А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чиновники хорезмийского султана подсчитывали грузинскую казну, гонцы разносили во все стороны весть о великой победе, а сам победитель внутренним взором видел ставку ненавистного Чингисхана и то, как ему докладывают о покорении Грузии, и как он меняется в лице, и как смятение охватывает душу этого рыжебородого желтокожего идола. Он думал, что мы при последнем издыхании, а мы разгромили и покорили сильнейшее государство на всем Востоке, какое государство! Мы покорили Грузию, о которую обломали зубы лучшие воины Чингиса – Джебе и Субудай. Это ведь от границ Грузии они отступили, не приняв повторного боя.
Султан проснулся в прекрасном расположении духа. Из-за края коричневой горы появился огромный красный, словно налитой кровью, диск солнца. Поднимаясь, он терял свою красноту, превращаясь из кровавого в золотой.
"Так и есть. Кровь, пролитая в этих боях, обернулась для меня золотом, – подумал султан. – Это солнце – знамение того, что колесо судьбы совершило оборот и моя точка пошла подниматься кверху. Восходит солнце моей победы, моих успехов, моей судьбы".
Султан облачился в самые лучшие одежды, надел на себя самые драгоценные благородные камни. Во время завтрака он много говорил со своими приближенными, хвалил отличившихся в бою. Все знали, как немногословен султан, и теперь дивились его красноречию. Все знали, что султан только улыбается краешком губ, когда вокруг умирают со смеху. Но в этот день, к удивлению приближенных, султан и говорил, и смеялся, и улыбался всем, распространяя вокруг себя веселье и милость.
Выходя из-за стола, он сказал вполголоса своему визирю Шереф-эль-Молку:
– Что-то мне сегодня очень весело. Как бы не случилось со мной какой беды.
Между тем плотники заканчивали строительство лестницы на купол Сионского храма, главного храма Тбилиси. Султан еще вчера приказал сшибить с него крест, а на самой вершине купола установить трон. Оттуда, с высоты христианской святыни, султан собирался судить неверных грузин.
Построили и узенький, только одному человеку пройти, мостик через Куру. На мостик бросили икону богородицы, вынесенную из того же Сионского храма. К мостику согнали тбилисцев: стариков и женщин, юношей и девушек, маленьких и больших детей. Того, кто пройдет по мостику и наступит на икону божьей матери, султан приказал считать отрекшимся от христианской веры, очистившимся и перешедшим в ряды правоверных. Того, кто не захочет топтать святыню, султан приказал рубить и сбрасывать с моста в Куру.
По всему Тбилиси, от края до края, слышались душераздирающие крики и вопли: тбилисцев силой сгоняли на берег Куры – на страшное испытание, на страшный суд.
Выйдя из шатра, султан окинул взглядом Куру. Она текла, казалось, лениво, ей некуда было спешить, некого было догонять, не от кого убегать, некого казнить или миловать. Что она видела за свои века? Какие люди глядели в нее? Какая кровь лилась на ее берегах, отблески каких пожаров уносила она на своих волнах? Вот и снова пожары, и снова запекшаяся кровь на прибрежных камнях, а она все течет, как текла тысячелетия назад, как будет течь через тысячу лет, когда не будет не только хорезмийцев и султана на ее берегах, но и сама память о них улетучится.
Султан смотрел на Куру. Но все же он каким-то косвенным зрением увидел, что ему подвели оседланного, взнузданного гнедого коня. Не оборачиваясь, он приказал:
– Не этого… Оседлайте белого, моего.
Поняв, что султан задумался и не скоро сойдет с этого места, ему подставили стул, и он сел.
Султан глядел на Куру, и все видели, что он глядит на Куру, но никто не мог знать, что в эту минуту расплескиваются у ног султана волны пенящегося Инда, далекой реки далекого Индустана.
Пять лет назад Джелал-эд-Дин оказался на скалистых берегах этой реки. Были до этого небольшие стычки с отрядами монголов, а потом и более серьезные победы над тридцатитысячным войском, которым командовал любимец Чингиса Хутулу. Но так тогда не везло султану, так карала его судьба, что даже победа не пошла на пользу. Когда делили добычу, два союзника Джелал-эд-Дина, Эмин и Аграк, поссорились из-за чистокровного арабского коня. Эмин так разошелся в споре, что хлестнул кнутом по лицу Аграка, и оскорбленный Аграк в ту же ночь покинул лагерь султана вместе со всем своим войском.
