А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Отец все выходные сиднем сидел дома, но в понедельник убрался на работу, а на исходе дня и мать ушла – она всегда по понедельникам ездила в Ирвингтон к сестре, так что, едва прозвенел последний звонок, я вскочил в четырнадцатый автобус (остановка как раз против школы), доехал до конечной, то есть до Пен-стейшн, достал из ячейки альбом и сунул его в бумажный «бам-бергеровский» пакет, который в сложенном виде еще утром вложил в тетрадь и взял с собой в школу. Дома отнес его в подвал и спрятал в сервант с глухими дверцами, где мать хранила пасхальный набор стеклянной посуды, упакованной в картонки из-под всякой бакалеи. Придет весна, с нею Песах и седер, мама полезет сюда за посудой… – что ж, тогда придется подыскивать другой тайник, но временно (хотя бы временно!) взрывной потенциал пластинок обезврежен.
Вплоть до поступления в колледж я так и не сподобился послушать альбом, но к тому времени нас с Айрой уже сносило в разные стороны. Хотя это вовсе не значит, что, когда хор Советской Армии пел «Жди меня», «Конармейскую», «Прощайте, скалистые горы», «О скалы, гранитные скалы», «Два товарища», «Три танкиста», «Четверо товарищей» и, конечно же, «Дубинушку», я не принимался вновь грезить о равенстве и справедливости для рабочих, о единении пролетариев всех стран. Сидя и слушая проигрыватель в своей общежитской комнате, я гордился собой: не спасовал, не бросил, не угробил пластинки; но при этом, как теперь понимаю, спасовал в другом – не понял, что этим подарком Айра пытался сказать мне: «Да, я коммунист. Конечно, я коммунист. Но не плохой коммунист, не тот, что готов убить Масарика или кого-то еще. Хоть я и коммунист, но я хороший, я люблю людей и люблю эти песни!»
– А наутро что? – спросил я Марри. – Зачем в тот же день Айра поехал в Ньюарк?
– Ну, то утро Айра как раз проспал. До четырех он бился с Эвой по поводу аборта, так что в одиннадцатом часу утра еще спал, и тут его разбудил шум и крики на первом этаже. Он был в постели, в хозяйской спальне особняка на Западной Одиннадцатой улице, а голос доносился с нижней площадки лестницы. Там была Сильфида…
А я еще не рассказал тебе, как Сильфида в первый раз довела Айру до белого каления, когда заявила матери, что не пойдет к ним на венчание? Эва сказала Айре, мол, Сильфида готовит некую программу с одной флейтисткой, и назначенное для венчания воскресенье – единственный день, когда ее напарница сможет с ней порепетировать. Его-то самого не особенно заботило, придет Сильфида на венчание или нет, но Эве это было нужно, и она расплакалась, пребывала в полном отчаянии и этим расстроила его. Вот постоянно она предоставляет дочери и оружие, и случай ранить ее, а потом – конечно, потом ей больно, но то был первый раз, когда он наблюдал это воочию и пришел в ярость. «Ее мать выходит замуж, – говорил Айра. – Как же может она не прийти на бракосочетание матери, если мать так этого хочет? Скажи, пусть придет, и все тут. Не спроси ее, а прикажи!» – «Да не могу я ей приказывать, – отвечает Эва, – это же ее профессия, это же музыка).» – «О’кей, тогда ей прикажу я», – сказал Айра.
Кончилось дело тем, что Эва поговорила с девчонкой, и бог ее знает, что сказала, что пообещала, как умоляла, но Сильфида таки пришла на венчание, одетая в своем вкусе. Дурацкий капюшон на голове. У нее, понимаешь, волосы мелким бесом вились, так она повадилась носить на голове греческие такие капюшоны – клобук да и только: ей это представлялось стильным, роскошным, богемным, а мать они выводили из себя. К этому блузы какие-то крестьянские, в которых она казалась необъятной. Легкие такие, полупрозрачные и греческими узорами расшиты. К ушам не серьги – обручи присобачены. И браслеты, браслеты, браслеты – музыка! Идет и вся бренчит, как ведро с гайками. Издалека слыхать. Греческие узоры и варварские побрякушки. На ногах греческие сандалии – хлам, которого полно в Гринич-виллидже. С ремнями под самое колено; ремни врезаются и оставляют полосы, и это Эву тоже расстраивает. Но дочь, пусть уж какая ни на есть, все же здесь, под боком, Эва счастлива, и Айра – что? Конечно, тоже.
