Я взяла его руки, сжимавшие четки. Я спрашивала себя, что он мог думать, когда машина опрокинулась в канаву. Он был труслив и, наверно, не решился что-либо подумать. Только почувствовал удивление и страх смерти.
Эвита не могла дотянуться, и мне пришлось взять Ее на руки. Когда я с Ней подошла к гробу, я заметила, что губки у Нее сжаты и взгляд где-то блуждает. «Это твой папа», — сказала я. Она повернулась ко мне и равнодушно меня обняла, только потому, что Ей надо было кого-то обнять и не хотелось притрагиваться к останкам незнакомого человека.
Худощавый господин проводил нас к дверям. Кажется, он мне сунул какую-то карточку, но я не могла ее. прочесть. Солнце в это утро обрушивало на мир беспощадный зной, и все, что я вспоминаю, видится мне в его желтом свете.
Мы зашли в гостиницу возле остановки омнибуса, а около часа дня направились на кладбище. Пришли, когда туда заходила процессия. Я увидела другую жену Дуарте — она плакала на плече дочки, которая меня оскорбила; увидела худощавого господина, несшего гроб рядом с каким-то капитаном, нарядившимся в такую страшную жару в парадный мундир с галунами. Мне было жаль усопшего, который прощался с этим миром в окружении людей, не знавших его жизни и не любивших его таким, каким он был. Мы перегрелись на солнце, и, опасаясь за детей, я решила не присутствовать при погребении. Причины оставаться уже не было, и никогда больше не было причины вернуться туда».
Голос матери продолжал звучать, но в моих писаниях он уже не был слышен. Среди ее слов, которые я опустил, были стихи, которые Эвита декламировала во дворе городской смешанной школы Лос-Тольдоса, было жужжанье машинки «Зингер», были две фотографии грустной, неулыбающейся девочки, и то утро, когда Она сказала: «Я буду артисткой». Были изображения на почтовых открытках, которые, наверно, еще сохранились. Но меня оглушил шум полета одного-единственного желтого крыла в воздухе этой страницы. Я увидел, что это крыло летит назад, а когда приблизился, его уже не стало видно. Вот так угасает прошлое, сказал я себе. Прошлое всегда приходит и уходит, не заботясь о том, что оно оставило нам.
— …Можешь себе представить, какие тяжкие времена пережил Полковник после возвращения в Буэнос-Айрес, — сказал мне Сифуэнтес. — Мы встретились пополудни в воскресенье его приезда. Я ел яблоко, он с жадностью курил, высокомерный и в то же время жалкий человек. Все остатки гордости, чуткости, силы и желания остались там, в Германии. Он поселился один, в пансионе на углу улиц Ареналес и Коронель-Диас: ему нечего было делать, не о ком было думать, он только вновь и вновь перебирал в уме образы утраченного трупа. В конце того года мне позвонили из военного госпиталя — его положили туда с печеночной комой, и врачи полагали, что ему не выжить. Его мучили промываниями кишечника и капельницами с глюкозой. Его бедное, истерзанное тело было испещрено синяками, рубцами, кровоподтеками от небрежного ухода. Я позвонил из госпиталя его жене и попросил поухаживать за ним. «Не знаю, захочет ли он меня видеть», — сказала она. «Придите, — сказал я. — Он вас не отвергнет. Он сжигает последние силы в стремлении выжить».
— И он выжил, — сказал я Сифуэнтесу. — В жизни не слыхал, чтобы кто-нибудь столько раз падал и поднимался, как он.
— Ты еще не знаешь, сколько он пережил. Сифуэнтес и я долго сидели молча в то воскресенье.
Снаружи был туман, мелкий дождь, порывы влажного ветра — разыгрались все дурные страсти буэнос-айресского климата, но нас это не трогало. Сифуэнтес по своей привычке доставал из кармана крошки хлеба и ел их. Осыпь крошек застревала в его заостренной бородке.
