дал ей очень весомое подтверждение.
Эва расставалась с прошлым, подражая Пеннингтону; для Айры выход был в грубой силе.
Когда мы с Реем возвратились, оба Эллиных близнеца лежали на покрывале в маминых объятиях – они сбежали с берега пруда в самом начале спора.
– Знаешь, повседневная жизнь может оказаться суровее, чем ты себе представляешь, – сказала мне Элла.
– А что, она всегда такая?
– Везде и всегда, сколько себя помню, – сказала она. – Ну, давай. Продолжай, что ты там говорил про Говарда Фаста.
Я старался как мог, но меня не покидала неприятная мысль, что, если бы не присутствие рабоче-крестьянской жены Артура Соколоу, бойцы сошлись бы врукопашную.
Когда я закончил, Элла расхохоталась. Через смех проявлялась ее естественность, а также то, как много всякого пришлось ей в жизни вытерпеть. Она смеялась как другие краснеют: внезапно и неудержимо.
– Ух ты! – наконец сказала она. – Я теперь не уверена даже, ту ли книгу читала. Я книгу «Мои прославленные братья» понимаю просто. Может, я, конечно, недостаточно глубоко вдумывалась, но в моем представлении это просто рассказ о кучке грубых, сильных и правильных парней, которые верили в человеческое достоинство и с готовностью за это умирали.
К этому времени Арти и Айра угомонились настолько, что смогли подняться от пруда к покрывалу. Подойдя, Айра сказал (явно специально, чтобы все, включая и его самого, наконец расслабились и вновь воцарилось былое спокойствие):
– Надо и мне прочитать ее. «Мои прославленные братья». Гм. Надо будет приобрести.
– Ну, Айра, тогда ты вовсе шею не согнешь, хребет будет – сталь, – сказала ему Элла, а затем, широко улыбнувшись, добавила: – Но это я не к тому, что тебе там стали не хватает.
На что Соколоу, вскинувшись, весь к ней подался и заорал:
– Что? А кому не хватает? Нет, ты скажи, кому не хватает?.
В результате их близнецы ударились в слезы, и бедный Рей вслед за ними. А тут и Элла в первый раз за все это время рассердилась и, впав в бешенство, прикрикнула на него:
– Господи боже ты мой, Артур! Да держи же ты себя в руках!
В чем была подоплека этих яростных вспышек, полнее я понял тем же вечером, когда, оказавшись со мной наедине в хижине, Айра вдруг со злостью заговорил о списках:
– Списки, списки! Имена, прегрешения, обвинения. И у всех, главное, свои. У «Красных щупальцев». У Джо Маккарти. У Комиссии по антиамериканской деятельности. У «Ветеранов войн за границей». У Американского легиона. У католических журналов. У херстовских газет. Списки с этими мистическими номерами: сто сорок первый, двести пятый, шестьдесят второй, сто одиннадцатый. По всей Америке все, кто хоть чем-нибудь когда-либо был недоволен, что-нибудь критиковал или протестовал против чего-то – или был связан с кем-нибудь, кто критиковал или протестовал, – все они коммунисты, или в смычке с коммунистами, или «пособничают» коммунистам, или «внедряются» в рабочее движение, или в правительство, или в систему образования, или в Голливуд, или в театр, или на радио, или на телевидение. Списки «пятой колонны» составляются на скорую руку в каждом ведомстве и каждом учреждении Вашингтона. Все силы реакции заняты тем, что обмениваются именами, путают имена, связывают одно имя с другим с целью доказать существование гигантского заговора, которого нет в природе.
– А с вами как? – спросил я. – Как со «Свободными и смелыми»?
– У нас на шоу появляется много прогрессивно мыслящих людей, это без сомнения. И общественности их теперь будут представлять марионетками, которые «всячески ухищряются вдалбливать в умы точку зрения Москвы». Ты еще об этом не раз услышишь… да и похуже чего услышишь. «Марионетки Москвы».
– Это только актеров касается?
– И режиссера. И композитора. И автора. Всех и каждого.
– Беспокоитесь?
– Да я-то, дружок ты мой, могу опять пойти на фабрику грампластинок. Если произойдет худшее, я всегда могу переехать сюда и смазывать автомобили в мастерской Стива. Когда-то я этим занимался. Да ведь можно и повоевать с ними, ты ж понимаешь. Можно дать бой мерзавцам. Где-то я краем уха слышал, будто в этой стране есть конституция, какой-то «Билль о правах». Если только глядеть во все глаза на витрину капитализма, если только слюнки пускать, хватать и хапать, приобретать, владеть и накапливать, то это будет конец твоим убеждениям и начало страха. Но нет ничего такого, что я имел бы и не мог с этим расстаться. Врубаешься? Ничего! То, что я, выйдя из жалкого засранного домишки моего бедняги отца на Фабричной заставе, стал знаменитым Железным Рином, то, что Айра Рингольд с его полутора классами образования общается теперь с людьми, с которыми и помыслить не мог общаться, и имеет весь джентльменский набор буржуазного комфорта, да и сам стал заправским буржуа, – это настолько невероятно, что, потеряй я все в одну ночь, даже бы не удивился. Врубаешься? Нет, ты врубаешься? Я могу поехать опять в Чикаго. Могу работать на шахте. И, если придется, буду. Но прежде я поборюсь за свои права! Прежде чем что-нибудь отдать этим гадам, я дам им бой!
Сидя в поезде, идущем в Ньюарк (Айра остался в машине у вокзала ждать приезда миссис Пярн, которая в день моего отъезда должна была примчаться аж из Нью-Йорка, чтобы поработать над его коленями, которые ужасно разболелись после вчерашней нашей игры в футбол), я начал даже недоумевать, как Эва Фрейм может его день за днем выдерживать. Быть женой Айры с вечным его праведным гневом, должно быть, не так уж сладко. Я вспомнил, как он произнес практически ту же самую речь о магазинной витрине капитализма, жалком домишке отца и полутора классах образования ровно год назад, на закате, в кухне у Эрвина Гольдштейна.
