Нападавшие успокоились только тогда, когда женщина окончательно перестала шевелиться. Неподвижное и нагое тело лежало в кроваво–красной луже, растекавшейся перед входом в фургончик.
Вытянув голову в сторону неподвижной Кози и вцепившись руками в заклинившие колеса, Уильма Элдридж тщетно пыталась сдвинуть кресло с места. Бросив многозначительный заговорщический взгляд на своего оцепеневшего супруга, она скомандовала голосом, в котором слышалось возбуждение, вызванное увиденной сценой насилия: — Подтолкни меня, Франклин! Подтолкни меня к ней поближе!
Франклин Элдридж покорно повиновался. Грязь зачавкала под колесами кресла.
— Блудницы и прокаженные должны быть заклеймены, чтобы позор их был виден всем, — сказала паралитичка. — Франклин! Дай–ка мне ножницы!
Франклин засунул руку в карман куртки, извлек оттуда ножницы и вложил их в протянутую руку жены.
— Пусть грех твой будет на тебе, шлюха! — сказала Уильма, наклоняясь над Кози Мо. И стала состригать с головы Кози чудесные белокурые локоны.
Закончив это дело, Уильма откинулась на спинку кресла, сжимая в руках длинные, испачканные в грязи локоны. Злобная ухмылка, с которой она метила потаскушку, внезапно сменилась гримасой отвращения. Старуха швырнула отрезанные волосы на истоптанную ногами землю.
— Волосы шлюхи! — сказала она, выплевывая слова так, словно это были комки грязи.
Фило Холф расчистил в толпе проход, и Док Мор–роу склонился над Кози, пытаясь нащупать у нее пульс.
— Жить будет, — сказал доктор с горечью в голосе и положил безвольную руку Кози обратно на землю.
Толпа безмолвно разошлась. Франклин Элдридж взялся за ручки жениного кресла. Уильма Элдридж посмотрела, на него, и губы ее скривились в омерзительной ухмылке презрения. Она бросила последний взгляд в сторону белой руки поверженной шлюхи, злорадно облизнула губы и покатила прочь.
Хрупкие пальцы Кози переломились под колесами кресла, словно сахарные леденцы.
Фило Холф передернул плечами, прикрыл на мгновение глаза и сказал: — Мы возьмем ее к себе. Я и Карл, мы возьмем ее к себе.
Братья осторожно подняли избитую женщину и положили ее на переднее сиденье своего пикапа. Доктор прикрыл тело пропитанным грязью и кровью розовым халатиком.
Карл Холф сел за руль, объехал вокруг фургончика на вершине Хуперова холма и покатил по проселку, спускающемуся к Мэйн–роуд.
Эби По запряг свою клячу в фургончик, яростно хлестнул ее, и крошечная розовая спаленка Кози Мо покатилась вниз по склону Хуперова холма, подскакивая и переворачиваясь, будто игрушечная.
Оставшись в одиночестве на вершине холма, Эби По упал на колени, простер руки к небесам и заплакал. Раскат грома потряс черное брюхо нависшей над ним тучи.
— Слава тебе, Господи, слава тебе! — восклицал проповедник, обращаясь к бушующей стихии. — Слава тебе, Господи, слава Тебе, слова Тебе Я видел, как фургончик скатился с Хуперова холма и разлетелся в щепки — розовые и мокрые. С моего наблюдательного пункта фургончик казался размером с ноготь моего большого пальца, и я видел, как толпа бежала за ним следом по склону холма, подстрекаемая безумствующим пастырем. Затем, невзирая на дождь, они развели у подножия костер из остатков фургончика. По спустился с холма и плясал черной птицей вокруг пламени в густом керосиновом чаду. Окна взорвались, издав четыре громких хлопка. Желтые искры летали в небе, словно метеоры.
Я видел нижнее белье Кози Мо, висевшее на ветвях кустов, будто некие дьявольские плоды, лежавшее на земле лужами алых кружев и кроваво–красного шелка.
Мне грезилось, что все склоны холма усеяны призраками Кози Мо и призраки эти стенают и копошатся в грязи, сплетаясь в сладострастных объятиях со сгорбленными козлобородыми бесами.
На следующий день я уже рылся в куче золы и пепла у подножия Хуперова холма.
