А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он сказал, что заговор устроен ради «христианства», и гарантировал Василию личную неприкосновенность. Примечательно, что никакого ореола героя или даже мученика Василий в этой сцене не имеет. Он совершает опрометчивые поступки, трусит, но образ его, лишенный всякой приподнятости, именно поэтому становится более человечным, чем традиционные образы князей-страдальцев. Василий падает у гроба Сергия, «кричанием моляся, захлипаяся». Князь Можайский поспешно уходит, бросив боярину Никите Константиновичу: «Возьми его». «Где брат мой, князь Иван?» — в отчаянии кричит Василий. «Поиман еси богом и великим князем Дмитрием Юрьевичем», — отвечает Никита. Василия выводят из церкви, сажают в «голые сани» и везут в Москву — на ослепление.
Мы видим, таким образом, что подбор живых деталей в летописном повествовании и отход от «черно-белых» сюжетных схем происходил в тех случаях, когда автор не мог однозначно оценивать своих героев (и злодеев) и рисовать их в традиционном агиографическом стиле. Особенно ясно это обнаруживается в летописных рассказах сатирического характера.
Сатирические рассказы о московских воеводах. Яркие сатирические зарисовки мы встречаем, например, в летописном своде, отразившемся в уже известной нам Ермолинской летописи и в Сокращенных сводах 1493 и 1495 гг. Источник Ермолинской и Сокращенных сводов, связанный, как мы уже знаем, с Кирилловым Белозерским монастырем на протяжении ряда лет (середина XV в.), он излагал рассказы, исходившие, по всей видимости, от Федора Басенка — опального боярина, ослепленного по приказу Ивана III и сосланного в Кириллов монастырь. Перед нами целая серия рассказов о бездарных и бессовестных деятелях московского военного и административного аппарата, хорошо знакомых Басенку по его прежней службе. Здесь и молодой постельник великого князя Айдар, который во время ночной вылазки, когда вышедших из судов татар легко можно было отрезать от берега, «наполнився духа ратна, и не отпустя их нимало от судна, и кликну на них, они же устрашившеся и вметашася в суды и побегоша на Волгу — в той день содеяся спасение велико татаром здоровьем Айдаровым Григорьева сына Карповичя»,[380] здесь и другой воевода Иван Руно, который сходным образом помешал русской «судовой рати», пришедшей «безвестно», занять Казань, хотя татары в это время спали.[381] Особенно выразительна история воеводы-взяточника Семена Беклемишева. По приказу великого князя он должен был защищать жителей города Алексина на Оке, подвергшегося нашествию татар. Но Семен Беклемишев потребовал у граждан за их защиту «посула» (взятки). Алексинцы согласились дать ему пять рублей; тогда Беклемишев пожелал получить еще «шестого рубля — жене своей». Стали торговаться, но тем временем подошли татары, и Беклемишев — «человек на рати вельми храбр», по издевательскому замечанию летописца, сбежал за реку с женой и слугами, оставив город на произвол неприятеля.[382]
Убедительность для читателя найденных летописцами выразительных деталей (нелепый крик Айдара, сорвавший ночную вылазку, «шестой рубль», запрошенный Беклемишевым) не зависела от того, были ли такие детали точно взяты летописцами из действительности или дорисованы их насмешливым воображением. Важно было лишь то, что подобные детали делали описанные происшествия видимыми для читателя, что они подсказывали ему авторскую мысль.
В этом значение разобранных выше рассказов из летописей XV в. Как и повествование о феодальной войне, сатирические эпизоды не были сочинены летописцами — они были взяты ими из жизни. Но сила художественного обобщения в таких рассказах от этого не уменьшилась. По своей выразительности, ощущаемой нами и сейчас, трагические и юмористические сцены из летописей могут быть сопоставлены с другими замечательными памятниками древнерусской «деловой» литературы, к которой мы обратимся в дальнейшем изложении.
* * *
Новые явления, характерные для литературы второй половины XV в., обнаруживаются не только в историческом повествовании. Черты эти могут быть отмечены и в другом жанре средневековой письменности, имевшем «деловое» — познавательное и религиозно-назидательное назначение. Жанр «хожений» (описания путешествий паломников по «святым землям») был знаком древнерусской литературе уже с XII в. (игумен Даниил); в XIV и первой половине XV в. этот жанр претерпел некоторые изменения — появились рассказы русских путешественников, ездивших в Царьград (XIV в.) и в Италию (Флорентийский собор 1439 г.).