— Перед кончиной Моори опять помирился с женой, — сказал он, — и перебрался в их квартиру на углу Кальяо и Санта-Фе. Он мечтал, что его возвратят в армию и сделают бригадным генералом, однако его друзья уже потеряли влияние, и сама армия была слишком взбудоражена борьбой партий, чтобы интересоваться его судьбой. В эти месяцы его посетил Родольфо Вальш, и Полковник ему сказал, что похоронил Эвиту в стоячем положении в саду, где непрестанно идут дожди. Он предполагал, что Эвита еще странствует по миру, находясь во власти какой-то оккультной силы. Однажды он мне сказал: «Поедем Ее искать, Мальчик-с-пальчик». Я попытался, единственный раз в жизни, урезонить его. «То, что ты похоронил в Айхштетте, была копия, Моори, — сказал я. — Тебя обманули. Что стало с Эвой, неизвестно. Возможно, Ее похоронили в море». В тот же миг я раскаялся, что это сказал. У нас была жуткая стычка. Я увидел, что он хватается за «вальтер». Он был готов меня убить. Многие месяцы он со мной не разговаривал. Для Полковника не существовало иной реальности, кроме Эвиты. Мир без Нее казался ему невыносимым.
Мы с Сифуэнтесом то надолго умолкали, пока тишина окончательно не обживется в нас, то принимались говорить, повторяя уже сказанное, будто впервые. Мне все кажется, что это воскресенье было не одним днем, а многими, и что, когда наступил вечер, Сифуэнтес ушел из моей жизни навсегда.
Но я еще не закончил пересказ некоторых эпизодов, оставшихся с тех пор в моей памяти.
Сифуэнтес мне сказал, что, как и следовало ожидать, Полковника опять начала пожирать страсть к алкоголю и вновь стали повторяться приступы delirium tremens. Стаи бабочек хоронили его под слоем горящих свечей и полевых цветов. Крысы кошмаров грызли его кости и жгли глаза. Два раза жена помещала его в госпиталь, и оба раза он, возвратясь, принимался за старое. Отряд Мести продолжал присылать ему письма с угрозами и вопросами, где находится Эвита. «Верни народу тело Святой, — писали ему. — Мы отрежем тебе ухо, как ты его отрезал у нее. Мы выколем тебе глаза. Где ты спрятал священные останки нашей Любимой Матери?»
Однажды на рассвете он появился в доме Сифуэнтеса. Принес два баула, битком набитых письмами, документами и карточками с шифрованными донесениями. Сказал, что придет за ними, когда прошлое немного успокоится.
— За мной гонятся по пятам, Мальчик-с-пальчик, — объяснил он. — В самый неожиданный момент они могут меня убить. Может, это было бы облегчением. Может, было бы наилучшим исходом.
Баулы он оставил навсегда. Когда ему требовалось проверить что-то в записях, он заходил в кабинет своего друга днем или ночью и с помощью лупы смотрел бумаги на просвет, ища какие-то записи невидимыми чернилами. Никто уже не думал о нем как о живом существе, сказал мне Сифуэнтес. «Моори в конце концов перестал быть Полковником: виною были его болезнь, его пороки, его терзания».
В 1965 году он в последний раз ушел от жены и на некоторое время даже перестал пить. Он основал «Агентство трансамериканской прессы», которое распространяло слухи о заговорах в казармах и о бунтах на фабриках. Он сам писал эти репортажи и размножал их на мимеографе 1930 года, который то кашлял, то заикался. Он добился того, что его имя вновь появилось в газетах. В начале 1967 года у него взял интервью популярный журнал «Примера плана». На фотографии он тучный, лысый, с красным бугорчатым носом — следствие увлечения алкоголем — и беззубой потусторонней улыбкой. Его спросили, правда ли, что он «закопал труп Эвиты во мраке». «Я не буду отвечать на всякие инсинуации, — сказал он. — Я пишу книгу об этом деле. И знаете, кто мне помогает? Представьте себе, что доктор Педро Ара и сеньора Хуана Ибаргурен де Дуарте».
Он, вероятно, лгал, сам не зная, что лжет. Он выдумал себе некую реальность, и в ней он был богом. Он подражал фантазии бога: в этом виртуальном царстве, в этом ничто, заполненном только им самим, он мнил себя неуязвимым, непобедимым, всемогущим.