Среди обугленных останков я нашел почерневшую настольную косметичку с пузырьками для туалетной воды, сделанными из сапфирового стекла. Ни пузырьки, ни тампоны из цветной ваты не пострадали в пламени. Еще я нашел там шприц для подкожного впрыскивания и три острые иглы. Об одну из них я уколол до крови большой палец. Еще там была фотокарточка Кози Мо со стишками, написанными на обороте. Под ними стояла дата — июнь 1930 года. Кроме того, в косметичке лежали две маленькие коричневые запечатанные ампулы, три каких–то странных воздушных шарика (мне так и не удалось их надуть) и золотой медальон с миниатюрой, на которой была изображена маленькая девочка — несомненно Кози Мо собственной персоной. Я сложил все эти сокровища в обувную коробку, выложенную изнутри старыми газетами. На коробке я написал «Кози Мо, 1943 год». Еще я нашел белую ночную рубашку. Она лежала на пне. Я разгладил ее и высушил, и она стала совсем как новая.
Голова моя в то время была сплошь покрыта колтунами, спекшейся кровью, шрамами и волдырями. В тот самый день, если мне не изменяет память, я заперся в своей комнате и увлажнил покрытый коростой череп тампоном, смоченным в лавандовой эссенции. Боль отдавалась внутри головы, но зато струпья на ранах, нанесенных ножницами, постепенно размякли и стали отделяться от кожи. Долбаные ножницы! Долбаная сука Я слышал, как в соседней комнате Ма хрипло каркает посреди учиненного ею погрома. Мой мозг кипел от гнева, а уши горели от унижения.
Если бы не сознание того, что я победоносно воссиял над ними всеми в мой смертный час, то гнев и унижение несомненно все бы еще терзали меня. Но, как выяснилось, воспоминания эти смогли только частично омрачить мою память.
Если бы моя мамаша оказалась здесь, по соседству со мной, в день моей славы, она показалась бы мне маленькой, словно комар.
От моих ран веяло ароматами Кози Мо. Лавандой. Розой. Мускусом.
Выпавшие клочья волос я сохранил в коробке вместе со всеми остальными обрезками — ногтями с пальцев рук и ног, мертвой кожей, зубами, ресницами, коростами и тому подобными вещами.
Под кроватью у меня уже стояли двадцать две обувные коробки с сокровищами.
Чаще всего я заглядывал в коробку Кози Мо и каждый раз брал из нее каплюдругую пахучей эссенции. Мои отроческие годы были полны небесного благоухания.
Но вот на вершине Хуперова холма…
На вершине Хуперова холма я обшарил каждый клочок земли, пытаясь отыскать ее след — каплю крови или хотя бы отпечаток, оставленный в грязи ее телом. Но вороватый дождь, смывающий все следы, стер с земли всякую память о Кози Мо, а холм безмолвствовал — или, по крайней мере, так мне казалось.
Разочарованный, повесив голову, я спускался по склизкому склону, неся в руках пустую банку, взятую с собой на тот случай, если удастся что–нибудь отыскать.
И тут я наткнулся на две занятные борозды, которые шли вниз параллельно на расстоянии трех футов друг от друга. Каждая борозда была шириной в два дюйма и глубиной в четыре. Дождевая вода уже наполнила их до краев. Я пошел вдоль этих зловещего вида углублений и дошел до того места, где глинистый мергель, истоптанный ногами, превратился в сплошное месиво.
И там, в луже грязной воды, плавали локоны Кози Мо.
Когда я выловил их из лужи, в которой весело лопались дождевые пузырьки, они сияли как червонное золото. Уже сделав это, я поневоле задумался о двусмысленности случившегося — о совпадении, в котором я не мог не разглядеть отблеска нашего будущего торжества. Стоя с локонами в руках под дождем, охлаждавшим мой израненный скальп, я внезапно пережил ее стыд и позор так, как переживала их она, и на мгновение сигналы наших сердец пересеклись в пространстве и времени. И тогда я понял, что одновременно Кози Мо, где бы она ни находилась, испытывает адские муки, которые были ей ранее неведомы, —мои адские муки, подобно тому, как я испытываю ее.
Прядь волос, которую я бережно завернул в носовой платок, связала нас. Да, она стала связью между нами. Да, да, именно так Я бежал, я летел, я скользил, я катился домой по склону, повторяя про себя: этот клок — это ключ. Этот клок — это ключ. Этот клок..
XVI
В тот самый воскресный вечер, примерно в одиннадцать часов, в долину въехал ржавый красный пикап, принадлежавший братьям Холф.
