— крикнул один из них. — Че–е–е? Ты, что ли, Сэл? — откликнулся другой с дальней стороны моста.
— Ну! Я спросил, батарейки–то как?
— Какой мудак? Извращенец, что ли? Да я его так от–мудохаю, что родная мать не узнает. Уж чего я терпеть не могу, так этих всех психопатов, понял? — ответил Пронт и затопал по мосту, направляясь к Сэлу.
— Тупой ублюдок, — прошипел Сэл себе под нос. Они замолчали, на этот раз довольно надолго. Лучи фонариков обшаривали воздух.
— А где Тропер и этот… ну как его… молодой–то? — спросил Пронт.
— Уизольм, Призм, или Джизм, как его там… не упомню… Да они вниз пошли, под мостом поискать. Пошли отсюда. Я ни хера с этим фонариком не вижу. Поди он уже свалил давно из этой блядской долины, вот что. А че этот тип, этот Свифт, сам–то не пошел его ловить?
На другом берегу я увидел, как два бледных луча обшаривают заросли шиповника.
— Ну, че у вас там, Тропер? — крикнули оттуда.
— Че? — откликнулся Тропер.
— Че «че»?
— Че ты сказал?
— Я говорю, че у вас… да хрен с ним, все без толку…
— Ага, мои тоже сели, а купил–то всего на прошлой неделе.
Бутылка со звоном разбилась о камни на берегу ручья. От неожиданности я громко вздохнул.
Кто–то — то ли Сэл, то ли Пронт — вдруг воскликнул: — Тсс! Заткнись. Слышишь?
— Че слышишь?
— То. Тсс! Слушай! —Че?
— Вроде кто–то странно так дышит. Это ты, Стоут? — Че–е–е?
— Да ну тебя на хрен! Ты это дышишь?
— Не, не я! — нервно отозвался Стоут. — Точно не я.
— Заткнись! Перестаньте все дышать и слушайте. Тсс!
Я затаил дыхание.
Голова раскалывалась, легкие пылали, сердце лопалось — казалось, что прошла целая вечность; в глазах уже замелькали ярко–красные и темно–синие круги.
Помню, мне подумалось, что, сколько мои преследователи ни сотрясали воздух, они не сказали, в сущности, ничего стоящего и что, может быть, дар слова не столь уж и ценный дар, в конце концов. А еще мне подумалось, что дело говорит громче слов; да, да — именно обо всем этом я думал в ожидании того момента, когда они найдут меня и убьют.
И этот момент настал.
Лучи фонариков впились в меня словно маленькие, безволосые зверушки.
Грохочущие башмаки обступили со всех сторон. Мачете засвистали в воздухе.
Вонзились в доски. Нарезали меня на ломтики. Со страшным треском раскололи мой череп. Порубили меня на кубики. Истолкли в фарш. В кашу. В жижу. И ни писка протеста не вырвалось из моих уст.
И тогда, из пучины нашинкованного мяса, моя во всех отношениях совершенная и бессмертная душа воспарила, дабы прильнуть к Его небесной груди к Его небесной груди к Его небесной груди. Но он не настал, этот момент. Не настал.
— Вот он, заполз в щель под мостом! — воскликнул то ли Пронт, то ли Сэл, присев на колено и сжимая в руке мерцающий фонарик Приложив глаз к щели в настиле, он рассмотрел меня за сплетением балок.
— О Боже! Да он голый! Смотри как лыбится, извращенец херов! — выдохнул то ли Пронт, то ли Сэл, и в этот миг колючее острие моего серпа проскользнуло в щель между досками и вонзилось в его толстую ухмыляющуюся харю по самую рукоять, а затем скользнуло назад, оставляя за собой расколотую на две части, исходящую криком маску.
Но и этот момент тоже не настал. Нет, не настал.
— Да никто там на хрен не дышит, болван. Пошли отсюда, — сказал Сэл, и вся компашка развернулась, чтобы направиться к машинам.
— Да здесь он, этот паскудник, я уж знаю! — запротестовал было тот, кого назвали болваном, но его запихнули в пикап, и вскоре обе машины уже мчались по Мэйн, направляясь в город.
Может быть, тому была виной вся эта беготня, весь этот переполох, все эти падения, все эти удары о землю головой, все эти ужасные предвидения предстоявшего мне погружения в темные глубины, короче говоря, все, что случилось в тот день и ту ночь. А может быть, дело было в уютном ощущении, сродни ощущению плода в материнской матке, которое я испытывал, свернувшись калачиком в моей пещерке, убаюкиваемый пульсацией глинистой почвы. А может быть, я просто нуждался в сне для того, чтобы изгнать из моего подсознания все те грубые и жестокие помыслы, которые так долго скрывались в его закоулках и подвалах, на его чердаках и в темных аллеях Или же дело было просто в том, что я не так уж и много спал за последнее время — или все же спал? не помню, не помню. Или же все это вообще ни при чем, а просто Господь посчитал необходимым, чтобы я задержался еще на какое–то время в этом странном и тесном пристанище, — но так или иначе, я и сам не заметил, как заснул — голый, скрюченный в три погибели — прямо на сырой земле.