«Хожение за три моря» Афанасия Никитина. «Хожение за три моря» Афанасия Никитина многими чертами напоминало паломнические «хожения», однако памятник этот имел иной характер и совсем иное значение для истории литературы. Своеобразие этого «Хожения» заключалось не только в том, что путешествие Никитина было не паломничеством в христианскую землю, а поездкой по торговым делам в далекую Индию, но и в глубоко личном характере повествования купца-путешественника.
Путешествие Афанасия Никитина относится ко времени между 1466 г., когда вступил на престол упомянутый в «Хожении» Касим султан, и 1475 г., когда текст «Хожения» был обнаружен составителем одного из летописных сводов. Обычно путешествие его датируется 1466–1472 гг. на основе не очень ясных указаний Никитина о времени, когда он праздновал «Велик день» (пасху) в Ормузе (Гурмызе). Однако сам Никитин неоднократно указывал, что не мог в Индии точно определить время пасхи и «гадал по приметам», исходя из мусульманских праздников. Расчет на основе этих указаний на мусульманские праздники (курбан-байрам) и сопоставление его известий по истории Индии с данными индо-персидских источников дают основание датировать путешествие Никитина скорее 1471–1474 гг.[383]
Вопреки мнению ряда авторов,[384] путешествие Никитина в Индию ни в какой мере не было официозной дипломатической или торговой миссией. Отправившийся в Северный Азербайджан (Ширван) Никитин имел с собой, как видно из первоначальной редакции «Хожения», только верительные грамоты своего государя — великого князя Михаила Борисовича Тверского и тверского архиепископа. Он пытался было пристроиться к шедшему по Волге каравану московского посла в Ширван Василия Папина, но разминулся с ним и встретил Папина лишь в Дербенте. Под Астраханью Афанасий Никитин и его товарищи были ограблены ногайскими татарами; они обратились к «ширваншаху» (местному государю) и послу Папину, но помощи не получили и «заплакав да разошлися кои куды: у кого что есть на Руси, и тот пошел на Русь, а кой должен, а тот пошел, куды его очи понесли».[385] В числе тех, кто имел долги на Руси и кому путь домой был закрыт из-за опасности разорения и кабалы, был Афанасий Никитин. Направившийся «от многой беды» из Дербента в Баку и в Персию, вдоль «Хвалитьского» (Каспийского) моря, а оттуда через Гурмыз и «Индийское море» в Индию, Никитин явно не имел с собой каких-либо значительных товаров. Единственный товар, который он, судя по «Хожению», рассчитывал продать в Индии, был привезенный им с большим трудом конь, да и то этот товар принес ему больше неприятностей, чем дохода: мусульманский хан Чюнера (Джунира) отобрал у него коня, требуя, чтобы Никитин перешел в ислам, и только помощь знакомого персидского купца помогла путешественнику вернуть назад его собственность. Когда Никитин через шесть лет после начала странствий с бесчисленными трудами, через «Стембольское» (Черное) море, пробрался назад на Русь, он едва ли был более способен расплатиться с долгами, чем прежде, и ему грозила неволя за долги. Единственным плодом путешествия оказались его записки — «Хожение за три моря».
Сохранившееся в независимом летописном своде 80-х гг. XV в. (Софийская вторая — Львовская летописи) и в сборнике конца XV — начала XVI в., «Хожение за три моря» Никитина было лишено традиционных этикетных черт, характерных для церковной и официальной светской литературы. С «хожениями» и «паломниками» предшествующих веков его связывали только некоторые особенности: перечни географических пунктов с лаконичными указаниями расстояний между ними, помещенные в нескольких местах рассказа Никитина, традиционные определения богатства и изобилия упоминаемых стран («земля обильна всем», «земля обильна вельми») и т. п.[386] В целом же «Хожение» Никитина представляло собой его путевой дневник (хотя и без разбивки на отдельные дни), непосредственные записки о пережитых приключениях, рассказывая о которых автор еще не знал, как они окончатся: «Уже проидоша два великыа дни [пасхи] в бесерменьской земле, а христианства не оставих; далее бог ведаеть, что будеть… Пути не знаю, иже камо поиду из Гундустана… То везде булгак [мятеж] стал» (с. 23, 25, 44, 45, 46). В конце концов Никитин все-таки «възмыслил ся на Русь», но на протяжении всего «Хожения» запись его странствий точно следует за ходом путешествия и обрывается на прибытии в Кафу (Феодосию) (с. 30, 50).