Сразу за северным перевалом мощеную дорогу пересекал поток То, что текло в нем, в сумерках было похоже на вырвавшуюся из–под земли нефть. Брызги этой жидкости усеяли все ветровое стекло и начали суетливо разбегаться в стороны от движущихся дворников, словно стая черных ос.
— А дождь–то все идет, брат! — сказал Фило.
Карл кивнул головой и включил дальний свет. Прижав лицо к ветровому стеклу, так что тело его выгнулось дугой над рулевым колесом, он вгляделся и сказал: — И верно, идет!
Проехав еще немного по Мэйн–роуд, он добавил: — Брат Фило, если что и можно сказать наверняка по части нашей долины, так это то, что дождь в ней все идет и идет…
Действительно, то, что в полдень было еще просто проливным дождем, к вечеру превратилось в настоящий потоп. Дождь не останавливался. Лил он и на следующий день, и после. Лил не переставая, все с той же неистовой силой. Ни один луч солнечного света так и не смог прорваться к земле сквозь черную и клокочущую небесную твердь. Бог, казалось, даже и не заметил принесенной ему жертвы. Отчаянию обитателей долины не было предела. Выбор у них был невелик: остаться на обжитом месте и терпеть страдания или же собрать пожитки, отправиться туда, где светит солнце, и доживать там свои дни, мучаясь угрызениями совести.
По, этот самозваный мессия, за один день превратился из пророка в живое воплощение всех унижений, пережитых укулитами, в символ постигших их бед.
Все люто возненавидели его, и проповедник счел за лучшее держаться подальше от города.
Церковь на Вершинах Славы пришла в еще больший упадок стены ее покосились, оттого что сваи все глубже и глубже уходили во влажную почву. Никто не посещал ее, за исключением Эби По, который с каждым днем все чаще и чаще прикладывался к бутылке. Черное облачение проповедника обтрепалось и засалилось, на иссохшем лице образовались глубокие морщины, глаза провалились в темные глазницы. Полубезумный По бродил по пустому залу, бормоча полузабытые молитвы; иногда он взбирался на кафедру и произносил оттуда бессвязные проповеди новой своей пастве — крысам, жабам и дождю. Крыша протекала. Оконные стекла разбились. Колокол от бездействия заржавел на своей перекладине. Некогда блестящее убранство стало добычей гниения и запустения.
Так пролетел еще один год. А дождь все шел и шел.
XVII
Залетный ветер гулял по долине и врывался на улицы города. Я сидел под дождем возле бензоколонки и слушал, как ветер, пролетая, играет рекламным щитом «Тексако». С каждым порывом ветра щит ударял о стену ровно три раза — первый раз громко, второй раз — потише, а вот последний удар можно было расслышать только с большим трудом. Тук!! Тук! Тук! Тук/.'Тук] Тук!
Красные и белые вымпелы, привязанные к столбу на перекрестке возле «Парикмахерской Ноя», вились и плескались на ветру, вились и плескались, плескались и вились. С последним ударом рекламного щита вымпелы, до того безвольно висевшие на веревке, принимались виться и плескаться, поскольку к тому времени порыв ветра как раз достигал парикмахерской. Затем ветер уносился дальше вдоль по Мэйн, и вымпелы снова бессильно обвисали в ожидании следующего порыва.
Когда же ветра не было, щит не стучал. А когда щит не стучал, тогда и вымпелы безвольно висели и не вились, не развевались и не плескались.
А когда ветер не плясал в долине той промозглой летней ночью 1943 года, тогда все Укулоре пребывало в безмолвии — если не принимать во внимание неумолчный шум дождя, давно ставший таким же привычным, как шелест крови в сосудах, который именно в силу привычности и не заметен нашему слуху.
Короче говоря, если ветер не дул, то не было ни стука жести, ни хлопанья ткани, ни бряканья ржавых заправочных пистолетов на бензоколонке — одно торжественное молчание.
Разве я вам не сказал, что дождя мы уже просто не слышали?
Ни души не было видно в городе — ни одинокого прохожего, ни прогуливающейся парочки. Старики–укулиты обыкновенно любили прогуливаться парочками — хотя многие прогуливались и поодиночке, как это водится во всем мире. Я в том смысле, что старики во всем мире любят гулять — парой или в одиночку — до конца дней своих, пока не остановится сердце или не откажут ноги, — парочкой или в одиночку — к последнему приюту.
Но не в этом городе: здесь никто не разгуливал, насвистывая или пританцовывая, — не только по улице, но даже по своему дому или двору. Ни вдоль Мэйн, ни по улице Мазеруэллс, ни по Мемориальной площади.