Не стоит недооценивать страх. Страх — наш босс. Страх — наш царь. Страх — наш Бог. Он везде и во всем. Гибельная ловушка. Что вы думаете по этому поводу? Я–то полагаю, что страх — хороший генерал, но плохой солдат. Я лично так считаю. Изо всех эмоций страх оказывает наибольшее, можно даже сказать, всепоглощающее воздействие на наши чувства. Страх требователен, настойчив и неутомим. До такой степени, что, лежа в этом закутке под мостом, наполовину засыпанный землей, я почти не замечал, в каком ужасном состоянии находится мое тело, — и все из–за страха. Плоть моя протестовала против такого с ней обращения, но мозг мой был так основательно опустошен пароксизмами страха, что рубильники, связывающие тело с центрами восприятия, просто разомкнуло. И теперь, когда звук моторов затих вдали и страх на время ослабел, боль снова вступила в свои права.
Жесточайшая судорога свела мою правую ногу, левая же онемела до такой степени, что не шевелилась. Ухватившись свободной рукой за одну из шедших под мостом балок, я подтянулся на несколько дюймов и распрямил свое скрюченное туловище, улегшись на спину, хотя колени мои по–прежнему оставались прижатыми к грудной клетке. Я вскрикнул от скребущей боли, волной прокатившейся по зудящим ссадинам на спине и плечах, и слегка приподнялся, потревожив при этом некоторое количество слизняков, которые, привлеченные теплом моего тела, падали холодными каплями с балок моста на мою пылающую плоть.
От этой боли, зародившейся в саднящих ушибах на спине и плечах, казалось, ожила давно погруженная в спячку область моей памяти — вспышки смятенных образов — спутанных — чужеродных — бессвязные повторы кадров, запущенные кнопкой нечеловеческого страдания — жуткие фрагменты давно мертвого времени, отвратительные в своей живости и ставшие еще более мучительными из–за своей быстротечности, расчлененности и неубедительности. Я повторно переживал агонию мертвого времени.
Тьма. Половицы скрипят под моими ногами. Лунный свет из широко распахнутого окна. Пляшущая на ветру штора. Я почти раздет, но кругом ночь, и в комнате выключили свет. Но я знаю эту комнату. Я знаю эту комнату. Девчачий запах.
Чистые простыни. Мыло. Пудра. Ее запах. Внезапный шепот — настойчивый, прерывистый, возбужденный. Возбужденный. Ее голос. Рядом, только руку протяни. Приди… ко мне… Иисусе. О… Иисусе… прошу… приди ко мне. Бум–бум бум–бум бум–бум бум–бум. Блеск серпа. Луна как алый ломтик. Здесь, где тьма. В ее комнате. Дуновение ее слов на коже моего лица. Я… готова… я готова. Чистая хлопковая ткань. Блеск моего нагого тела в лунном свете. Прикосновение лавандовых духов к моей щеке. Твоя куколка… готова. Зардевший мрак. Мертвое время.
Вспышка света. Ряды восковых кукол с распахнутыми челюстями. Лицо Бет мокро от слез. И я — я стою посреди комнаты, устыженный светом. А в проеме двери — великанша. Фартук в цветах. Цветущее лицо. Деревянная скалка в руке.
Причитающий рот — Боже мой! Боже мой! Боже мой. Я резко оборачиваюсь. Бет сидит на кровати, завернувшись в белую простыню. А я, я дрожу от страха. Я поворачиваюсь к окну. Вскарабкиваюсь на подоконник. Жестокие удары скалками и дубинками сыплются на мои плечи. Звук глухого удара. Один. Два. Три. Четыре.
Всхлипывая, уворачиваясь и спотыкаясь, я бегу через ночь как побитый пес. Вползаю в пыли и во тьме в мое пристанище, мое Царство. И потом, в своей комнате, вою, обезумев от боли. Рублю мотыгой на части чью–то конуру. Хлюпает кровавое мясо. Боль переходит к другому существу. Я вою во тьме, и собаки мне вторят.
Комок пахнущей лавандой ткани в моих руках. Свежая, новая, нерасстегнутая, хранящая тепло ее тела. В моих руках.