Довольно широко вставлены в русский текст дополнения на каком-то своеобразном тюркском диалекте. Едва ли правы те исследователи, которые считали, что такое «нагромождение» иноязычных выражений было стилистическим приемом, имевшим цель создать для читателя «эффект экзотичности».[387] Легко заметить, что по-тюркски Никитин записывал именно те разделы (проявления свободомыслия, мусульманские молитвы, замечания, сомнительные с точки зрения христианской морали), которые могли принести ему неприятности на Руси. Очевидно, Афанасий предполагал и даже надеялся, что его «Хожение» когда-нибудь прочтут «братья русьстии християне», но эти читатели предвиделись им когда-нибудь в будущем, может быть после смерти. Пока же он записывал то, что он видел и чувствовал — с несомненным талантом, но без приспособления к каким-либо литературным нормам: «И тут есть Индийская страна, и люди ходят все наги… А детей у них много, а мужики и жены все наги, а все черныя: яз куды хожу, ино за мною людей много, да дивятся белому человеку» (с. 35).
Попавший в чужую страну герой далеко не все понимал в окружающей обстановке. Как и большинство людей, оказавшихся за рубежом, он был готов видеть в любом, даже в самом экстраординарном случае проявление «местного колорита» и спешил дать широкие обобщения. К числу таких обобщений принадлежало, например, утверждение Никитина, будто индийские женщины «с мужи своими спять в день, а ночи жены их ходять к гарипом да спять с гарипы» (иностранцы), причем еще платят им «олафу» (жалованье), «да приносят с собою яству сахорную да вино сахарное, да кормять да поят гостей, чтобы ее любил, а любят гостей людей белых, занже их люди черны велми; а у которые жены от гостя зачнется дитя, и муж дает алафу». О некотором легковерии автора свидетельствуют также его рассказы о птице «гукук», испускающей изо рта огонь, и о «князе обезьянском», посылающем многочисленную рать на своих противников (с. 16, 21–22, 38, 42).
Но там, где Афанасий Никитин опирался не на рассказы своих собеседников, а на собственные наблюдения, взгляд его оказывался достаточно верным и трезвым. В «Хожении за три моря» нет и следа характерного для популярного на Руси «Сказания об Индийском царстве» идеализированного изображения Индийского царства, где все счастливы и «нет ни татя, ни разбойника, ни завидлива человека».[388] Индия, увиденная Никитиным, — страна далекая, с жарким климатом, но по устройству своему такая же, как и все земли: «А все наги да босы… А земля людна вельми, а сельскыя люди голы вельми, а бояре сильны добре и пышны вельми» (с. 14, 17). Он ясно понял разницу между завоевателями «бесерменами» и основным населением — «гундустанцами». Заметил он и то, что мусульманский хан «ездит на людях», хотя «слонов у него и коний много добрых», и то, что «бояре все хоросанци, а гундустанци все пешеходы» (с. 14, 16, 36). Бесправный «гарип» (чужестранец), Никитин сообщил «индеянам», что он «не бесерменин»; он не без гордости отметил, что «индеяне», тщательно скрывавшие свою повседневную жизнь от мусульман («а посмотрел бесерменин на еству, и он не яст»), от него, Афанасия, не стали «крыти ни в чем, ни о естве, ни о торговле, ни о маназу, ни о иных вещех, ни жон своих не учали крыти» (с. 18, 19).