И посему в тот дождливый день я отпустил поводья своего воображения до такой степени, что не сразу обратил внимание на тощую сгорбленную фигуру, прохромавшую мимо меня и закутанную с головы до пят в грязно–коричневое покрывало. Таинственная фигура двигалась такой походкой, словно башмаки у нее были наполнены острыми камнями. Одеяние из грубого полотна напоминало рясу, и поэтому прихрамывающий по Мэйн–роуд незнакомец показался мне прокаженным, сошедшим прямо со страниц книги Левит; я даже представил себе кровоточащие язвы, скрытые складками мешковины.
Несмотря на то, что серая завеса дождя мешала мне следить за незнакомцем — не только скрывая его от моего взора, но и не позволяя расслышать его шаги, — я все же ухитрялся следовать за странным существом, не теряя его из виду.
Неожиданно таинственный незнакомец остановился, согнувшись в пояснице так, словно страдал желудочными коликами, затем еще плотнее закутался в покрывало и поковылял дальше по Мэйн, надрывно кашляя.
Свернув возле Мемориального парка, он немного помедлил у чугунных ворот.
Какое–то время я видел неподвижное коричневое покрывало, застывшее на фоне кованых завитушек и пунцовых роз. Желтая электрическая лампочка гудела и мерцала у меня над головой. Я стоял в десяти футах от ворот, скрытый только дождем.
Я пытался разглядеть руку, щеку, хотя бы палец ноги в тусклом свете фонаря — получить доказательство того, что я имею дело с существом из плоти и крови. Но мне не удалось увидеть ничего в этом роде. Чем дольше я пытался разгадать загадку, тем больше крепла во мне уверенность в том, что я имею дело с фантомом или же с привидением, укутанным в саван.
Я вспомнил одну картинку, выдранную мной из книги, найденной под каким–то измусоленным журналом для девочек в мусорной куче за нашей лачугой. Книга называлась «Иди и спросиуАнгела», или «Ослица и Ангел Божий*, или как–то в этом роде. Может быть, в ней раньше были еще картинки, но их все выдрали, и осталась только та, что на первой странице. На картинке была нарисована маленькая девочка, больная и бледная, лежащая в своей постельке в горячечном бреду. Вокруг нее — венки из красных, желтых и розовых цветов, а в ногах стоит зловещая фигура, облаченная в длинный балахон с капюшоном. Страшнее всего было то, что под капюшоном виднелась черная дыра, а в рукавах явно гулял ветер. Один пустой рукав был простерт к бедной крохе, глядевшей на него измученными больными глазами. Под картинкой я прочел следующую подпись: «И во время оно Смерть призвала Ангела домой, сказав низким и звучным голосом: «Ангел… Ангел… Ангел…» Я вырезал картинку из книжки и положил ее в большой бумажный конверт, на котором было написано «Картинки. Вырезки. Знаки. Предзнаменования».
Изучив пристальнее фигуру, стоявшую у ворот, я был потрясен ее сходством со Смертью на той картинке. Ужас пробежал муравьиными лапками по спине, а рассудок мой понес с перепугу несусветную околесицу.
Затем ужасный призрак медленно двинулся в сторону площади — по крайней мере, я полагаю, что именно так все и происходило, поскольку пароксизмы страха заставили меня на время позабыть о времени и — не знаю, как бы это получше выразить, — скажем, таю на несколько минут я оказался в зоне мертвого времени.
Я уже рассказывал вам про мертвое время? Да? Или нет? Про время, о котором я ничего не помню и в котором действует мое другое… впрочем, к черту, забудем об этом. Короче говоря, когда сознание вновь вернулось ко мне, я обнаружил, что сижу спрятавшись за питьевым фонтанчиком, а Смерть маячит по–прежнему неподалеку.
И тут сей бледный посланец ада — я имею в виду Смерть, повелительницу ужасов — да, да, этот самый жуткий бесформенный, безликий фантом, Смерть — да, да, эта самая Смерть вошла в круг желтого света, озарявший гробницу и памятник Но не в этом дело. А дело в том, что Смерть — сокрытый капюшоном кат, ведущий Жизнь на эшафот, — дело в том, что этот бестелесный призрак протянул к гробнице две руки из плоти и кожи, две костлявые конечности, державшие маленький сверток величиной не больше доброй буханки хлеба. И сверток этот был изготовлен из сухого, но ветхого рубища, в которое некогда облачался пророк Джонас Укулоре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Вытянув голову в сторону неподвижной Кози и вцепившись руками в заклинившие колеса, Уильма Элдридж тщетно пыталась сдвинуть кресло с места. Бросив многозначительный заговорщический взгляд на своего оцепеневшего супруга, она скомандовала голосом, в котором слышалось возбуждение, вызванное увиденной сценой насилия: — Подтолкни меня, Франклин! Подтолкни меня к ней поближе!