Это было бы полбеды, но пример Аграка оказался дурным. Вслед за ним и другие ханы один за другим снялись с места и разъехались в разные стороны. Султан остался с горсткой турок и хорезмийцев. О сражениях с войсками Чингиса на время нужно было забыть. Хорошо, если успеешь унести ноги куда-нибудь подальше от этих мест. Джелал-эд-Дин метнулся сначала к Газне, а оттуда на Инд.
Узнав о неудачах Хутулу и о последующем бегстве султана, Чингисхан рассвирепел и пустился в погоню. Чингисхан сам скакал впереди войска, таково было его нетерпение наказать султана. Преследователи почти не отдыхали, не разводили костров, чтобы приготовить пищу, холодное мясо ели на скаку. Хан понимал, что если хорезмийцы перейдут Инд, то их уже не возьмешь. С другой стороны, если они не успеют перейти, то им некуда деться.
Инд широк, местами он разливается подобно морю. Прижать к его берегам хорезмийцев и изрубить всех до последнего человека, чтобы больше не нужно было о них думать, – эта мысль манила и гнала хана вперед.
Хорезмийцы уже строили плоты и собирали лодки, когда монголы настигли арьергард и разметали его, как овец.
Кое-как успели спустить один корабль. Погрузили на него детей и женщин. Но бешеный Инд разбил корабль о скалистый берег, и люди стали тонуть. Послали было лодки к ним на помощь, но и лодки кидало, как скорлупу, так что оставались только мокрые жалкие щепки.
Пока возились со всем этим, монголы врезались, как нож, вдоль самой кромки воды и отрезали Джелал-эд-Дина от Инда. Остались только судьба да сабли, на них и положился султан. Он перестал думать о спасительном бегстве и принял бой. Ему удалось оттеснить монголов от воды, и обозначилось следующее расположение войск: монголы обложили Джелал-эд-Дина полукругом, их линия напоминала лук, тетивой которого служил берег Инда.
Так прошла ночь. На рассвете Чингисхан отдал приказ смешать с землей все, что в полукольце. Но вместе с тем он запретил убивать и даже ранить самого султана.
Сеча началась на правом крыле, и через час его не стало. Еще через час была уничтожена левая часть султанова войска. У Джелал-эд-Дина осталось не более семисот человек. Находясь в середине этой обреченной кучки, Джелал-эд-Дин бросался из стороны в сторону, пытаясь прорваться сквозь плотную массу врагов. Там, где появлялось знамя Джелал-эд-Дина, начиналось смятение, бешеная рубка. Остервенелой, отчаявшейся горстке удавалось врубиться клином в плотную стену, но стена в конце концов отталкивала храбрецов назад, а на земле оставались трупы.
Исполняя приказ Чингисхана, воины не смели поднять меч на самого султана, не смели навести на него стрелы. Пользуясь безнаказанностью, султан рубил направо и налево, рубил самозабвенно, словно опьянев от крови, словно это была не игра со смертью, а потешное состязание в силе.
Так кружился он в водовороте, в зыблемой массе врагов до тех пор, пока солнце не встало в самой верхней точке. Усталость начала брать свое. Да и не было надежды закончить эту игру благополучно. Кольцо все сжималось и сжималось. Он рассекал своей саблей волны врагов, но они снова сливались в одно, и приближалось время, когда волна должна была поглотить Джелал-эд-Дина, залив его с головой.
Султан окинул взглядом поредевшие ряды своих храбрецов, внезапно перескочил на белого жеребца, который все это время стоял на привязи у самого берега, закинул за спину щит, бросил оружие и повернул коня мордой к реке.
Сыновья Чингиса, руководившие поимкой султана, поняли, что если он бросится в волну, то живой ли, мертвый ли все равно ускользнет от них, и не видеть им тогда его ни живого, ни мертвого. Они подскочили к отцу.
– Прикажи стрелять, – крикнули сыновья Чингисхана. – Разреши или ранить, или убить, – уйдет.
Но Чингисхан, казалось, не слышал своих сыновей, настолько его увлекло это зрелище: белый, сверкающий на солнце жеребец, скачущий к высокой отвесной скале над Индом. Нетерпеливым жестом хан приказал замолчать своим щенкам; впрочем, и тех заворожило необыкновенное зрелище.
Белый конь прыгнул, и полы султановой одежды раздуло ветром. Долго летел белый конь, пока не брызнула вверх вода и все не скрылось на время в бурных волнах. Потом все увидели, что жеребец быстро плывет к противоположному берегу. Как ни широка была река, можно было различить, что султан вышел на берег, поцеловал коня в лоб, выжал одежду и, подняв кулак, погрозился в сторону Чингисхана. Чингисхан обронил своим щенкам:
– Вот какого сына должен иметь отец.