Я услышал шлепанье чьих–то тапочек. Прямо надо мной в мерцании луны сваи моста казались рядом заточенных зубов, а луна — кривым клыком. Шлепанье становилось все громче и ближе, и вместе с ним надвигалась волна лавандового аромата. Неужели это Бет, там, наверху, на досках? Я лежу тут, в щели, задремав — нет, уже проснувшись, а там, наверху, на мосту — Бет. Возможно ли это? Пока я лежу тут, в щели, проснувшись.
— Иисусе, — позвала она, — Иисусе, Ты здесь? Мне кажется, что ты именно здесь. Я чувствую, что ты рядом. Я это просто знаю — ты здесь. Я ждала тебя сегодня ночью у себя в комнате, но потом пришли батраки, и один из них сказал папе, что ты — под мостом, но никто ему не поверил, потому что там густой шиповник. Они сказали, что ты смог бы туда пробраться, только если бы превратился в кролика. Но ты ведь все можешь, Иисусе? Он сказал, что у тебя очень странное дыхание, и тогда я вылезла из окна, как ты это делал.
Она замолчала на какой–то миг, и все, что я слышал, пока она молчала, — это шлепанье ее тапочек. Затем она снова заговорила.
Она сказала — так трепетно и нежно: — Я люблю тебя, Иисусе. Ты избавил меня от одиночества.
И снова она замолчала. И снова неуверенные шаги ее ног. Такое ощущение, словно она вслушивалась в темноту, пытаясь отыскать меня, а послушав, делала пару–другую осторожных шажков, каждый раз оказываясь все ближе — ибо тишина наверняка сообщала ей некие точные сведения, может быть, благодаря моему свистящему дыханию, может быть, запаху крови, текшей у меня из носа.
Наконец девочка ступила на скрипучие доски прямо у меня над головой, и подошвы ее тапочек оказались отделены от моего напряженного, судорожного лица только толщиною доски.
— О Иисусе! Это я, Бет. Не говори мне ни слова. Я знаю, что ты там. Я не вижу тебя, но я знаю. Пожалуйста, молчи. Я знаю, что тебе опасно говорить.
Затем Бет, должно быть, присела на корточки, потому что, хотя она перешла на шепот, я отчетливо слышал каждое ее слово — мне даже чудилось, что ее теплое дыхание проникает ко мне между рассохшимися балками, в то время как мое — мое дыхание становилось все более свистящим и хриплым по мере того, как я пытался овладеть собой. Пожалуй, я и смог бы сдержать свое пыхтение, если бы сердце в моей груди, поддавшись порыву паники, не стучало с такой силой, с какой плясун на деревенском празднике притопывает ногой. Боже мой, ну и шум же оно подняло.
— Я знаю, что эти тетеньки, они очень мудрые. Я знаю. Они предсказали, что Ты придешь и выберешь меня Твоей… служанкой. Но я не люблю их. Прости, Иисусе. Я знаю, что не права, но ничего не могу поделать. Я ненавижу их, потому что они ненавидят Тебя, и боятся Тебя, и хотят сделать Тебе плохо. Я не хочу их больше видеть: ни одну из них. Не хочу больше отвечать на их вопросы. Прости меня, что они Тебя побили. Я им этого никогда не прощу, хотя я, понятно же, опять не права.
Я знаю, почему Ты избрал меня. Потому что никто больше не любит Тебя так, как я. Я — Твоя куколка. Ты можешь взять меня всю, и я не стану задавать Тебе вопросов.
Ее шепот звонко разносился в ночи.
— И я знаю, почему мы должны дружить с тобой тайно. Если они узнают, они убьют Тебя, так же как они убили тебя в Библии. И мы уже не сможем быть вместе. Не сможем дружить. Но мы должны быть осторожны, Иисусе. Если с Тобой что–нибудь случится, я умру, — мне показалось, что на этих словах она заплакала, потому что я услышал всхлипывания, — закрою глаза и умру.
И она обронила тяжелую слезу, которая пролетела в щель между досок и разбилась о мое лицо, пониже правой щеки. Я слизнул покатившуюся капельку и был немедленно потрясен сладостью этой слезы, ибо до этого я вкушал только горечь.
— Ты явился ко мне во сне, Иисусе. Я сидела на ступеньках у памятника, там, где Бог оставил меня, когда кончился дождь, и я услышала позади какой–то шум и обернулась. Каменный ангел ожил и стал Иисусом — Тобой — с большими белыми крыльями и серпом, занесенным над головой — Твоим кровавым серпом — Твоей меткой. Понимаешь? Я все поняла. И Твои прекрасные волосы струились по Твоим плечам, и Твои прекрасные глаза были полны любви. Ты не произнес ни слова, но Твои раны кровоточили.
Пожалуйста, Иисусе, не злись на меня. Прости меня, что они Тебя побили. Мне тоже было больно. Сперва они повелели мне любить Тебя, а теперь изгоняют Тебя прочь. Этот мир слишком жесток для нас.