Франклин Элдридж покорно повиновался. Грязь зачавкала под колесами кресла.
— Блудницы и прокаженные должны быть заклеймены, чтобы позор их был виден всем, — сказала паралитичка. — Франклин! Дай–ка мне ножницы!
Франклин засунул руку в карман куртки, извлек оттуда ножницы и вложил их в протянутую руку жены.
— Пусть грех твой будет на тебе, шлюха! — сказала Уильма, наклоняясь над Кози Мо. И стала состригать с головы Кози чудесные белокурые локоны.
Закончив это дело, Уильма откинулась на спинку кресла, сжимая в руках длинные, испачканные в грязи локоны. Злобная ухмылка, с которой она метила потаскушку, внезапно сменилась гримасой отвращения. Старуха швырнула отрезанные волосы на истоптанную ногами землю.
— Волосы шлюхи! — сказала она, выплевывая слова так, словно это были комки грязи.
Фило Холф расчистил в толпе проход, и Док Мор–роу склонился над Кози, пытаясь нащупать у нее пульс.
— Жить будет, — сказал доктор с горечью в голосе и положил безвольную руку Кози обратно на землю.
Толпа безмолвно разошлась. Франклин Элдридж взялся за ручки жениного кресла. Уильма Элдридж посмотрела, на него, и губы ее скривились в омерзительной ухмылке презрения. Она бросила последний взгляд в сторону белой руки поверженной шлюхи, злорадно облизнула губы и покатила прочь.
Хрупкие пальцы Кози переломились под колесами кресла, словно сахарные леденцы.
Фило Холф передернул плечами, прикрыл на мгновение глаза и сказал: — Мы возьмем ее к себе. Я и Карл, мы возьмем ее к себе.
Братья осторожно подняли избитую женщину и положили ее на переднее сиденье своего пикапа. Доктор прикрыл тело пропитанным грязью и кровью розовым халатиком.
Карл Холф сел за руль, объехал вокруг фургончика на вершине Хуперова холма и покатил по проселку, спускающемуся к Мэйн–роуд.
Эби По запряг свою клячу в фургончик, яростно хлестнул ее, и крошечная розовая спаленка Кози Мо покатилась вниз по склону Хуперова холма, подскакивая и переворачиваясь, будто игрушечная.
Оставшись в одиночестве на вершине холма, Эби По упал на колени, простер руки к небесам и заплакал. Раскат грома потряс черное брюхо нависшей над ним тучи.
— Слава тебе, Господи, слава тебе! — восклицал проповедник, обращаясь к бушующей стихии. — Слава тебе, Господи, слава Тебе, слова Тебе Я видел, как фургончик скатился с Хуперова холма и разлетелся в щепки — розовые и мокрые. С моего наблюдательного пункта фургончик казался размером с ноготь моего большого пальца, и я видел, как толпа бежала за ним следом по склону холма, подстрекаемая безумствующим пастырем. Затем, невзирая на дождь, они развели у подножия костер из остатков фургончика. По спустился с холма и плясал черной птицей вокруг пламени в густом керосиновом чаду. Окна взорвались, издав четыре громких хлопка. Желтые искры летали в небе, словно метеоры.
Я видел нижнее белье Кози Мо, висевшее на ветвях кустов, будто некие дьявольские плоды, лежавшее на земле лужами алых кружев и кроваво–красного шелка.
Мне грезилось, что все склоны холма усеяны призраками Кози Мо и призраки эти стенают и копошатся в грязи, сплетаясь в сладострастных объятиях со сгорбленными козлобородыми бесами.
На следующий день я уже рылся в куче золы и пепла у подножия Хуперова холма.
