А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Взглянув в мой котелок, третья немочка совершенно растерялась, и испуганно лепечет: "Kofe, Kofe".
- Hier, - так же весело и уверенно показываю пальцем внутрь котелка. В её представлении это уже переходит все возможные границы.
- Hier Kofe mit Milch und Zucker! - Здесь кофе с молоком и сахаром! она растерянно поворачивается к своим подругам.
Те пожимают плечами, опускают руки и округлившимися глазами смотрят в нашу сторону. Всё останавливается. Заметив, что случилось нечто чрезвычайное, сюда быстро подходит офицер. Все три немки разом взволнованно и пространно рассказывают ему о возникшем необъяснимом феномене.
Офицера озаряет молния прозрения. Так вот как можно ускорить столь затянувшийся обед. Его строгое и надменное лицо проясняется в улыбке и он радостно вскрикивает:
- Jawohl. Geben Sie diesem zwei Porzion des Kaffeen. (Конечно. Этому две порции кофе.)
Итак, это, казалось бы непреодолимое затруднение, к общему удовольствию, разрешилось. Немки-раздатчицы успокоились и повеселели. Хотя, по их мнению, обед в такой комбинации невозможен и противоестественен, но если приказал старший, то значит, так и должно быть. Офицер рад тому, что нашёл выход - как, не задерживая эшелон, быстро всех накормить. Да и я не в накладе. Во-первых, меня никто не понукает и не толкает, заставляя давиться и обжигаться. Наоборот, я спокойно сижу в вагоне и с удовольствием съедаю обед, пусть невозможный с позиций гастронома. А во-вторых, ещё заработал двойную порцию сладкого кофе, что тоже немаловажно.
Дальше всё пошло гораздо быстрее. Всех остальных кормить стали так, как только что накормили меня. Может быть, кому-нибудь это и не пришлось по вкусу.
Опять огромный лагерь где-то в Рейнско-Вестфальской области. Где именно, я точно не знаю, никакого города поблизости нет. Цвет лагеря, как обычно, серый, но здесь почему-то с синеватым оттенком. Может быть, это потому, что впервые я увидел его под вечер? Первое, чем нас встречают, это обыск. Тщательный обыск. Кстати сказать, за всё пребывание у немцев меня обыскивали только один раз - здесь. Происходит это так. Сначала весь наш этап вводят в специально оборудованный блок. Здесь мы должны догола раздеться и идти дальше через восемь или десять узких проходов. По сторонам проходов врыты в землю узкие длинные столы; за каждым из них стоят по двое русских полицейских, а в конце - немец, окончательно проверяющий весь наш хлам. На правый стол мы должны положить свою немногую, грязную до последней степени, заношенную одежду, а на левый стол - развязанный вещевой мешок. Подходит моя очередь. Слева полицейские перетряхивают мои пожитки: котелок с ложкой, жестяную коробочку для табака, увы, пустую, и пару грязных тряпиц. Правые трясут гимнастёрку, рваные брюки из мешковины и пилотку, давным-давно потерявшую свой первоначальный цвет. Казалось бы, проверка закончена, но это не так. Окончательно проверяющий немец протягивает в руке лямки моего вещевого мешка и находит там бритву, которую, как мне казалось, я искусно спрятал. Он торжественно показывает её своим соотечественникам, а полицейским строго выговаривает за их халатность. Мне же с усмешкой грозит пальцем, помахивая им, как это делают немцы, горизонтально, приблизительно на уровне груди или пояса. Внутренняя сторона указательного пальца при этом обращена вверх. Сама бритва, которую мне подарил ещё Бланкенбург, разумеется, конфискуется. Впрочем, изымаются бритвы не только у меня, отбирают даже лезвия, которые некоторые пытались спрятать во рту. Во всём этом самое удивительное то, что на первый взгляд кажется невозможным. Как, например, совместить изъятие бритв с требованием, чтобы все были бритыми? Однако и на другой день, и впоследствии небритых не было.