А Твой мир, он на что похож? Там, должно быть, красиво и тихо. Все друг друга понимают и не задают вопросов. Ты возьмешь меня туда? В Твой прекрасный мир?
Бет снова замолчала. Я услышал, как ее шаги сначала стали удаляться, а затем поспешили обратно.
Бет торопливо зашептала:
— Они едут сюда! Прошу тебя, Иисусе, оставайся здесь. Не говори ничего.
Слушай. Мемориальная площадь. Накануне праздника. Я буду тебя ждать.
Я услышал шум машин — их было снова две, — заскрежетавших тормозами перед мостом. Затем тяжелый топот бегущего взрослого человека.
— Бет! Бет! Это папа! С тобой все в порядке? — закричал Сардус.
Затем раздался звук других шагов, еще более тяжелых, но медленных. И ужасное поскрипывание колес.
— Отпусти ее, Сардус Свифт, — раздался скрипучий женский голос. — Дело зашло слишком далеко! Нет! И не протестуй, Сардус. Если ты не можешь уследить за ребенком, мы найдем того, кто сможет. Хильда, посади ее в машину.
Она будет сегодня ночевать у меня.
Я услышал, как шаги удаляются, но скрип колес и одна пара ног, тех, что топали особенно громко, задержались ненадолго. Другой женский голос, глубокий и выдающий невероятную глупость его обладательницы, протянул: — Ну что, Уильма, теперь–то ты мне веришь? Или все Христовы невесты разгуливают по ночам полуголые, так, что ли?
— Заткнись, дура! — ответила змеиным шепотом Уильма Элдридж и прибавила к этому слова, от которых мурашки побежали у меня по коже: — То, что мы застигли кого–то у девочки в комнате прошлой ночью, не так уж и важно. Что случилось, то случилось, этого не изменишь. А важно, дубина, чтобы никто об этом не проведал. Сейчас об этом знаем только ты да я, а это значит, что если еще хоть кто–нибудь намекнет на то, что он тоже в курсе, то мне нетрудно будет догадаться, кто разинул болтливую пасть. Я ясно выражаюсь? И поверь мне, Хильда, я сотру тебя в порошок Понимаешь? А теперь кончай стоять тут как истукан и вези меня к машине.
Я дрожал в щели, слушая, как удаляется скрип колес — тик тик тик сквик, тик тик тик сквик. Наконец заговорщицы присоединились к остальным, взревели двигатели, и машины поспешили прочь. Прочь. Прочь. Знаете, иногда Бог напоминает мне добродушного великана, которого никто не понимает. Он живет на другой стороне горы в одиночестве, потому что друзей у Него нет. Все, кто живут в Его тени, страшатся и ненавидят Его, но иногда Он совершает очень добрые поступки: например, прогоняет дождевую тучу, которая собралась промочить гуляющую принцессу. Но люди видят только Его дурную сторону, например, когда в печали и отчаянии Он стирает с лица земли город–другой. Но если бы они захотели и постарались увидеть Его хорошую сторону, ободрить Бога, подружиться с Ним, попросить Его прийти в город и пожить вместе с ними, тогда Бог перестал бы печалиться и отчаиваться и у Него исчезли бы причины, чтобы обижать людей. Но нет, люди даже и не пытаются. Вот вы, скажем, хоть раз пытались?
Приведу пример. Топи, вот эти самые топи, представляют собой круглый участок земли, так густо покрытый растительностью, что в ней глохнет любой звук.
Сделайте несколько шагов в глубь болот, и вы сразу обратите внимание на полнейшее отсутствие всяческих звуков. Я имею виду посторонние звуки, потому что у болот есть свой собственный язык — легкое урчание, тихое потрескивание, сдавленное дыхание. Но сейчас, когда я погружаюсь в круглую пасть пучины, мне важнее было бы слышать, как приближаются мои палачи, иначе я полностью перестану отдавать себе отчет в том, как идет время, и впаду в беспамятства Но я все же слышу их! Я слышу их!
И в том, что я слышу, тоже проявляется божественная красота. Вот послушайте.
Я слышу машины. Машины и пикапы. Я слышу гудки, я слышу, как газуют их мстительные моторы. О, это мои палачи. Мои убийцы. Они съезжаются к моей лачуге.
Прямо сейчас я слышу их крики, которые северный ветер приносит на топи — в мою крепость, окруженную стенами из древесных стволов, сплетенных между собой вьющимися растениями — приносят сюда, в мою подэфирную капсулу, заполненную грязью — в мою болотную вотчину — в мою душную конуру — в поглощающий меня кокон, в котором я таю — дюйм за дюймом.