Рано или поздно мыльный пузырь должен был лопнуть. Случилось это в один августовский вечер. Полковник договорился встретиться со своим информатором на станции Линиерс. Выйдя на перрон, он подумал, что возвратился в один из прежних своих кошмаров. Между деревянными скамьями и закрытыми билетными киосками шла процессия паломников, над процессией возвышались большие зажженные свечи и венки из маргариток. Другие несли на носилках статую какого-то непонятного святого, изображенного раздающим пластиковые хлебцы и имитации монет. Некоторые молились перед триумфальной фотографией Эвиты в юбке стиля Марии Антуанетты, в которой она красовалась на банкетах в театре «Колон». Нестройно звучали гимны: «Придите, христиане, святой Каетан молится за нас. Эва Перон, сердце твое \ с нами всегда и везде». Перед билетной кассой женщина в пальто до пят вручила ошеломленному Полковнику букет жимолости и подтолкнула его к алтарю, на котором из своего далекого роскошного вечера улыбалась Она.
— Иди, — сказала женщина. — Положи сто песо.
— Кто ты? — обратился Полковник тоже на «ты». — Ты из Отряда Мести?
— Кем мне быть? — ответила она, возможно, не поняв. — Я эвитистка из «ангелической милиции». Но здесь, на этих празднествах, все равно, какой ты веры. Положи Ей сто песо.
Полковник отдал ей букет и, объятый ужасом, ушел в темноту. Вокруг станции стояли, как ульи, алтари с цветами. Море свечей оттеняли силуэты молящихся и паломников. С высоты знамен, посылая благословения, улыбался профиль Эвы. На балконах красовались другие Эвиты, из гипса, с платком на голове, как у Девы Марии. На лицах у всех была улыбка, с виду благожелательная, однако таившая в себе что-то хитрое, коварное, угрожающее.
Полковнику хотелось уйти подальше. Несколько раз по дороге он слышал, как из прихожих ему говорили: «Мы тебя убьем. Мы отрежем тебе яйца. Мы выколем тебе глаза». В первом же открытом магазине он купил бутылку можжевеловой и выпил ее тут же из горлышка, томимый жаждой, которую вот уже два года не мог утолить. Потом заперся в своем кабинете и продолжал пить безостановочно, пока Эвита не исчезла из его галлюцинаций и другие, более страшные тени не свалили его на пол в лужу мочи и кала.
На сей раз его спасли уборщики помещения. Телесные его немощи были столь серьезны, что врачи лишь через шесть месяцев смогли выписать его из больницы. Волей судьбы, когда он, выздоровев, вернулся в свое «Трансамериканское агентство», где тогда жил, кто-то подсунул ему под дверь запечатанный сургучом конверт с лаконичным текстом: «Близится твой час. Отряд Мести».
В отчаянии он вышел на улицу раздетый, без сорочки. Начиналась осень, лил немилосердный дождь. Писательница Тунуна Меркадо, обычно гулявшая со своей собакой поздно вечером, наткнулась на него на площади Родригес-Пенья.
— Я думала, что это человек, сбежавший из дома умалишенных, — рассказывала она мне много лет спустя. — Я подумала, что это может быть только несчастный безумец. А потом узнала его по фотографиям в газетах. Он побежал прочь, к памятнику О'Хиггинсу, и остановился у подножия, скрестив руки на груди. Я услышала, как он кричит: «Почему они не приходят сразу меня убивать? — И повторяет: — Почему они не приходят?» Я не понимала, о ком он говорит. Стала озираться кругом. На площади никого не было. Тишина, молочный свет фонарей. «Чего вы ждете, сукины дети? — снова закричал он. — Убейте меня, убейте меня!» Вдруг что-то в нем надломилось. Он расплакался. Я подошла к нему спросить, не нужна ли ему помощь, не хочет ли он, чтобы я вызвала врача.
Тунуне всегда было жаль людей, которые живут на этой площади, под открытым небом. Она уже хотела пойти просить помощи у ночных сторожей, как вдруг на площади появился лысый человечек с орлиным носом и мушкетерской бородкой.
— Это был Сифуэнтес, — сказал я. — Альдо Сифуэнтес.
— Возможно, — сказала Тунуна, которая слепо доверяет своим эмоциям, но не доверяет своим пяти чувствам. — Лысый человечек искал Полковника. С невероятной нежностью он сказал бедняге: «Пошли, Моори. Тебе тут нечего делать». «Не упрашивай меня, Мальчик-с-пальчик, — взмолился Полковник. Меня удивило, что такой грубый, скотского вида человек называет героя моих детских сказок. — Я хочу умереть». Друг накинул на Полковника какую-то шаль и почти насильно, обхватив за плечи, повел его к машине. Я еще долго стояла там, под дождем, и в ту ночь не могла уснуть.
