А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 


— Вот что,— начал отец, подумав.— Не пожить ли вам пока в бане? Можно печку поставить... а? Ведь даже на сытый живот не проживешь под открытым небом, а тут все — крыша...
— Ой, отец! — воскликнула Овыча радостно.— Дай тебе бог здоровья и долгой жизни!
Очандр только кивал согласно — ему было все равно, где жить. А дальше будет видно. Ведь от судьбы никуда
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1
Сороковую ночь они пролежали без сна. Может быть, изба чужая еще, необжитая,— да ведь немало они за этот бездомный месяц по чужим домам спали... Может быть, и оттого не спалось, что все блазнило, что в забытой прежними жильцами зыбке вдруг объявится их Мичуш, вскрикнет, позовет... И зачем Тойгизя не убрал зыбку?..
Все, скоро наступит сороковой день... Последний день дух маленького Мичуша с ними живет...
Показалось Тойгизе, что не сомкнул он глаз, а как заворочалась рядом Унай, воспрянул:
— Что, Унай, пора?
— Да, надо идти.
Тойгизя быстро оделся, Унай скатала постель, и они вышли. Ночь была темной, безлунной.
— Кажется, и не спал,— сказал Тойгизя, — а вот сон
видел.
— Какой?
— Будто я опять в Кожлаяле, в кузнице своей работаю. И выхожу будто воздухом свежим дохнуть, а передо мной луг, весенний луг, в цветах весь...— Тойгизя прошел немного молча, оглядываясь на дома деревни. В темноте они были похожи на стога сена.— Стою я и вдруг вижу: жеребенок молоденький бежит по лугу. Хвостик свечкой, головка вскинута, бежит, высматривает кого-то. И туда пробежит, сюда — ищет кого-то. И заржал — голосок серебряный по лугу рассыпался. Вдруг меня увидел, остановился. Смотрит издалека, будто узнать старается. А сам ножками перебирает, и все ближе, ближе. Я и говорю ему: кого ты ищешь? Чего тебе надо? Он еще ближе подошел и опять заржал — не признал, видно...— Тойгизя замолчал и долго шел, опустив голову. Они уже миновали деревню и теперь шли полем. По горизонту уже слегка светлело, проступала кромка леса.
— Ну, что потом? — прошептала Унай.— Говори. Тойгизя вздохнул и продолжал:
— Подошел он совсем близко и вдруг говорит: «Маму ттптрпял. Была она здесь же, в конюшне, а теперь
болят». А что, отвечаю, раз такое дело подкую. Я его и подковал...
— Ну, а потом?..
— Что потом... Подковал я его, он и убежал с глаз.
— Подковал ты жеребенка — это хорошо, — спокойно и рассудительно сказала Унай.— А что жеребенок ищет свою мать и конюшню — нехорошо...— И сказала дрогнувшим внезапно голосом: — Зря мы, Тойгизя, до сорокового дня не жили там... там... Пока лето, поставили бы шалаш, жили бы рядом, где дом наш стоял. Это не жеребенок, это Мичуш ищет нас...
— Да, наверное, — согласился Тойгизя.
Она вдруг заметила, что над лесом заалело дорога как-то сразу побелела и вытянулась.
— Надо спешить,— сказала Унай, и они прибавили шаг. Когда шли через лес, то птицы уже вовсю щебетали, и как много их было в этот ранний час! В этой радостной разноголосице отчетливо можно было разобрать только тихое, мелодичное пение малиновок да все покрывающие басовитые трели дроздов. А из чащи дробью сыпал дятел. Казалось, что в предрассветном лесу густо от птиц. И Унай сказала:
— Видишь ты, проголодались за ночь, летают, собирают еду себе да своим деточкам, кормят...
Промолчал Тойгизя.
Скоро открылось им знакомое пепелище: остовы печей, пепел, обгорелые венцы. Трудно поверить, что совсем недавно здесь была тихая деревенька с зеленой травой по всей улице... Теперь тут пусто, мертво, даже птиц лесных не слышно.
Они прошли прямо к своему месту Среди черного огнища привычной страшной скалой возвышалась голая печь. Головешки собраны в кучу, а пепла нет — он весь собран и захоронен.
Постояли поодаль, обошли вокруг зловещего места, встали рядом на колени, перекрестились, упали разом на лицо, точно сломились.
Унай исступленной скороговоркой молила бога о милости, о сыне своем Мичуше, чтобы взял он его, невинного к себе...
— Отец, ты начнешь или я? — быстрым шепотом спросила Унай.