Они застыли в замешательстве перед величием устрашающего вида стены, окружающей Гавгофу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Ну! Я спросил, батарейки–то как?
— Какой мудак? Извращенец, что ли? Да я его так от–мудохаю, что родная мать не узнает. Уж чего я терпеть не могу, так этих всех психопатов, понял? — ответил Пронт и затопал по мосту, направляясь к Сэлу.
— Тупой ублюдок, — прошипел Сэл себе под нос. Они замолчали, на этот раз довольно надолго. Лучи фонариков обшаривали воздух.
— А где Тропер и этот… ну как его… молодой–то? — спросил Пронт.
— Уизольм, Призм, или Джизм, как его там… не упомню… Да они вниз пошли, под мостом поискать. Пошли отсюда. Я ни хера с этим фонариком не вижу. Поди он уже свалил давно из этой блядской долины, вот что. А че этот тип, этот Свифт, сам–то не пошел его ловить?
На другом берегу я увидел, как два бледных луча обшаривают заросли шиповника.
— Ну, че у вас там, Тропер? — крикнули оттуда.
— Че? — откликнулся Тропер.
— Че «че»?
— Че ты сказал?
— Я говорю, че у вас… да хрен с ним, все без толку…
— Ага, мои тоже сели, а купил–то всего на прошлой неделе.
Бутылка со звоном разбилась о камни на берегу ручья. От неожиданности я громко вздохнул.
Кто–то — то ли Сэл, то ли Пронт — вдруг воскликнул: — Тсс! Заткнись. Слышишь?
— Че слышишь?
— То. Тсс! Слушай! —Че?
— Вроде кто–то странно так дышит. Это ты, Стоут? — Че–е–е?
— Да ну тебя на хрен! Ты это дышишь?
— Не, не я! — нервно отозвался Стоут. — Точно не я.
— Заткнись! Перестаньте все дышать и слушайте. Тсс!
Я затаил дыхание.
Голова раскалывалась, легкие пылали, сердце лопалось — казалось, что прошла целая вечность; в глазах уже замелькали ярко–красные и темно–синие круги.
Помню, мне подумалось, что, сколько мои преследователи ни сотрясали воздух, они не сказали, в сущности, ничего стоящего и что, может быть, дар слова не столь уж и ценный дар, в конце концов. А еще мне подумалось, что дело говорит громче слов; да, да — именно обо всем этом я думал в ожидании того момента, когда они найдут меня и убьют.
И этот момент настал.
Лучи фонариков впились в меня словно маленькие, безволосые зверушки.
Грохочущие башмаки обступили со всех сторон. Мачете засвистали в воздухе.
Вонзились в доски. Нарезали меня на ломтики. Со страшным треском раскололи мой череп. Порубили меня на кубики. Истолкли в фарш. В кашу. В жижу. И ни писка протеста не вырвалось из моих уст.
И тогда, из пучины нашинкованного мяса, моя во всех отношениях совершенная и бессмертная душа воспарила, дабы прильнуть к Его небесной груди к Его небесной груди к Его небесной груди. Но он не настал, этот момент. Не настал.
— Вот он, заполз в щель под мостом! — воскликнул то ли Пронт, то ли Сэл, присев на колено и сжимая в руке мерцающий фонарик Приложив глаз к щели в настиле, он рассмотрел меня за сплетением балок.
— О Боже! Да он голый! Смотри как лыбится, извращенец херов! — выдохнул то ли Пронт, то ли Сэл, и в этот миг колючее острие моего серпа проскользнуло в щель между досками и вонзилось в его толстую ухмыляющуюся харю по самую рукоять, а затем скользнуло назад, оставляя за собой расколотую на две части, исходящую криком маску.
Но и этот момент тоже не настал. Нет, не настал.
— Да никто там на хрен не дышит, болван. Пошли отсюда, — сказал Сэл, и вся компашка развернулась, чтобы направиться к машинам.
— Да здесь он, этот паскудник, я уж знаю! — запротестовал было тот, кого назвали болваном, но его запихнули в пикап, и вскоре обе машины уже мчались по Мэйн, направляясь в город.
Может быть, тому была виной вся эта беготня, весь этот переполох, все эти падения, все эти удары о землю головой, все эти ужасные предвидения предстоявшего мне погружения в темные глубины, короче говоря, все, что случилось в тот день и ту ночь. А может быть, дело было в уютном ощущении, сродни ощущению плода в материнской матке, которое я испытывал, свернувшись калачиком в моей пещерке, убаюкиваемый пульсацией глинистой почвы. А может быть, я просто нуждался в сне для того, чтобы изгнать из моего подсознания все те грубые и жестокие помыслы, которые так долго скрывались в его закоулках и подвалах, на его чердаках и в темных аллеях Или же дело было просто в том, что я не так уж и много спал за последнее время — или все же спал? не помню, не помню. Или же все это вообще ни при чем, а просто Господь посчитал необходимым, чтобы я задержался еще на какое–то время в этом странном и тесном пристанище, — но так или иначе, я и сам не заметил, как заснул — голый, скрюченный в три погибели — прямо на сырой земле.