Да, в бою под Индом Джелал-эд-Дин был разбит. Но бывают поражения, которые стоят иной победы. Впечатление, которое оставил султан в сердце Чингисхана своей отвагой и ловкостью, перетянуло на весах войны проигрыш во время сражения. Чингисхан, выросший и поседевший на коне, хорошо знал цену отваге, если даже это была отвага его врага. Он не мог скрыть своего восторга и даже поставил Джелал-эд-Дина в пример своим тоже ловким и тоже отважным сыновьям.
Одновременно Чингисхан понял, что, пока такой мужественный воин держит в руках саблю, его обидчик не может спать спокойно. Поэтому он снова начал неутомимое преследование султана. Пять лет он рыскал за ним, не давая покоя ни беглецу, ни себе.
Султан чудом оказался на другом берегу Инда и остался жив. Но он остался один, не считая своего спасителя – белого жеребца. Если начинать, то все нужно было начинать сначала. Даже свой гарем с юными и красивейшими наложницами и вообще весь обоз с женщинами, с детьми и золотыми запасами султан приказал утопить в Инде, чтобы не достался врагу.
Одиноким и нищим отправился султан в дальнейший путь по земле и жизни. Но жеребец не только спас жизнь хозяина, он в дальнейшем приносил ему удачу за удачей. Султан снова начал обрастать войском, появилась добыча, появились юные красавицы, золото, появилась власть.
Много времени прошло с тех пор в бегстве, в собирании войск, в стычках с врагом. Султан и ест и спит на коне, но на другом коне. Ни разу он не приказывал оседлать себе белого жеребца. Особые конюхи холили жеребца, всюду его водили за султаном, но султан не хотел садиться на этого коня. Он дал себе слово, что сядет на него в тот день, который пять лет мерещится ему и в мечтах и во сне, в тот день, стремление к которому сделалось единственным смыслом всей жизни султана.
Когда-нибудь повернется колесо судьбы и улыбнется удача, сойдутся они с Чингисханом в равном бою, и отплатит Джелал-эд-Дин за все обиды, за все оскорбления, за всю кровь.
…И тогда на белом коне въедет он в столицу своего отца, в родной Ургенч.
Но запаздывает желанный день. Все новые и новые города Хорезмийского царства попадают под меч Чингиса, разметаются пеплом по земле, поднимаются кверху столбами дыма, расточаются по песчинке по бескрайним степям.
Счастье по-прежнему было на стороне врага. Оно не изменило своему избраннику – рыжебородому идолу Чингисхану. Но Джелал-эд-Дин не был сломлен. Он верил, что однажды из-за края горизонта выкатится огромный красный диск, и это будет солнце его победы, его удачи.
Над Тбилиси поднялся огромный солнечный шар, превращаясь постепенно из кровавого в золотой. Услужливые прорицатели, дервиши, гадалки и шейхи один перед другим провозглашали, что солнце предвещает неслыханные победы доблестному солнцеподобному султану.
Да, думал и сам Джелал-эд-Дин, здесь, в столице переднеазиатского государства, должны закончиться мои злоключения. Я прошел до конца дорогу скитаний и унижений, отныне предо мной открывается путь победы и славы. И я начну этот путь на том самом коне, который был свидетелем моего величайшего поражения и на котором я преодолел бурные волны Инда.
Нетерпеливое ржанье коня вывело султана из долгой задумчивости. Два молодых здоровенных конюха едва сдерживали застоявшегося гладкого, лоснящегося жеребца. Отвыкший от седла, он играл на одном месте, танцевал, раздувал ноздри, прядал ушами и встряхивал белоснежной гривой. Стремянный поддержал стремя, и султан легко вскочил на коня. Конь тронулся с места, и вслед за ним двинулись ряды знамен и лес копий.
Когда внутри осажденного города началась резня между ее защитниками и мятежными мусульманами, когда в крепость ворвались хорезмийцы и Боцо Джакели повел остатки грузинских войск через Куру в Исанскую крепость, Ваче находился среди этих войск. Под ним убило коня, и он, пеший, как мог, отбивался от наседавших врагов. Потом ему прокололи плечо, рука сразу онемела, в глазах затуманилось, и он упал. Сеча прокатилась над ним, не затоптав, не затронув, не нанеся новых ран. Ваче видел, как скрылись в Исанской крепости остатки грузин, как задвинулись тяжелые ворота, как хорезмийцы бесновались около этих ворот, тщетно пытаясь сокрушить их.