И тихим, затаенным голосом ответил быстро Тойгизя:
— Во сне жеребенок тебя искал, ты начинай...— и припасенной спичкой запалил лучину. Унай приняла ее, поднесла к первой свече, причитая:
— Киямат тёра шужо, мы сюда сына потчевать пришли. На том свете ты его хорошо содержи, пусть будет его душа в раю. Нет у него никаких грехов, никому он зла не делал и не мог сделать — он был еще маленький. И коль взял ты его душу к себе, взял любя. И впредь ты его люби. Ни чертям, ни другой нечистой силе не давай в обиду. Вовремя пои, вовремя корми. Пусть в холоде не мерзнет, в жару не мучается, под дождем не мокнет...
Унай перевела дыхание, неотрывно глядя на горящую свечу, и продолжала:
— Ты, добрый Киямат тёра, сыну нашему будь отцом. Мы, почитая тебя, уважая тебя, тебе свечу зажгли. Тебе блины напекли, кушай и впредь добрый будь. Люби горевших в огне, утонувших в воде...
Унай опять остановилась и быстро взглянула на стоящего рядом на коленях мужа. Тойгизя поймал ее взгляд и согласно кивнул, словно бы говоря: все идет толком, все хорошо. Тогда Унай протянула руку. Тойгизя возжег другую лучинку и отдал жене.
— Киямат соус шужо! И тебе зажигаем свечу. И тебя нетронутой пищей, свежими блинами потчуем. Наш сын Мичуш теперь в ваших добрых руках. Киямат тёра теперь ему отец, а ты теперь будь вместо меня, вместо матери будь ему...
Долго так причитала Унай. У Тойгизи уже больно ломили колени — он привычно переносил эту боль. Уже сороковую ночь стоит он вот так на своем пепелище, сороковую ночь причитает Унай перед трепещущими на утреннем ветерке свечами. Скосив глаза, Тойгизя видит речку, уже зарозовевшую, отраженное в ней высокое голубеющее небо с редкими высокими облаками...
— Миленький мой, миленький мой Мичуш! — повышая голбс, причитает Унай.— Коль взяли тебя владыки, нам не жизнь, а горе горькое... Живи, живи, сынок, на том свете хорошо...
Свечи догорали, пламя их меркло в ясном молодом свете встающего над лесом солнца...
Молча шли они домой, глядя под ноги. По высохшему, темному от горя лицу Унай катились последние слезы: мир казался ей тусклым и пустым — душа Мичуша отлетела навеки...
Тойгизя, волоча ноги, печально размышлял о том, как жить: кузницы, что кормила еле-еле, нет, на последние деньги, что случайно оказались в то страшное утро, когда он приехал из города прямо к пожару, куплена изба... Как жить?.. И какой голод кругом, какой страшный голод!.. Петровка еще не минула, а народ уже продает скотину, да где найдешь покупателя... А в Царевококшайске, говорят, хлеб уже только на золотую монету — полтора-два рубля за пуд. Господи, да у кого такие деньги есть?.. И говорят еще, что в Казань да к Волге народу набилось — тьма, все работы ищут, хлеба... Куда деться?.. Ах, Мичуш, Мичуш, может, вовремя бог тебя прибрал...— Тойгизя даже вздрогнул от этой мысли своей и посмотрел на жену. Унай шла, еле двигая ногами. Лицо ее было уже сухо и серо, как у старухи...
2
В августе, в знойный полдень шли по деревне два мальчика, просили христа ради, пели перед каждым домом заунывную песенку. Но что было у людей дать этим двум сиротам, поющим осипшими детскими голосами:
На лугу широком Стоит дуб высокий.
Подошли к нему, думая, что отец наш стоит, Но он не сказал: «Пришли дети мои».
На лугу широком Стоит липа стройная,
Пришли к ней, думая, что мать наша стоит, Но она не сказала: «Пришли мои дети»...
— Чьи же вы будете, ребятки? — СПРОСИЛ Тойгияя

человек И один день сменяется другим, и за горьким суховейным Тетом приходит зима, застилая земные раны
— Ах, так! — рассердился вдруг Дрягин. — Никакого землемера! — С тем и уехал.

Мальчик лет двенадцати.— А мать и отец наши померли. Подайте нам христа ради...
Унай стала звать их в дом. Мальчики вошли, встали у порога и жадно глядели, как Унай ставит на стол миску щей, а Тойгизя режет хлеб.
— Теперь садитесь и ешьте,— сказала Унай, а сама встала в сторонке, смотрит, как припали они к миске, и плачет, плачет. Вот поели они, вышли из-за стола, низко поклонились. А старший, толкнув в бок младшего — лет семи-шести мальчик был второй, — шепнул:
— Ты кланяйся ниже, это добрые люди.— И тот пал на колени и стукнул лобиком о пол, говоря быстро, заученно:
— Спасибо вам, добрые хозяева, пусть будет у вас полон ларь хлеба, полон двор скотины, сотни гусей, сотни уток, много-много курицей...