Вспомнил я и другие варианты той же речи, которые Айра озвучивал раз десять или пятнадцать. Как Эва выносила хотя бы только одно это навязчивое повторение, избыточность риторики и при этом агрессию – по сути дела, безжалостное битье по голове тупым орудием, – конечно, чем же еще были его демагогические, ходульные речи?
В поезде по дороге в Ньюарк, вспоминая, как Айра изрыгал свои однообразные апокалиптические пророчества – «Соединенные Штаты Америки вот-вот развяжут атомную войну против Советского Союза! Вот попомни мое слово! Соединенные Штаты Америки прямой дорогой идут к фашизму!», – я не обладал еще достаточным знанием, чтобы разобраться в том, почему вдруг мне стало с ним так скучно, почему, несмотря на то что я ощущал это в себе как предательство, особенно теперь, когда он и люди вроде Арти Соколоу под угрозой, когда их притесняют и шантажируют, почему я стал ощущать себя настолько умнее его. Почему я готов и даже жажду отпасть от него с его гнетущей, раздражающей навязчивостью, готов искать вдохновения как можно дальше от хижины на Пикакс-Хилл-роуд.
Когда становишься сиротой так рано, как это случилось с Айрой, попадаешь в ситуацию, в общем-то, обычную, но гораздо, гораздо раньше, и в этом подвох, потому что ты либо остаешься вовсе необразованным, либо с восторгом принимаешь самые странные вероучения, оказываешься чересчур внушаемым. Юность Айры изобиловала разрывами и расставаниями: жестокость в семье, неудача в школе, внезапное погружение в Депрессию… Уже одно то, как рано он осиротел, конечно же, захватывало воображение мальчика вроде меня, мальчика, который едва выскочил из эмоционального инкубатора; это раннее сиротство освободило Айру, открыло ему доступ ко всему, что только душеньке угодно, но также и оставило его без корней, без всякой постоянной привязки, так что он с места в карьер мог отдаться любой своей прихоти, любой идее, причем отдаться всецело, что называется, со всеми потрохами. Да можно тысячу причин напридумывать, по которым Айра легко мог поддаться утопическим грезам. Для меня же, мальчика прочно укорененного, все было по-другому. Когда ты не осиротел в раннем возрасте, а тесно связан с родителями в течение тринадцати, четырнадцати, пятнадцати лет, когда ты отращиваешь дрын, теряешь невинность, пытаешься утвердить свою независимость и, если у тебя в семье нормальные отношения, в конце концов получаешь ее, ты делаешься к этому моменту готовым стать мужчиной, то есть создавать новые союзы и устанавливать новые связи, искать наставников в твоей новой, взрослой жизни, причем эти новые, тобою самим избранные как бы родители не требуют от тебя безусловной любви, и ты либо любишь их, либо нет – как бог на душу положит.
Как их выбирают? Посредством совпадений и случайностей, но тут не обойтись и без большого упорства. Как ты на них выходишь и как они выходят на тебя? Кто они? Что собой представляет эта внегенетическая генеалогия? В моем случае это были люди, которым я старался подражать, – от Тома Пейна и Фаста с Корвином до Марри, Айры и иже с ними, люди, обучавшие меня, люди из моего окружения. Все, каждый на свой лад, являли собой для меня образец, были личностями, с которыми приходилось считаться и даже бороться в какой-то мере, менторами, либо воплощавшими собой, либо так или иначе отстаивавшими великие идеи, людьми, которые первыми научили меня ориентироваться в мире, справляться с его требованиями, – они и были моими как бы приемными родителями; и от каждого из них, вместе со всем их наследием, я в соответствующий момент должен был отречься, так что все они исчезли, оставив после себя сиротство уже окончательное, каковым и является взрослость. Когда ты вдруг оказываешься посреди непонятно чего один-одинешенек.
Лео Глюксман тоже прошел службу в армии (правда, после войны), был молод – всего лет двадцати пяти, – розовощек, чуть полноват и выглядел не старше своих подопечных перво– и второкурсников. Хотя Лео еще только готовился к защите диссертации на соискание ученой степени по литературе, к нам на семинары он каждый раз приходил облаченным в черный костюм-тройку с малиновым галстуком-бабочкой, то есть одевался куда строже других преподавателей даже старшего поколения. В холодную погоду можно было наблюдать, как он пересекает квадрат двора, окутанный черным шпионским плащом, который даже в городке Чикагского университета – где вообще-то в те дни необычайно толерантно относились ко всякого рода эксцентрическим вывертам, понимая их как признак оригинальности ума, – вызывал смешки у студентов, на чьи бодрые (и насмешливые) приветствия («Здрасьте, профессор!») Лео откликался лишь резким ударом об асфальт металлического наконечника щегольской трости, довершавшего его наряд. Торопливо перелистав однажды вечером пьесу «Помощник Торквемады» (которой я очень надеялся сразить его наповал, для чего и принес ее вместе с положенным по программе рефератом Аристотелевой «Поэтики»), он, к вящему моему испугу, с отвращением швырнул рукопись на стол.
И сразу разразился речью – быстрой, жесткой, бескомпромиссной; в нем ни следа не осталось от претенциозно одетого вундеркинда, толстенького мальчика, в этом еще своем галстуке-бабочке, откинувшегося в кресле, где он сидел, подложив под себя подушечку. Его пухлая внешность и то, что было под ней, как-то совершенно не сочетались, предполагали наличие в нем двух разных людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45