Думают, что лагерь - это последнее место на земле, так сказать, материализованный ад. Поэтому и его архитектор, и строитель должны нацело исключить здесь чувство прекрасного, а руководствоваться только соображениями экономики и возможно лучшей охраны. Обычно это так, но вот в этом Рейнско-Вестфальском лагере (номера его я, к сожалению, не помню) какой-то неизвестный мне архитектор нарушил этот закон. Он как бы оставил здесь частичку своей души. В возможных, конечно, пределах. Здания, я бы не хотел называть их бараками, в этом лагере похожи на огромные двухскатные шатры. Вроде старонемецких крестьянских избушек. Стен почти нет, а крыша идёт чуть не до земли. Кровля крыта не рубероидом или железом, как везде, а дранкой, на некоторых зданиях даже резной. На каждом здании - большие щиты с номерами, вырезанными готическим шрифтом. Всё это создает впечатление чего-то чуть-чуть сказочного, как из сказок братьев Гримм. А в результате, может быть, делается менее заметной та холодная злая сила, которая господствует в этих обителях.
Кроме нас, в лагере живёт множество итальянцев. Удивительная с ними получилась метаморфоза. В войне они союзники немцев и плохо ли, хорошо ли, но воевали вместе с ними. К 1943 году война им опротивела и они, воспользовавшись как предлогом высадкой англо-американцев в Сицилии, капитулировали. Тогда немцы, после недолгого раздумья, всю итальянскую армию одним махом обратили в военнопленных и заперли в лагери.
Итальянцы - очень веселые, жизнерадостные и по большей части красивые ребята. Веселы они и потому, что таков их национальный характер, и ещё потому, что своё заключение они считают чем-то несерьёзным и недолгим. По их мнению, разгром немцев - дело одного-двух месяцев.
С итальянцами у нас быстро налаживаются хорошие, доброжелательные отношения. Пожалуй, это единственные иностранцы, которые к нам относятся как к себе равным, без всякой надменности или отчуждённости, легко с ними и объясняться. Итальянский язык, как мне кажется, чем-то похож на русский. С точки зрения языковеда это, вероятно, не так, но здесь понимание возникало быстро. Может быть, одинаково языковое мышление? Или потому, что и итальянцы, и русские чётко выговаривают слова? Не знаю.
Между нами сейчас же начинается меновая торговля. И хотя немцы снабжают итальянцев лучше, чем нас, но у них тоже ничего нет. Мне кажется, это происходит из-за их непрактичности и безалаберности. Этим они отличаются от других европейцев.
К итальянцам мы относимся совсем не так, как к немцам, англичанам и французам. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь называл итальянца паном, как мы называем всех других иностранцев. Итальянцы - это как бы свои, тогда как прочие - господа.
Запомнилась такая сцена. Русский, вероятно, сапожник, подзывает итальянца, у которого болтается полуоторванная подошва. После краткой жестикуляции оба садятся, итальянец разувается и подсовывает под проволоку свой ботинок. Русский тут же под одобрительные возгласы с обеих сторон укрепляет подошву и суёт ботинок обратно. Никакой платы за это не берётся. Просто радостно болбочут на разных языках, да пытаются сквозь ограду похлопать друг друга по плечу. Пожалуй, ни с каким другим иностранцем такой поступок был бы невозможен.
Жить около итальянцев не скучно. Они часто и много поют, подыгрывая на мандолинах и гитарах, предпочитая, как я заметил, одиночное пение. А если к этому добавить ещё и более яркую по сравнению с нашей одежду и вычурные пилотки, а на некоторых шляпы с перьями, то создаётся впечатление какой-то театральности.
Нас смешит их эмоциональность и мгновенно следующее за ней раскаяние. Так, какие-либо неприятности вызывают у итальянцев, как, впрочем, и у всех людей, ответную реакцию в виде ругани. Но эта ругань своеобразна и совершенно не похожа на нашу. Самой любимой и в то же время высшей степенью брани является выражения "Porco Dio" или "Porco Madonna". Это означает "Бог свинья" или "Божья Матерь свинья". Произносятся эти богохульства громко, звучно, с подъёмом и с каким-нибудь выразительным жестом. И вдруг, спохватившись, выругавшийся мгновенно делает постную физиономию, хватается за голову руками и истово крестится.
В лагерь просачиваются кое-какие сведения о положении в мире. Сейчас немцев теснят с востока, но здесь ближе запад, и поэтому все ждут наступления англо-американцев. Но, увы, уже больше месяца наши союзники во Франции топчутся на пляже у Шербура, ни на шаг не двигаясь дальше. Как потом стало известно, Гитлер получил от своей разведки исчерпывающий план вторжения англо-американцев во Францию. Однако он, вконец одураченный, раздосадованный туманом дезинформации английской секретной службы, в этот подлинный документ не поверил. А не поверив, не принял и нужных мер.