Унай в слезы, Тойгизя отворачивается, сморкается, а ребятишки задом-задом к двери.
— Куда вы? — спросил Тойгизя.
— Наше дело, дяденька, собирать,— быстро ответил старший.
— А может, ребятки, вы у нас поживете? — сказала Унай сквозь слезы. — Я... я буду вам вместо вашей матери, а дяденька — за отца...
Дети только рот разинули, глядели то на Унай, то на Тойгизю. Тойгизя кивнул. Ребятишки стукнули коленками о пол и давай молиться с поклонами.
И вот сколько раз Унай рассказывала потом Овыче про мальчиков, как они глаза таращили, как коленками стукнулись, столько раз и плакала тихими радостными слезами.
— А малой-то, малой-то,— пересказывала она:— «Полон ларь хлеба, полон двор скотины... много-много курицей...» Меня так в сердце и стукнуло: вот мои детки богоданные!..
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1
Знает остановки, как и рожденный для жизни
белым врачующим одеялом. А весной опять зеленеет и живет земной простор, пробивает опаленное место изумрудная щетка травы, поют птицы, тянутся белыми свечками к солнцу молодые сосенки. И затягиваются ельником да малиной старые пожарища — затягиваются новыми заботами и старые печали в человеческом сердце. Иначе как жить? Если ждать суховея, то стоит ли в весеннюю землю кидать драгоценные зерна надежды?..
А прошлое — как давно пройденная дорога, на которой старые старятся, замедляют шаг, пока не обопнутся в последний раз, ну а молодым дорога эта прибавляет сил... Или еще так говаривал старый Миклай:
— Живешь-живешь — и старишься, идешь-идешь — и дойдешь...
Не один Миклай состарился за эти суховейные годы в деревне Нурвел, и не один Йыван вырос, да и так уж вырос, что с матерью в лес по малину ходит, а отцу в поле помощник.
Да, в тот год, когда Йывану исполнилось четыре и шел пятый, они впервые засевали свою полоску. Два лета подряд шумела и волновалась деревня на сходках: страшные голодные годы, холера, крайняя нищета (даже подать власти не собирали) допекла мужиков вконец — требовали передела земли, подсчитывали, сколько десятин у Каврия, у Янлыка Андрия, у Бессонова, и какая земля, и почему Каврий платит со своей пашни столько же, сколько за свою болотину — Федор-кузнец. И так дружно стояли мужики, что даже свирепый и сильный как бык Янлык Андрий, первый драчун, не смог перечить и, только кривя рот, ворчал с тихой угрозой:
— Ну, ну, сходите, сходите, там спустят штаны. А сходка отправляла свою «депутацию» в Царев к самому земскому начальству Дрягину просить землемера. Вместо землемера заявился в конце августа в легкой коляске парой сам Дрягин. И так, не выходя из коляски, ждал, пока соберутся мужики, а когда собрались, стал допрашивать: кому земли мало? Кто самый обиженный? Мужики молчали.


Но на другой год сходки начались уже с масленицы: проверить в натуре землю, взять всю пашню на учет, разделить по сортам, чтобы не равнялся суходол с болотом!.. И упросили мужики приехавшего в школу молодого учителя Бурова быть у них землемером старшим, а в помощники ему выделили еще пятерых «учетчиков»: Рыжего Полата, Федора-кузнеца, Миклая Бороду, Тойгизю и Очандра Ваштарова. Грамоту знал один Очандр, и он считался первым помощником у учителя. И ходят они, бывало, по полю кучкой, а за ними в два неравных табуна мужики: в одном, большом, те, кому мало земли, в другом, меньшем, верхушка. И каких только прозвищ не наполу-чали «землемеры»; бывало, что и каменье летало в их сторону, бывало, что и до драк дело доходило. Но все-таки к пахоте закончили, несколько дней гудела площадка у караульной избы — распределяли наделы.
— По закону-у! — ревел Янлык Андрий.
— По совести! По справедливости! — кричали в ответ.
— По закону-у!
Спросили у учителя, как делить: по закону, который был еще с 1865 года, когда земля нарезалась оптом, а там уже шел учет ревизских душ, или по совести, то есть учитывать и тех, кто не считался ревизской душой (ревизии уже давно не было). Учитель ничего не мог сказать определенно: закон есть закон, однако и по справедливости можно, это не противоречит...
— Противоречит! По закону!
И привезли из волости писаря, толстого, в суконной борчатке, в лакированных сапогах, в очках на мясистом красном носу. И в напряженной тишине он сказал тихим ровным голосом:
— Утверждать будем наделы только законного порядка.