В конце августа, когда у обоих в эфире была передышка, поженились и отправились на Кейп-Код, устроили себе уикенд с прицепом, а вернулись – дочурка исчезла. Нету кисочки. И ни звоночка им, ни записочки. Обзванивают ее подруг, звонят отцу во Францию, думают, может, она решила к нему сбежать. Звонят в полицию. На четвертый день является. Она, видите ли, в дальнем Вест-сайде гостила у старой своей преподавательницы из Джульярда. Держится так, будто не знала, когда они возвратятся, и этим объясняет, почему не потрудилась позвонить с Девяносто шестой улицы.
Вечером сидят все вместе, ужинают; молчание давит. Мать смотрит, как дочка ест, и этим настроения себе не улучшает. То, как Сильфида набирает вес, даже в мирные вечера сводит Эву с ума, а нынче вечер далеко не мирный.
Покончив с очередным блюдом, Сильфида подчищала тарелку, причем всегда одинаково. Айра неряшливых едоков в солдатских столовых насмотрелся, небрежности по части этикета ему – с гуся вода. Но Эва – это же сама утонченность, ей глядеть на упражнения Сильфиды с тарелкой – нож острый.
Сильфида делала так: указательный палец чуть согнет и ведет его боком по краю пустой тарелки, собирая соус и прочие остатки. Оближет палец и повторит все снова, потом опять, пока тарелка под пальцем не заскрипит. Вот и в тот вечер, соблаговолив вернуться домой после этой своей малопонятной отлучки, Сильфида взялась за свое: и так пальцем в тарелку, и этак, чем довела Эву, которая и обычно-то едва сдерживалась, до полного помрачения. И всё! Абзац! Эва не выдерживает. Безмятежная улыбка идеальной матери мигом с лица спадает. «Прекрати! – не своим голосом взвизгивает она. – Прекрати сейчас же! Тебе двадцать три года! Перестань, пожалуйста!»
Тут вдруг Сильфида вскакивает, бьет мать по голове – ну да, а ты как думал, с кулаками набросилась. Айра уже тоже на ногах, и тут Сильфидочка открывает ротик: «Ты – сука, подстилка жидовская!» Айра плюхается в кресло – ноги подкосились. «Ну, нет, – говорит он. – Ну, нет. Так дело не пойдет. Я твоей матери муж, в моем присутствии ты не можешь бить ее. Ты не будешь ее бить, и точка. Я запрещаю. И слово это чтоб я не слышал тоже. Никогда. Чтоб никогда в моем присутствии! Это гадкое слово чтоб я не слышал больше никогда!»
Встает и уходит – вообще выходит из дому и отправляется на очередную успокоительную прогулку: из Гринич-виллиджа на север через весь Манхэттен до Гарлема и обратно. Пробует всё, чтоб только окончательно не озвереть. Уговаривает себя, приводит разные причины – бедный ребенок, надо пожалеть, она обижена, расстроена, понятно… Нашу мачеху и отца вспомнил. Вспомнил, как обращались с ним самим. Все вспомнил: во всех деталях, всю свою злость и ненависть. И как сам себе страшными клятвами клялся никогда в жизни не быть таким, как они. Но что же делать-то? Девка кидается на мать, обзывает сукой, жидовской подстилкой, и что он – должен молчать?
Возвращается домой заполночь и – молчит. Ложится спать (спать со своей новенькой женушкой) – и больше, как ни странно, ничего. Утром садится завтракать с новенькой женушкой и новенькой падчерицей и объясняет, что теперь они будут жить вместе, жить будут в мире и согласии, а чтобы это получилось, им надо друг друга уважать. Пытается объяснять доходчиво, как самому ему в детстве никто и ничего не объяснял. Он все еще не отошел от того, что увидал и услыхал, вообще-то он в ярости, но мертвой хваткой себя держит, уговаривает: дескать, нет, не может быть, чтоб Сильфида была антисемиткой в истинном, уголовном смысле разжигания межнациональной розни. Да в самом деле, какая из нее антисемитка! Ее безоглядная, всеохватная, машинальная сосредоточенность исключительно на себе любимой вкупе с переполнявшей ее жаждой справедливости для нее одной – все это ну никак не позволяло в ней угнездиться еще и чувству отвлеченно-исторической враждебности вроде ненависти к евреям – у нее внутри просто места для этого не было! Кроме того, антисемитизм для нее штука все-таки сложноватая. Если кого Сильфида не терпела, то по простым и осязаемым причинам. В коих не было ничего отвлеченного: значит, стоишь у нее на пути, а может, вид застишь – оскорбляешь ее царственное чувство превосходства, ее droit defille. Весь этот инцидент, как правильно заподозрил Айра, никакого отношения к антисемитизму не имел. Ни евреи, ни негры, ни какие бы то ни было иные меньшинства или группы, являющие собой запутанную общественную проблему (в противоположность личности, представляющей для нее непосредственную частную проблему), ее не трогали ни так ни этак. В тот момент ее заботил только он. Вследствие чего она и позволила себе злобно исторгнуть некое заклинание, инстинктивно ощущавшееся ею как жуткая грязь и мерзость, а главное, имеющее высокий потенциал враждебности и отторжения – такой, чтобы Айра встал, вышел бы вон и больше не возвращался. «Сука, жидовка» – это был ее протест не против присутствия евреев, даже не против того, что ее мать еврейка, а единственно против присутствия его.