Не стоит недооценивать страх. Страх — наш босс. Страх — наш царь. Страх — наш Бог. Он везде и во всем. Гибельная ловушка. Что вы думаете по этому поводу? Я–то полагаю, что страх — хороший генерал, но плохой солдат. Я лично так считаю. Изо всех эмоций страх оказывает наибольшее, можно даже сказать, всепоглощающее воздействие на наши чувства. Страх требователен, настойчив и неутомим. До такой степени, что, лежа в этом закутке под мостом, наполовину засыпанный землей, я почти не замечал, в каком ужасном состоянии находится мое тело, — и все из–за страха. Плоть моя протестовала против такого с ней обращения, но мозг мой был так основательно опустошен пароксизмами страха, что рубильники, связывающие тело с центрами восприятия, просто разомкнуло. И теперь, когда звук моторов затих вдали и страх на время ослабел, боль снова вступила в свои права.
Жесточайшая судорога свела мою правую ногу, левая же онемела до такой степени, что не шевелилась. Ухватившись свободной рукой за одну из шедших под мостом балок, я подтянулся на несколько дюймов и распрямил свое скрюченное туловище, улегшись на спину, хотя колени мои по–прежнему оставались прижатыми к грудной клетке. Я вскрикнул от скребущей боли, волной прокатившейся по зудящим ссадинам на спине и плечах, и слегка приподнялся, потревожив при этом некоторое количество слизняков, которые, привлеченные теплом моего тела, падали холодными каплями с балок моста на мою пылающую плоть.
От этой боли, зародившейся в саднящих ушибах на спине и плечах, казалось, ожила давно погруженная в спячку область моей памяти — вспышки смятенных образов — спутанных — чужеродных — бессвязные повторы кадров, запущенные кнопкой нечеловеческого страдания — жуткие фрагменты давно мертвого времени, отвратительные в своей живости и ставшие еще более мучительными из–за своей быстротечности, расчлененности и неубедительности. Я повторно переживал агонию мертвого времени.
Тьма. Половицы скрипят под моими ногами. Лунный свет из широко распахнутого окна. Пляшущая на ветру штора. Я почти раздет, но кругом ночь, и в комнате выключили свет. Но я знаю эту комнату. Я знаю эту комнату. Девчачий запах.
Чистые простыни. Мыло. Пудра. Ее запах. Внезапный шепот — настойчивый, прерывистый, возбужденный. Возбужденный. Ее голос. Рядом, только руку протяни. Приди… ко мне… Иисусе. О… Иисусе… прошу… приди ко мне. Бум–бум бум–бум бум–бум бум–бум. Блеск серпа. Луна как алый ломтик. Здесь, где тьма. В ее комнате. Дуновение ее слов на коже моего лица. Я… готова… я готова. Чистая хлопковая ткань. Блеск моего нагого тела в лунном свете. Прикосновение лавандовых духов к моей щеке. Твоя куколка… готова. Зардевший мрак. Мертвое время.
Вспышка света. Ряды восковых кукол с распахнутыми челюстями. Лицо Бет мокро от слез. И я — я стою посреди комнаты, устыженный светом. А в проеме двери — великанша. Фартук в цветах. Цветущее лицо. Деревянная скалка в руке.
Причитающий рот — Боже мой! Боже мой! Боже мой. Я резко оборачиваюсь. Бет сидит на кровати, завернувшись в белую простыню. А я, я дрожу от страха. Я поворачиваюсь к окну. Вскарабкиваюсь на подоконник. Жестокие удары скалками и дубинками сыплются на мои плечи. Звук глухого удара. Один. Два. Три. Четыре.
Всхлипывая, уворачиваясь и спотыкаясь, я бегу через ночь как побитый пес. Вползаю в пыли и во тьме в мое пристанище, мое Царство. И потом, в своей комнате, вою, обезумев от боли. Рублю мотыгой на части чью–то конуру. Хлюпает кровавое мясо. Боль переходит к другому существу. Я вою во тьме, и собаки мне вторят.
Комок пахнущей лавандой ткани в моих руках. Свежая, новая, нерасстегнутая, хранящая тепло ее тела. В моих руках.