Сегодня на центральном плацу собирают русских. Перед небольшой трибуной стоят скамейки. Но нас много, скамеек хватает не всем, и мы толпой стоим по бокам и сзади. Первым выступает врач с переводчиком. Суть его выступления состоит в том, что в лагерях такого типа мы не работаем и потому паёк здесь скромный, но для жизни вполне достаточный. Из его слов запомнилось, что для пополнения организма витаминами и для лучшей перистальтики кишечника картофель не надо очищать от кожуры. Разумеется, такое мнение встречается нами усмешками и расценивается как очередное немецкое "зверство".
Следующим выступает пропагандист РОА - белобрысый, невзрачный русский офицерик в чине обер-лейтенанта. Перед его речью лагерный оркестр исполняет гимн. Раз есть русская освободительная армия, то должен быть у неё и гимн. Для этой цели взят мотив "От края и до края" из оперы Дзержинского "Тихий Дон". После гимна, очевидно, для поднятия нашего настроения, пропагандист включает стоящий перед ним на столике патефон, из которого несутся лихие звуки солдатской песни "Лили Марлен". Время от времени слова песни прерываются выкриками "Sieg! Heil!"
В своей речи пропагандист говорит о борьбе Германии против капиталистического и большевистского еврейства и призывает нас вступать в РОА - армию генерала Власова. Речь выслушивается молча и, как мне кажется, без особого интереса. Говорить о близкой победе Германии в 1944 году задача явно неблагодарная. Это плохая пропаганда. Да и сам офицер оставляет неприятное впечатление. Но что у немецких пропагандистов хорошо, так это краткость всех выступлений и речей. Нет у них того нудного и бесконечно длинного многословия, которое так характерно для советских ораторов и пропагандистов.
Во дворе блока на нас заполняют карточки и спрашивают о специальности. Регистрация идёт одновременно у трёх столов, за которыми сидят русские писари, а позади стоят немцы. К столам тянутся длинные очереди. Большинство записывается бауерами, то есть крестьянами. Но некоторые объявляют свою настоящую специальность - механик, электромонтер, шофёр, инженер и прочее. Таких сейчас же отделяют от прочих, а затем переводят в другой блок. Я везде записывался бауером, но тут, когда подошла моя очередь и мне задаётся вопрос о специальности, у меня как-то само собой слетает с языка: "Без определённых занятий.". Писарь при таком нешаблонном и непривычном ответе отрывается от своих бумаг и, подняв голову, с удивлением на меня смотрит:
- Так ты, что же, стало быть, вор?
В ответ пожимаю плечами:
- Ну что же, стало быть, так. Пишите, вор.
Писарь поворачивается к немцам и кивком головы показывает на меня:
- Ein Dieb! (Вор).
Никто, конечно, не привык видеть вора, который бы сам себя так называл. В данных же обстоятельствах это не одиозная категория, не наказуемая, а как бы имеющая оттенок пикантности. Немцы это чувствуют, и это их веселит. Они собираются кучкой и, смеясь, жестикулируя и показывая на меня, радостно кричат: "Der Dieb"', "Der russischer Dieb" (русский вор). Особенно весел офицер, должно быть, калека и фронтовик, так как одна его рука в чёрной перчатке, а на груди множество наград. Мельком различаю железный крест, медали Luftwaffe (авиация) и "За зимнюю кампанию под Москвой", знак за ранение и другие.
Эта неожиданно создавшаяся атмосфера шутливости и благодушия, в первую очередь, на руку мне, так как нацело исключает всякие сомнения и вопросы. Осторожность здесь не вредит.
Но вот регистрация окончена, и всех нас, не имеющих специальности, то есть всяких Bauer'ов и Dieb'oв, ведут за ворота лагеря, сажают в вагоны и везут дальше.
Разгружаемся утром в тупике железнодорожной ветки, откуда сразу же длинной колонной идём по дороге, аккуратно вымощенной диабазом. По обеим сторонам дороги - густой и высокий кустарник. Она всё время идёт вверх, делая то здесь, то там повороты. Ощущение такое, что по этой дороге не ездят, а только идут, причём идут в одну сторону, а назад не возвращаются. И лес из густого кустарника тоже не выглядит обычным весёлым лесом, где бывают обычные люди. Лес этот что-то скрывает. Мелькает мысль и о тех многих, которые прошли этой дорогой раньше и назад не вернулись. Какое-то неприятное предчувствие, и не у меня одного. Об этом же мне говорит Тихон, идущий рядом. Обычно наши колонны сопровождаются несколькими стариками с допотопными ружьями. Здесь же по бокам друг за другом идут автоматчики. Позади колонны ещё полдюжины конвоиров с овчарками на поводках.