По закону Ваштарову Очандру сыну Миклая полагался надел в половину ревизской души — около трех десятин, которые собрались из полосы пашни у Санчурского тракта, из клина в овраге Кужу-Корем, из поляны в лу-жайном болотистом лесу за озером.
Йывяня. почему земля неровная, почему на
— Давным-давно был на земле большой поток воды и все утонуло, и были волны от бури, а потом вода схлынула, и так вот осталось неровно...
Крестный Григорий, старый николаевский солдат, освобожденный по болезни после Крымской войны, объяснял еще загадочней:
— Был, Ванюшко, на земле ледовый век, толстенные льды лежали, вот с наш дом и даже толще, так вот это его последствия.— И хмурился, словно сам хотел увидеть свою землю в таком толстом льду и не мог.— Последствия, стало быть,— добавлял он для убедительности.
Но ни великая вода, покрывшая землю, ни толстый лед не вязались с заросшими черемухой и смородиной берегами озера, с таинственным зеленым полумраком оврагов, с темными лесными увалами по краю земли... Но и то, что было совсем рядом — куст репейника с фиолетовыми цветами, васильки во ржи, сама рожь в зеленом тумане пыльцы — все это было удивительней, чем ледовый век.
Но крестный Григорий куда с большим толком поучал своего крестника, внушая ему:
— Ты, Ванюшко, меня перед богом не подводи, ведь перед богом-то я за тебя ответчик.— И учил, как надо почтительно здороваться с людьми, говоря им так: «Здоров, куда путь держите или откуда идете, чего несете».
— А еще, Ванюшко, — толковал крестный, — уважительные взгляды применяй, ни в коем случае сквернословие не допускай, ни с кем не ругайся, малых не обижай, чужое не бери.— И поднимая крючковатый прокуренный палец в небо, страшно тараща глаза на крестника, шептал: — Бог все видит и грехи наказует...
Впервые Йыван увидел «власть» осенью, со своей полосы: отец с матерью серпами жали первую свою рожь, а Йыван бегал по жнитву в маленьких лапоточках, выискивая оброненные колоски. Но колосков не находилось в короткой жесткой стерне, и он перестал искать. Вдруг видит: по тракту — пара лошадей с колокольчиками и сверкающей начищенными бляшками сбруей легко катит тарантас, на козлах ямщик, а в корзине хорошо одетый, толстый важный человек в темном.
— Давай шевелись, прокатим барина побыстрей!..
— Тятя, это кто едет? — спрашивает шепотом Йыван. Отец молчит, смотрит из-под руки, и когда тарантас
минует ихнюю полосу, объясняет:
— Это, Ванюшко, власть наша едет.
— Какая власть?
— Волостная. Волостной старшина Тымапи Япык из богатого рода Тойдемов.— И помолчав, добавляет со вздохом: — Видно, подать скоро собирать будут, вот он и объезжает...
А подать в ту осень собирали сразу за два года, развеяв у мужиков надежду на «власть сжалится». Власть не «сжалилась», и надо было платить. Казалось даже, что она люто мстит за передел и особенно мстит «землемерам». У Федора-кузнеца свели со двора двух последних овец, у Миклая Бороды сняли крышу с дома, а Рыжий Полат стоял на коленях перед Каврием, вымаливал у него денег на уплату. Ваштаровы отдали последние деньги — хорошо, что Овыча сохранила.
Собирал подать сам Тымапи Япык, волостной старшина с писарем, с урядником, с двумя могучими, угрюмыми мужиками из Арбан. Водил их по домам Шем Каврий, выбранный на последнем сходе старостой.
Дошла очередь до Тойгизи.
— Два года с него не брали как с погорельца,— сказал Шем Каврий. — Потом еще два года не брали...— И склонив голову к уху волостного старшины: — Тридцать рублей десять копеек...
— Да, все верно — тридцать рублей десять копеек,— подтвердил писарь.
— Ну, любезный, где деньги? Казна ждать не может,— сказал Тымапи Япык.
— Нету у меня денег, — ответил Тойгизя, твердо глядя на волостного старшину (вообще в деревне заметили, что как у Тойгизи стали жить эти два мальчика, он как бы воспрял духом, даже взгляд изменился).
— А что же у тебя есть? — строго спросил Тымапи Япык, задетый больше этим смелым взглядом, чем самим
®TRfiTOM.
Тойгизя вдруг улыбнулся — он и сам не знал, чему он улыбнулся. Может быть, ему вспомнилось, как желал ему меньший мальчик полный двор скотины, сотни гусей, сотни уток, много-много курицей...
— Ты чего ухмыляешься? — взревел волостной старшина.— Нет, вы посмотрите, он еще ухмыляется! Дать ему двадцать пять палок!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34