За ночь все это постигнув, Айра идет дальше и очень, как ему кажется, дальновидно не требует у Сильфидочки извинений; вместо того, чтобы уловить смысл намека и испариться, он извиняется перед ней. Так вот чем этот хитрован вознамерился усмирить ее: решил пойти ей навстречу – что, мол, поделаешь, территория тут твоя, я чужой, я пришлый, и не отец тебе, и вообще никто, я и претендовать-то не вправе ни на симпатию, ни на доверие. Дальше он говорит ей, что он, конечно, да – очередной образчик племени людей, а это племя мало чем зарекомендовало себя хорошим, так что опять-таки: да, у нее есть основания не доверять ему и не испытывать к нему большой симпатии. И наконец: «Я знаю: малый, что до меня здесь обретался, ох не подарок был! Но ты уж сперва испытай меня. Я не подросший Слоник Фридман, я другой. Другой солдат, другой части и с другим личным номером. Уж будь великодушна, дай мне шанс, Сильфида! Как насчет предоставить мне девяносто дней?»
Дальше – ты ж понимаешь – он принялся объяснять Сильфиде жадность Фридмана, то есть как именно она проистекает из загнивания самой Америки. «Американский бизнес – грязная штука, – говорил он. – Туда чужих не пускают, а Фридман как раз свой в полной мере. Слоник даже не спекулянт недвижимостью, что было бы уже само по себе достаточно скверно. Он подставное лицо, ширма, за которой орудуют такие спекулянты. Он получает со сделки прибыль, при том что сам не вкладывает ни цента. Вообще в Америке большие деньги делаются в глубоком секрете. Врубаешься? Концы уходят вглубь. И всем приходится играть по этим правилам. Они, конечно, притворяются порядочными, будто бы они играют честно. Да, между прочим, Сильфида, ты знаешь разницу между спекулянтом и инвестором? Инвестор работает с собственностью и принимает на себя риски; забирает себе прибыли или несет потери. А спекулянт только торгует. Торгует землей, как сардинами. Таким манером наживались состояния. А перед крахом двадцать девятого года спекуляция происходила при помощи средств, которые эти паразиты добывали, обесценивая собственность, – выуживали из банков и обналичивали деньги на амортизацию. А когда пришло время отдавать займы, они потеряли землю. Земля, вся как есть, пошла назад банкам. И тут настает черед всемирного Слоника Фридмана. Банкам, чтобы получить хоть какие-то деньги за обесцененные бумажки, оказавшиеся у них в руках, приходилось продавать их за гроши, за цент вместо доллара…»
Ну, Айра, каков молодец! – экономист, марксист, просветителе, а главное – лучший ученик Джонни О'Дея. Что ж, Эва в восторге, она как заново родилась, все снова прекрасно. С ней настоящий мужчина, настоящий отец для ее дочери. Наконец-то отец делает то, что должен делать отец!
«А теперь внимание, Сильфида, – продолжает Айра. – Дальше идет совершенно преступная часть махинации. Устраиваются фальшивые торги, и по тайному сговору…»
Когда лекция наконец иссякла, Эва встает, подходит к Сильфиде, берет ее за руку и говорит: «Я люблю тебя». И ты думаешь, она один раз это говорит? Как бы не так. Она говорит: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя…» Вцепилась девчонке в руку и заладила. И раз от разу все натуральнее. Она артистка, может сама себя убедить – чтобы не просто так, чтобы был крик души, «…я люблю тебя, я люблю тебя…» И что? Может, Айра задумался, не уйти ли, может, решил про себя: эта женщина в полной блокаде; эта женщина кое с чем столкнулась, на что я тоже налетал со всего маху; в этой семье гражданская война, и ничего – ничего у меня не выйдет?