Я услышал шлепанье чьих–то тапочек. Прямо надо мной в мерцании луны сваи моста казались рядом заточенных зубов, а луна — кривым клыком. Шлепанье становилось все громче и ближе, и вместе с ним надвигалась волна лавандового аромата. Неужели это Бет, там, наверху, на досках? Я лежу тут, в щели, задремав — нет, уже проснувшись, а там, наверху, на мосту — Бет. Возможно ли это? Пока я лежу тут, в щели, проснувшись.
— Иисусе, — позвала она, — Иисусе, Ты здесь? Мне кажется, что ты именно здесь. Я чувствую, что ты рядом. Я это просто знаю — ты здесь. Я ждала тебя сегодня ночью у себя в комнате, но потом пришли батраки, и один из них сказал папе, что ты — под мостом, но никто ему не поверил, потому что там густой шиповник. Они сказали, что ты смог бы туда пробраться, только если бы превратился в кролика. Но ты ведь все можешь, Иисусе? Он сказал, что у тебя очень странное дыхание, и тогда я вылезла из окна, как ты это делал.
Она замолчала на какой–то миг, и все, что я слышал, пока она молчала, — это шлепанье ее тапочек. Затем она снова заговорила.
Она сказала — так трепетно и нежно: — Я люблю тебя, Иисусе. Ты избавил меня от одиночества.
И снова она замолчала. И снова неуверенные шаги ее ног. Такое ощущение, словно она вслушивалась в темноту, пытаясь отыскать меня, а послушав, делала пару–другую осторожных шажков, каждый раз оказываясь все ближе — ибо тишина наверняка сообщала ей некие точные сведения, может быть, благодаря моему свистящему дыханию, может быть, запаху крови, текшей у меня из носа.
Наконец девочка ступила на скрипучие доски прямо у меня над головой, и подошвы ее тапочек оказались отделены от моего напряженного, судорожного лица только толщиною доски.
— О Иисусе! Это я, Бет. Не говори мне ни слова. Я знаю, что ты там. Я не вижу тебя, но я знаю. Пожалуйста, молчи. Я знаю, что тебе опасно говорить.
Затем Бет, должно быть, присела на корточки, потому что, хотя она перешла на шепот, я отчетливо слышал каждое ее слово — мне даже чудилось, что ее теплое дыхание проникает ко мне между рассохшимися балками, в то время как мое — мое дыхание становилось все более свистящим и хриплым по мере того, как я пытался овладеть собой. Пожалуй, я и смог бы сдержать свое пыхтение, если бы сердце в моей груди, поддавшись порыву паники, не стучало с такой силой, с какой плясун на деревенском празднике притопывает ногой. Боже мой, ну и шум же оно подняло.
— Я знаю, что эти тетеньки, они очень мудрые. Я знаю. Они предсказали, что Ты придешь и выберешь меня Твоей… служанкой. Но я не люблю их. Прости, Иисусе. Я знаю, что не права, но ничего не могу поделать. Я ненавижу их, потому что они ненавидят Тебя, и боятся Тебя, и хотят сделать Тебе плохо. Я не хочу их больше видеть: ни одну из них. Не хочу больше отвечать на их вопросы. Прости меня, что они Тебя побили. Я им этого никогда не прощу, хотя я, понятно же, опять не права.
Я знаю, почему Ты избрал меня. Потому что никто больше не любит Тебя так, как я. Я — Твоя куколка. Ты можешь взять меня всю, и я не стану задавать Тебе вопросов.
Ее шепот звонко разносился в ночи.
— И я знаю, почему мы должны дружить с тобой тайно. Если они узнают, они убьют Тебя, так же как они убили тебя в Библии. И мы уже не сможем быть вместе. Не сможем дружить. Но мы должны быть осторожны, Иисусе. Если с Тобой что–нибудь случится, я умру, — мне показалось, что на этих словах она заплакала, потому что я услышал всхлипывания, — закрою глаза и умру.
И она обронила тяжелую слезу, которая пролетела в щель между досок и разбилась о мое лицо, пониже правой щеки. Я слизнул покатившуюся капельку и был немедленно потрясен сладостью этой слезы, ибо до этого я вкушал только горечь.
— Ты явился ко мне во сне, Иисусе. Я сидела на ступеньках у памятника, там, где Бог оставил меня, когда кончился дождь, и я услышала позади какой–то шум и обернулась. Каменный ангел ожил и стал Иисусом — Тобой — с большими белыми крыльями и серпом, занесенным над головой — Твоим кровавым серпом — Твоей меткой. Понимаешь? Я все поняла. И Твои прекрасные волосы струились по Твоим плечам, и Твои прекрасные глаза были полны любви. Ты не произнес ни слова, но Твои раны кровоточили.
Пожалуйста, Иисусе, не злись на меня. Прости меня, что они Тебя побили. Мне тоже было больно. Сперва они повелели мне любить Тебя, а теперь изгоняют Тебя прочь. Этот мир слишком жесток для нас.