Сознание у Ваче то затуманивалось, то прояснялось. Во время очередного проблеска он огляделся и увидел, что лежит на ступеньках лестницы. Бой на улице прекратился, было тихо, в безмолвии полыхали пожары. Ваче казалось, что огонь горит совсем близко, потому что ему было жарко. По всему телу разливался расслабляющий непривычный жар. Глаза закрывались сами собой. Хотелось ни о чем не думать, не двигаться, задремать. Какие-то зыбкие волны подхватили его и понесли, мягко покачивая, убаюкивая, унося все дальше и дальше от шума, от мыслей, от самой жизни.
Потом снова Ваче открыл глаза. Что-то привело его в сознание, что-то заставило его опереться о землю руками – он пытался подняться. Под ладонью было тепло и скользко. "Моя кровь, – подумал Ваче, – я истекаю кровью". И тут же раздался голос:
– Ты истекаешь кровью, подожди, я тебя перевяжу.
Пересилив дремоту, Ваче открыл глаза и увидел Цаго.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он.
– Ищу ребенка. Только на минутку отлучилась за водой, оставив его одного, а он исчез.
Теперь Ваче разглядел, как испугана и бледна Цаго. Глаза у нее блестели, как у пьяной или у помешанной.
– Иди ищи. Оставь меня. Я – ничего. – Но Цаго видела, что лицо Ваче перекосилось от боли. Она сняла косынку, разорвала ее на полосы, расстегнула пуговицы архалука и отыскала рану, осторожно наложила повязку. Пока Цаго перевязывала, Ваче озирался вокруг; он обнаружил, что лежит возле лестницы нового дворца Русудан. – Цаго, – прошептал он, теряя силы, – будь добра, затащи меня во дворец.
Первым стремлением Цаго было унести Ваче к себе домой, то есть в тот глухой подвал чужого дома, где она пряталась. Но до ее убежища было далеко. По улице на конях рыскали мародерствующие победители. Ей и одной было бы опасно пробираться к дому, тем более с раненым воином на плечах. Все же она попробовала взвалить Ваче себе на плечи, но упала под тяжестью большого обмякшего тела. Опустив Ваче на землю, она волоком потащила его вверх по лестнице, кое-как добралась до внутренних покоев дворца и уложила раненого.
– Подожди, – прошептала она, – сейчас найду ребенка и вернусь.
Но Ваче не слышал ее шепота, он ничего не слышал, вокруг него была тихая глубокая ночь. Цаго выбежала из дворца.
Очнувшись, Ваче почувствовал, что немного окреп. Он не знал, сколько времени продолжалось беспамятство, и не мог припомнить, где он теперь и как сюда попал. Оглядевшись, увидел, что находится в новом дворце царицы Русудан, как раз в той палате, которую еще так недавно, с таким воодушевлением он расписывал. Перед ним поднималась стена, на которой он изобразил царицу Русудан, едущую на коронацию в сопровождении блестящей свиты. Эта стена осталась незаконченной, не было написано лицо девушки, стоящей около осла: ее тело, руки, вся фигура – все уже было, не хватало лица, лицо обозначалось несколькими условными штрихами.
Рушился мир, горел Тбилиси. Неизвестно, заживет ли рана у Ваче, или он умрет от нее. А если и вылечится от этой раны, выживет, разве не зарубит его первый же встречный конник? Да и эти палаты, наверное, не устоят. Все пожрет ненасытный огонь. Ему все равно, что пожирать, простые бревна или творения прославленных зодчих и живописцев.
Кому сейчас дело до того, что осталось ненаписанным лицо девушки, стоящей возле осла! Во всей Грузии и во всем мире никому нет до этого никакого дела, кроме художника, который это лицо не дописал. Стремление к законченности, стремление к совершенству, которое живет в каждом настоящем художнике, дрогнуло и в сознании Ваче. Не заметив как, почти механически, он взял кисть из валявшихся около стены, окунул ее в краску, тронул кистью там, где должна быть бровь. Мазок ложился к мазку, постепенно жар работы, жар творчества овладел живописцем, и он, не помня себя, не помня, что теперь происходит вокруг, начал писать, как будто ничего не случилось в мире и сейчас войдет его друг Гочи Мухасдзе, и станет сзади, и, помолчав, произнесет слова одобрения и восторга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47