Среди обугленных останков я нашел почерневшую настольную косметичку с пузырьками для туалетной воды, сделанными из сапфирового стекла. Ни пузырьки, ни тампоны из цветной ваты не пострадали в пламени. Еще я нашел там шприц для подкожного впрыскивания и три острые иглы. Об одну из них я уколол до крови большой палец. Еще там была фотокарточка Кози Мо со стишками, написанными на обороте. Под ними стояла дата — июнь 1930 года. Кроме того, в косметичке лежали две маленькие коричневые запечатанные ампулы, три каких–то странных воздушных шарика (мне так и не удалось их надуть) и золотой медальон с миниатюрой, на которой была изображена маленькая девочка — несомненно Кози Мо собственной персоной. Я сложил все эти сокровища в обувную коробку, выложенную изнутри старыми газетами. На коробке я написал «Кози Мо, 1943 год». Еще я нашел белую ночную рубашку. Она лежала на пне. Я разгладил ее и высушил, и она стала совсем как новая.
Голова моя в то время была сплошь покрыта колтунами, спекшейся кровью, шрамами и волдырями. В тот самый день, если мне не изменяет память, я заперся в своей комнате и увлажнил покрытый коростой череп тампоном, смоченным в лавандовой эссенции. Боль отдавалась внутри головы, но зато струпья на ранах, нанесенных ножницами, постепенно размякли и стали отделяться от кожи. Долбаные ножницы! Долбаная сука Я слышал, как в соседней комнате Ма хрипло каркает посреди учиненного ею погрома. Мой мозг кипел от гнева, а уши горели от унижения.
Если бы не сознание того, что я победоносно воссиял над ними всеми в мой смертный час, то гнев и унижение несомненно все бы еще терзали меня. Но, как выяснилось, воспоминания эти смогли только частично омрачить мою память.
Если бы моя мамаша оказалась здесь, по соседству со мной, в день моей славы, она показалась бы мне маленькой, словно комар.
От моих ран веяло ароматами Кози Мо. Лавандой. Розой. Мускусом.
Выпавшие клочья волос я сохранил в коробке вместе со всеми остальными обрезками — ногтями с пальцев рук и ног, мертвой кожей, зубами, ресницами, коростами и тому подобными вещами.
Под кроватью у меня уже стояли двадцать две обувные коробки с сокровищами.
Чаще всего я заглядывал в коробку Кози Мо и каждый раз брал из нее каплюдругую пахучей эссенции. Мои отроческие годы были полны небесного благоухания.
Но вот на вершине Хуперова холма…
На вершине Хуперова холма я обшарил каждый клочок земли, пытаясь отыскать ее след — каплю крови или хотя бы отпечаток, оставленный в грязи ее телом. Но вороватый дождь, смывающий все следы, стер с земли всякую память о Кози Мо, а холм безмолвствовал — или, по крайней мере, так мне казалось.
Разочарованный, повесив голову, я спускался по склизкому склону, неся в руках пустую банку, взятую с собой на тот случай, если удастся что–нибудь отыскать.
И тут я наткнулся на две занятные борозды, которые шли вниз параллельно на расстоянии трех футов друг от друга. Каждая борозда была шириной в два дюйма и глубиной в четыре. Дождевая вода уже наполнила их до краев. Я пошел вдоль этих зловещего вида углублений и дошел до того места, где глинистый мергель, истоптанный ногами, превратился в сплошное месиво.
И там, в луже грязной воды, плавали локоны Кози Мо.
Когда я выловил их из лужи, в которой весело лопались дождевые пузырьки, они сияли как червонное золото. Уже сделав это, я поневоле задумался о двусмысленности случившегося — о совпадении, в котором я не мог не разглядеть отблеска нашего будущего торжества. Стоя с локонами в руках под дождем, охлаждавшим мой израненный скальп, я внезапно пережил ее стыд и позор так, как переживала их она, и на мгновение сигналы наших сердец пересеклись в пространстве и времени. И тогда я понял, что одновременно Кози Мо, где бы она ни находилась, испытывает адские муки, которые были ей ранее неведомы, —мои адские муки, подобно тому, как я испытываю ее.
Прядь волос, которую я бережно завернул в носовой платок, связала нас. Да, она стала связью между нами. Да, да, именно так Я бежал, я летел, я скользил, я катился домой по склону, повторяя про себя: этот клок — это ключ. Этот клок — это ключ. Этот клок..
XVI
В тот самый воскресный вечер, примерно в одиннадцать часов, в долину въехал ржавый красный пикап, принадлежавший братьям Холф.
Сразу за северным перевалом мощеную дорогу пересекал поток То, что текло в нем, в сумерках было похоже на вырвавшуюся из–под земли нефть. Брызги этой жидкости усеяли все ветровое стекло и начали суетливо разбегаться в стороны от движущихся дворников, словно стая черных ос.