А Твой мир, он на что похож? Там, должно быть, красиво и тихо. Все друг друга понимают и не задают вопросов. Ты возьмешь меня туда? В Твой прекрасный мир?
Бет снова замолчала. Я услышал, как ее шаги сначала стали удаляться, а затем поспешили обратно.
Бет торопливо зашептала:
— Они едут сюда! Прошу тебя, Иисусе, оставайся здесь. Не говори ничего.
Слушай. Мемориальная площадь. Накануне праздника. Я буду тебя ждать.
Я услышал шум машин — их было снова две, — заскрежетавших тормозами перед мостом. Затем тяжелый топот бегущего взрослого человека.
— Бет! Бет! Это папа! С тобой все в порядке? — закричал Сардус.
Затем раздался звук других шагов, еще более тяжелых, но медленных. И ужасное поскрипывание колес.
— Отпусти ее, Сардус Свифт, — раздался скрипучий женский голос. — Дело зашло слишком далеко! Нет! И не протестуй, Сардус. Если ты не можешь уследить за ребенком, мы найдем того, кто сможет. Хильда, посади ее в машину.
Она будет сегодня ночевать у меня.
Я услышал, как шаги удаляются, но скрип колес и одна пара ног, тех, что топали особенно громко, задержались ненадолго. Другой женский голос, глубокий и выдающий невероятную глупость его обладательницы, протянул: — Ну что, Уильма, теперь–то ты мне веришь? Или все Христовы невесты разгуливают по ночам полуголые, так, что ли?
— Заткнись, дура! — ответила змеиным шепотом Уильма Элдридж и прибавила к этому слова, от которых мурашки побежали у меня по коже: — То, что мы застигли кого–то у девочки в комнате прошлой ночью, не так уж и важно. Что случилось, то случилось, этого не изменишь. А важно, дубина, чтобы никто об этом не проведал. Сейчас об этом знаем только ты да я, а это значит, что если еще хоть кто–нибудь намекнет на то, что он тоже в курсе, то мне нетрудно будет догадаться, кто разинул болтливую пасть. Я ясно выражаюсь? И поверь мне, Хильда, я сотру тебя в порошок Понимаешь? А теперь кончай стоять тут как истукан и вези меня к машине.
Я дрожал в щели, слушая, как удаляется скрип колес — тик тик тик сквик, тик тик тик сквик. Наконец заговорщицы присоединились к остальным, взревели двигатели, и машины поспешили прочь. Прочь. Прочь. Знаете, иногда Бог напоминает мне добродушного великана, которого никто не понимает. Он живет на другой стороне горы в одиночестве, потому что друзей у Него нет. Все, кто живут в Его тени, страшатся и ненавидят Его, но иногда Он совершает очень добрые поступки: например, прогоняет дождевую тучу, которая собралась промочить гуляющую принцессу. Но люди видят только Его дурную сторону, например, когда в печали и отчаянии Он стирает с лица земли город–другой. Но если бы они захотели и постарались увидеть Его хорошую сторону, ободрить Бога, подружиться с Ним, попросить Его прийти в город и пожить вместе с ними, тогда Бог перестал бы печалиться и отчаиваться и у Него исчезли бы причины, чтобы обижать людей. Но нет, люди даже и не пытаются. Вот вы, скажем, хоть раз пытались?
Приведу пример. Топи, вот эти самые топи, представляют собой круглый участок земли, так густо покрытый растительностью, что в ней глохнет любой звук.
Сделайте несколько шагов в глубь болот, и вы сразу обратите внимание на полнейшее отсутствие всяческих звуков. Я имею виду посторонние звуки, потому что у болот есть свой собственный язык — легкое урчание, тихое потрескивание, сдавленное дыхание. Но сейчас, когда я погружаюсь в круглую пасть пучины, мне важнее было бы слышать, как приближаются мои палачи, иначе я полностью перестану отдавать себе отчет в том, как идет время, и впаду в беспамятства Но я все же слышу их! Я слышу их!
И в том, что я слышу, тоже проявляется божественная красота. Вот послушайте.
Я слышу машины. Машины и пикапы. Я слышу гудки, я слышу, как газуют их мстительные моторы. О, это мои палачи. Мои убийцы. Они съезжаются к моей лачуге.
Прямо сейчас я слышу их крики, которые северный ветер приносит на топи — в мою крепость, окруженную стенами из древесных стволов, сплетенных между собой вьющимися растениями — приносят сюда, в мою подэфирную капсулу, заполненную грязью — в мою болотную вотчину — в мою душную конуру — в поглощающий меня кокон, в котором я таю — дюйм за дюймом.
Они застыли в замешательстве перед величием устрашающего вида стены, окружающей Гавгофу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36