А вот и нет. Он думает не так. Он думает: как это – чтоб я, Железный, всех победивший, вопреки всему вскарабкавшийся на этакую высоту, и вдруг потерпел поражение от двадцатитрехлетней девчонки? Кроме того, парень повязан чувствами: он по уши влюблен в Эву Фрейм, в жизни никогда такой женщины не видывал, хочет родить с ней ребенка. Хочет иметь дом, семью и будущее. Хочет обедать как человек – не у прилавка забегаловки, накладывая в кофе сахар из какой-то засаленной баночки, а сидя за приличным столом и в окружении домочадцев. Не лишать же себя всего, о чем многие годы мечтал, из-за того только, что двадцатитрехлетняя дура устраивает истерики. Надо с такими бороться. Просвещать мерзавок. Перевоспитывать. Если кто и может все разрулить и всех на путь наставить, так это Айра с его настырностью.
И все успокоилось. Кулаки не мелькают. Истерики стихли. Сильфида вроде бы поняла. Иногда за обедом она даже пару минут пытается слушать, о чем Айра вещает. И он думает: всё путем, тогда был просто шок от моего появления. Он прошел, и тишина. Потому что Айра – это Айра, потому что он не сдается, не опускает рук, потому что всем все объясняет по шестьдесят два раза, а в результате он и сейчас взял верх. Уважение к матери – вот единственное, чего Айра добивается от Сильфиды. Но это как раз и есть единственное, в чем Сильфида не может ему поддаться. Пока она вольна распоряжаться матерью, гонять ее и жучить, у нее будет все, что душе угодно, а значит, Айра – препятствие, которое надо устранить. Айра орет, иногда беснуется, однако в глазах матери он первый в жизни мужчина, который относится к ней по-человечески. И вот этого Сильфида принять не может.
В то время Сильфида начинала играть профессионально, иногда уже подменяла вторую арфистку в оркестре «Радио-сити мюзик-холл». Ее приглашали довольно регулярно – раз или два в неделю, а помимо этого она играла по пятницам в шикарном ресторане в районе Восточных Шестидесятых. Из дома в ресторан ее с арфой вместе возил Айра, он же и забирал – и ее, и арфу, – когда работа заканчивалась. У него была машина с кузовом «универсал», он подъезжал к дому, заходил, а там – хочешь не хочешь, а поднимай арфу и неси вниз по лестнице. Айра надевал на арфу войлочный чехол, брал одной рукой за колонну, другой за отверстие резонатора сзади и поднимал, а в машине укладывал на тюфячок, который постоянно лежал на грузовой площадке «универсала», затем вез Сильфиду с арфой в ресторан. В ресторане извлекал арфу из машины и – смотрите, о! звезда радио! где? да вот же! – на собственном горбу втаскивал в зал. В половине одиннадцатого, когда в ресторане переставали принимать заказы и Сильфида была готова ехать домой в Гринич-виллидж, он приезжал за ней, и процедура повторялась. Каждую пятницу. Связанные с нею чисто физические тяготы донимали его – эта хреновина весит около сорока килограммов, – но он не уклонялся. Помню, в больнице, когда окончательно сдал, он сказал мне: «Она вышла за меня, чтобы было кому таскать за ее дочерью арфу! Вот зачем она за меня вышла! Ворочать долбаную арфу!»
Во время этих пятничных поездок Айра обнаружил, что они с Сильфидой, оказывается, способны разговаривать и по-другому, не так, как при матери. Он поинтересовался у нее, каково это – быть дочерью звезды. Спрашивает: «Когда ты была совсем маленькой, в какой момент ты поняла, что не все растут в таких условиях?» Она ответила, что заметила это, когда по их улочке в Беверли-Хиллз туда-сюда заездили автобусы с туристами. Сказала, что до двадцати лет она не видела ни одного фильма с участием родителей. Родители старались ее ограждать, чтобы у нее не поехала крыша, – они о фильмах своих даже говорить дома избегали. Так что жизнь богатенькой барышни среди других таких же детей кинозвезд в Беверли-Хиллз казалась ей вполне нормальной, пока у их подъезда не начали останавливаться автобусы, из которых доносились пояснения гида: «А вот дом Карлтона Пеннингтона, где он живет со своей женой Эвой Фрейм».
Она рассказала ему, с какой помпой отмечались у детей кинозвезд дни рождения: клоуны, волшебники, катание на пони, кукольные представления, и рядом с каждым ребенком няня в белой форме медсестры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45