Однако, несмотря на добрые отношения с «индеянами», отрыв от родной земли воспринимался тверским путешественником очень болезненно. Любовь к родине не заслоняла для него очень острых воспоминаний о несправедливостях в родной земле, но и эти несправедливости не стирали памяти о родине: «Русская земля да будет богом хранима!.. На этом свете нет страны, подобной ей, хотя вельможи [бегъляри — „бояре“] Русской земли несправедливы. Да станет Русская земля устроенной, и да будет в ней справедливость» (с. 25, 45, 85) (все эти слова написаны по-тюркски — очевидно, Никитин считал, что, если его рассуждения о «несправедливости» в Русской земле будут прочтены на родине, они окажутся небезопасными). Афанасий бранит «псов бесермен», толкнувших его на это путешествие, жалуется на трудность жизни в Индии: «А жити в Гундустане, ино вся собина исхарчити, занеже у них все дорого: один есми человек, ино по полутретья алтына харчю идеть на день, а вина есми не пивал» (с. 37). Иногда хандра Афанасия порождала у него совсем мизантропические отзывы об Индии: «А все черные люди, а все злодеи, а женки все бляди, да ведьмы, да тать, да ложь, да зелие, осподарев морят зелием». Угнетала Никитина и невозможность соблюдения на чужбине православных обрядов, тесно связанных для него с привычным бытом: «Ино братья русьстии християне, кто хочеть поити в Ындейскую землю, и ты остави веру свою на Руси, да въскликнув Махмета, да поиди в Гундустаньскую землю», — горько шутит он (с. 15, 37). Удручали Никитина не только прямые попытки обратить его в мусульманство, но и невозможность соблюдать обычаи родины на чужбине: «А со мною нет ничево, никакоя книгы, а книгы есмя взяли с собою с Руси, ино коли мя пограбили, ини их взяли, и яз позабыл веры хрестьянскыя вся и праздников хрестианьских» (с. 20, 41). Особенно выразительны те «помышления», в которые впал Никитин после того, как один из его «бесерменских» собеседников сказал ему, что он не кажется «бесерменином», но не знает и христианства: «Аз же в многыя помышления впадох и рекох в себе: горе мне окаянному, яко от пути истиннаго заблудихся и пути не знаю уже, камо пойду. Господи Боже вседержителю, творець небу и земли! Не отврати лица от рабища твоего, яко в скорби есмь… Господи мой, олло перводигерь, олло ты, карим олло, рагим олло, карим олло, рагимелло» (с. 44). Последние связи с родимой землей обрываются: начав с обращения к христианскому богу, Никитин (может быть, незаметно для самого себя) переходит на мусульманскую молитву. Чужеземная речь, которая окружала Никитина, грозила вытеснить его родной язык; даже кончается его «Хожение» арабской мусульманской молитвой.
Непосредственность рассказа Никитина, обилие конкретных деталей, делающих его повествование зримым и убедительным, не только сближают «Хожение» с теми «картинками из жизни», которые мы встречали в неофициальных летописных сводах. Написанные для себя, записи Никитина представляют собой один из наиболее «личных» памятников Древней Руси: мы знаем Афанасия Никитина, представляем себе его индивидуальность несравненно лучше, чем индивидуальность большинства русских писателей с древнейших времен до XVII в. Автобиографичность и лиричность «Хожения за три моря», передающего душевные переживания и настроения автора, были новыми чертами в древнерусской литературе, характерными именно для XV в. Эти черты обнаруживались, в частности, в произведениях агиографического жанра.[389]
3. Агиография
Жития второй половины XV в. могут быть отделены от житий предшествующего периода лишь условно; деятельность одного из наиболее выдающихся представителей епифаньевской агиографической школы — Пахомия Логофета — в значительной степени относилась ко второй половине века. Однако для агиографии интересующего нас здесь периода характерны все-таки некоторые новые черты, существенно отличающие ее от житийной литературы предшествующего времени.
Хорошо разработанной стилистической системе Епифания и Пахомия противостоят в агиографии второй половины XV в., с одной стороны, «неукрашенные» описания жизни святых, рассматривавшиеся, по-видимому, как материал для последующей литературной обработки, а с другой стороны — жития-легенды, основанные на фольклоре и обладающие хорошо разработанными, но не традиционно-агиографическими сюжетами.
Записка Иннокентия о последних днях Пафнутия Боровского. К «неукрашенным» житиям первого типа принадлежит прежде всего составленная в 1477–1478 гг. записка о последних днях крупнейшего церковного деятеля XV в., основателя и игумена Боровского монастыря Пафнутия. Автор этой записки — «келейник (сожитель по келии и прислужник) игумена Пафнутия Боровского Иннокентий, человек, не занимавший сколько-нибудь видного места в управлении монастыря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122