Так проходим около километра, когда впереди показывается узорная арка ворот с крупной надписью Lager 326. Кажется, здесь и разгадка. По каким-то сначала неуловимым признакам догадываюсь, что это не обычный лагерь, а лагерь особого режима. Именно такого типа, который назывался концентрационным. Почему же нам изменили категорию лагеря?
Лагерь похож на Алленштайнский, только, пожалуй, чуть-чуть посветлее. Сначала баня, процедура которой везде одинакова. Сразу за порогом, не снимая обуви, нужно встать в неглубокую бетонную ванну, вделанную в пол, с коричневым раствором дезинфектора. Затем сдать в окошечко на прожаривание узелок с вещами, а самому сбривать на теле все волосы. Для этого здесь положено десятка два никогда не точившихся бритв. Голову стригут парикмахеры тупыми машинками. Как и везде, те же немецкие шутки, состоящие в подпаливании зажигалками плохо сбритых волос. Само мытьё имеет формальный характер; оно состоит в недолгом обливании под душем более чем прохладной водой. Под каждым рожком стоим по трое - как атланты, спинами друг к другу. На атлантов мы похожи ещё и в том отношении, что фигуры у нас стройные толстых нет.
После бани мы ничем не заняты и расходимся по своему блоку. Но не у всех такой блаженный отдых. Рядом с нами блок особого режима. Собственно, для его обитателей и предназначен этот лагерь, а мы здесь проездом, и на нас общий суровый режим лагеря как будто не распространяется.
Сейчас заключенных в лагере немного. В соседнем блоке их поменьше сотни. Мучают их здорово. Это те же русские военнопленные, но проштрафившиеся в своих командах или строптивые. В следующем блоке выявленные среди русских евреи или похожие на евреев. Чаще всего это так называемые "заметные", то есть люди с интеллигентными или с необычными лицами; иногда кавказцы или цыгане. Все они по сравнению с нами парии. На сон им отводится на час меньше времени, чем нам, наполовину меньше и паёк. Их по многу часов заставляют бегать или вставать-ложиться, или закапывать и выкапывать тяжёлый камень. Падающих бьют, выбившихся из сил свои волокут за ноги. Говорят, что подолгу там не живут. Впрочем, человек вынослив, если бы так обращались с лошадьми, то их давно бы на свете не было.
Живем в 326-м лагере уже несколько дней. Чтобы мы не болтались без дела, нас занимают различными случайными работами. Я в составе небольшой команды хожу на копку глины. Глиной нужно наполнить вагонетку узкоколейки, а затем по пологому подъему отвезти метров за триста и опрокинуть у дороги. Но мы не штрафные, и нас никто не подгоняет. Поэтому мы больше стоим, чем работаем. Один подолгу держится за вагонетку, а другой часами стоит, опираясь на лопату, лишь изредка меняя позу. И мы так поступаем совсем не потому, что работать на противника не патриотично.
У нас таких мыслей нет. Просто у нас нет стимула к работе. Паёк наш от сделанного не зависит, а конвоиры нас не подгоняют. Для обычного человека стимулом к работе служит голод и страх. Всё остальное лишь их замаскированные разновидности. Для благополучных людей, правда, ещё есть тщеславие и стремление к роскоши и избыточным благам. Но сейчас в нашем примитивном существовании этих побуждений нет, и поэтому мы не сговариваясь, как нечто естественное, выбираем лень. Это очень приятное чувство, свойственное всему живому.
Национально-политическая проверка. Нас выстраивают на плацу в две шеренги, каждая в один ряд. Между шеренгами расстояние шагов десять. Приказано всем снять шапки, стоять смирно и смотреть прямо в глаза. В глаза. Прямо в глаза. Смотреть в глаза тем, которые уже идут с края. Сначала они проходят быстро, как бы примериваясь. Их четверо. Передний невысокий плотный офицер с широким красным лицом и крошечными глазками со строго внимательным и колючим прищуром. На всех четверых фуражки с высоко заломленным верхом и блестящим серебряным черепом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39