— А дождь–то все идет, брат! — сказал Фило.
Карл кивнул головой и включил дальний свет. Прижав лицо к ветровому стеклу, так что тело его выгнулось дугой над рулевым колесом, он вгляделся и сказал: — И верно, идет!
Проехав еще немного по Мэйн–роуд, он добавил: — Брат Фило, если что и можно сказать наверняка по части нашей долины, так это то, что дождь в ней все идет и идет…
Действительно, то, что в полдень было еще просто проливным дождем, к вечеру превратилось в настоящий потоп. Дождь не останавливался. Лил он и на следующий день, и после. Лил не переставая, все с той же неистовой силой. Ни один луч солнечного света так и не смог прорваться к земле сквозь черную и клокочущую небесную твердь. Бог, казалось, даже и не заметил принесенной ему жертвы. Отчаянию обитателей долины не было предела. Выбор у них был невелик: остаться на обжитом месте и терпеть страдания или же собрать пожитки, отправиться туда, где светит солнце, и доживать там свои дни, мучаясь угрызениями совести.
По, этот самозваный мессия, за один день превратился из пророка в живое воплощение всех унижений, пережитых укулитами, в символ постигших их бед.
Все люто возненавидели его, и проповедник счел за лучшее держаться подальше от города.
Церковь на Вершинах Славы пришла в еще больший упадок стены ее покосились, оттого что сваи все глубже и глубже уходили во влажную почву. Никто не посещал ее, за исключением Эби По, который с каждым днем все чаще и чаще прикладывался к бутылке. Черное облачение проповедника обтрепалось и засалилось, на иссохшем лице образовались глубокие морщины, глаза провалились в темные глазницы. Полубезумный По бродил по пустому залу, бормоча полузабытые молитвы; иногда он взбирался на кафедру и произносил оттуда бессвязные проповеди новой своей пастве — крысам, жабам и дождю. Крыша протекала. Оконные стекла разбились. Колокол от бездействия заржавел на своей перекладине. Некогда блестящее убранство стало добычей гниения и запустения.
Так пролетел еще один год. А дождь все шел и шел.
XVII
Залетный ветер гулял по долине и врывался на улицы города. Я сидел под дождем возле бензоколонки и слушал, как ветер, пролетая, играет рекламным щитом «Тексако». С каждым порывом ветра щит ударял о стену ровно три раза — первый раз громко, второй раз — потише, а вот последний удар можно было расслышать только с большим трудом. Тук!! Тук! Тук! Тук/.'Тук] Тук!
Красные и белые вымпелы, привязанные к столбу на перекрестке возле «Парикмахерской Ноя», вились и плескались на ветру, вились и плескались, плескались и вились. С последним ударом рекламного щита вымпелы, до того безвольно висевшие на веревке, принимались виться и плескаться, поскольку к тому времени порыв ветра как раз достигал парикмахерской. Затем ветер уносился дальше вдоль по Мэйн, и вымпелы снова бессильно обвисали в ожидании следующего порыва.
Когда же ветра не было, щит не стучал. А когда щит не стучал, тогда и вымпелы безвольно висели и не вились, не развевались и не плескались.
А когда ветер не плясал в долине той промозглой летней ночью 1943 года, тогда все Укулоре пребывало в безмолвии — если не принимать во внимание неумолчный шум дождя, давно ставший таким же привычным, как шелест крови в сосудах, который именно в силу привычности и не заметен нашему слуху.
Короче говоря, если ветер не дул, то не было ни стука жести, ни хлопанья ткани, ни бряканья ржавых заправочных пистолетов на бензоколонке — одно торжественное молчание.
Разве я вам не сказал, что дождя мы уже просто не слышали?
Ни души не было видно в городе — ни одинокого прохожего, ни прогуливающейся парочки. Старики–укулиты обыкновенно любили прогуливаться парочками — хотя многие прогуливались и поодиночке, как это водится во всем мире. Я в том смысле, что старики во всем мире любят гулять — парой или в одиночку — до конца дней своих, пока не остановится сердце или не откажут ноги, — парочкой или в одиночку — к последнему приюту.
Но не в этом городе: здесь никто не разгуливал, насвистывая или пританцовывая, — не только по улице, но даже по своему дому или двору. Ни вдоль Мэйн, ни по улице Мазеруэллс, ни по Мемориальной площади.
И посему в тот дождливый день я отпустил поводья своего воображения до такой степени, что не сразу обратил внимание на тощую сгорбленную фигуру, прохромавшую мимо меня и закутанную с головы до пят в грязно–коричневое покрывало. Таинственная фигура двигалась такой походкой, словно башмаки у нее были наполнены острыми камнями. Одеяние из грубого полотна напоминало рясу, и поэтому прихрамывающий по Мэйн–роуд незнакомец показался мне прокаженным, сошедшим прямо со страниц книги Левит; я даже представил себе кровоточащие язвы, скрытые складками мешковины.
Несмотря на то, что серая завеса дождя мешала мне следить за незнакомцем — не только скрывая его от моего взора, но и не позволяя расслышать его шаги, — я все же ухитрялся следовать за странным существом, не теряя его из виду.
Неожиданно таинственный незнакомец остановился, согнувшись в пояснице так, словно страдал желудочными коликами, затем еще плотнее закутался в покрывало и поковылял дальше по Мэйн, надрывно кашляя.
Свернув возле Мемориального парка, он немного помедлил у чугунных ворот.
Какое–то время я видел неподвижное коричневое покрывало, застывшее на фоне кованых завитушек и пунцовых роз. Желтая электрическая лампочка гудела и мерцала у меня над головой. Я стоял в десяти футах от ворот, скрытый только дождем.
Я пытался разглядеть руку, щеку, хотя бы палец ноги в тусклом свете фонаря — получить доказательство того, что я имею дело с существом из плоти и крови. Но мне не удалось увидеть ничего в этом роде. Чем дольше я пытался разгадать загадку, тем больше крепла во мне уверенность в том, что я имею дело с фантомом или же с привидением, укутанным в саван.
Я вспомнил одну картинку, выдранную мной из книги, найденной под каким–то измусоленным журналом для девочек в мусорной куче за нашей лачугой. Книга называлась «Иди и спросиуАнгела», или «Ослица и Ангел Божий*, или как–то в этом роде. Может быть, в ней раньше были еще картинки, но их все выдрали, и осталась только та, что на первой странице. На картинке была нарисована маленькая девочка, больная и бледная, лежащая в своей постельке в горячечном бреду. Вокруг нее — венки из красных, желтых и розовых цветов, а в ногах стоит зловещая фигура, облаченная в длинный балахон с капюшоном. Страшнее всего было то, что под капюшоном виднелась черная дыра, а в рукавах явно гулял ветер. Один пустой рукав был простерт к бедной крохе, глядевшей на него измученными больными глазами. Под картинкой я прочел следующую подпись: «И во время оно Смерть призвала Ангела домой, сказав низким и звучным голосом: «Ангел… Ангел… Ангел…» Я вырезал картинку из книжки и положил ее в большой бумажный конверт, на котором было написано «Картинки. Вырезки. Знаки. Предзнаменования».
Изучив пристальнее фигуру, стоявшую у ворот, я был потрясен ее сходством со Смертью на той картинке. Ужас пробежал муравьиными лапками по спине, а рассудок мой понес с перепугу несусветную околесицу.
Затем ужасный призрак медленно двинулся в сторону площади — по крайней мере, я полагаю, что именно так все и происходило, поскольку пароксизмы страха заставили меня на время позабыть о времени и — не знаю, как бы это получше выразить, — скажем, таю на несколько минут я оказался в зоне мертвого времени.
Я уже рассказывал вам про мертвое время? Да? Или нет? Про время, о котором я ничего не помню и в котором действует мое другое… впрочем, к черту, забудем об этом. Короче говоря, когда сознание вновь вернулось ко мне, я обнаружил, что сижу спрятавшись за питьевым фонтанчиком, а Смерть маячит по–прежнему неподалеку.
И тут сей бледный посланец ада — я имею в виду Смерть, повелительницу ужасов — да, да, этот самый жуткий бесформенный, безликий фантом, Смерть — да, да, эта самая Смерть вошла в круг желтого света, озарявший гробницу и памятник Но не в этом дело. А дело в том, что Смерть — сокрытый капюшоном кат, ведущий Жизнь на эшафот, — дело в том, что этот бестелесный призрак протянул к гробнице две руки из плоти и кожи, две костлявые конечности, державшие маленький сверток величиной не больше доброй буханки хлеба. И сверток этот был изготовлен из сухого, но ветхого рубища, в которое некогда облачался пророк Джонас Укулоре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36