Самоотверженно, безотказно Сифуэнтес исполнял роль поводыря при Полковнике вплоть да кануна его смерти в 1970 году. Есть люди, которые без видимой причины опекают других с нарочитым милосердием, как если бы забота о чужих людях помогала им искупить собственные прежние заблуждения и неисполненный долг. Сифуэнтес отдавался делу милосердия, не щеголяя этим. В своих мемуарах он уделил этой теме один скупой абзац: «Моори Кёниг был моим братом по сродству душ. Я хотел его спасти, но не сумел. Он попал в беду по причинам, оставшимся неясными. Его семья распалась. Ясность его ума омрачилась. Многие говорят о его пьянстве, мелких интригах и обманах. Для меня же имели значение только его сны».
Вот я и решил, что последний эпизод этой истории должен быть порождением сна.
Как я уже говорил, Полковнику почти каждую ночь снилась луна. Он видел себя идущим по белым, растресканным пустыням Моря Спокойствия, над которым сияют шесть или семь зловещих, грозных лун. Во сне он чувствовал, что ищет что-то, но всякий раз, как он видел вдали какой-нибудь выступ, неровность почвы, иллюзия рассеивалась прежде, чем он достигал того места. Такие картины пустоты и тишины оставались в его сознании на долгие часы и исчезали только с первыми глотками можжевеловой.
Когда стало известно, что три астронавта НАСА собираются высадиться на луне, Полковник с облегчением подумал, что этот его повторяющийся сон потеряет право на существование — как все сны, которые, неотвязно преследуя человека, в конце концов проявляются в каком-то уголке реальности, — и тогда у него появится свобода видеть другие сны. Они с Сифуэнтесом решили смотреть по телевизору последние часы долгого космического полета. Итак, в воскресенье вечером они уселись перед телевизором, заготовив стаканчик с костями, чтобы игрой скрасить ожидание, и запас сигарет. В передаче было слишком много кадров из центра управления в Хьюстоне и интервью с техниками, направлявшими летательный аппарат. Эти отступления нагоняли на них сон.
Оба пообещали воздержаться от искушения хлебнуть можжевеловой, пока не окончится вся авантюра. Наконец в беспредельном пространстве показался удивительный сияющий диск. Длилось это недолго. Сердцевина диска сразу же провалилась, и в пустом космосе обозначился вогнутый, сужающийся серп.
— Луна, — сказал Полковник.
— Нет, земля, — возразил Сифуэнтес. — Это мы. Похоже, что у нас на лбу повязка, как у монахинь.
Шли часы, больше ничего не происходило. За стенами дома слышались обычные уличные шумы, но и они постепенно отдалялись — оставалась лишь пустота безжалостной зимы. Хотя в доме стало нестерпимо холодно, Полковнику было жарко и хотелось пить. В середине ночи он, нарушив обещание, пошел хлебнуть можжевеловой. Когда вернулся в комнату, тоска снедала его. Лунный модуль, отделившись от основного аппарата, устанавливал свои щупальца на пыльном кратере. Человеческий род достиг луны, однако Полковник уже не чувствовал ничего, кроме усиливающейся атаки собственного ада.
— Кто Ее похитил, Мальчик-с-пальчик, как ты думаешь? — спросил он.
— Эвиту? Почем я знаю. Какие странные у тебя мысли в такой час.
Сифуэнтес был раздосадован. В воздухе сильно пахло можжевеловой.
— Неизвестно, заботятся ли о Ней. Неизвестно, что они с Ней сделают.
— Перестань об этом думать. Ты мне обещал.
— Я тоскую по Ней. Тоскую по Ней. Хотел бы не думать, но я тоскую по Ней.
Они заснули тут же, в креслах. Когда Сифуэнтес проснулся на следующий день после полудня, Полковник уже успел опорожнить больше половины бутылки и плакал, глядя на нескончаемые картины пепельной равнины. На улице шумно тормозили автобусы. Казалось, все вернулось к нормальной жизни, хотя по временам возникали гнетущие промежутки тишины. Тогда экраном завладевала темнота, как будто мир затаил дыхание в ожидании чего-то чудовищного, пантагрюэлического.
В одиннадцать вечера в понедельник Нил Армстронг ступил на луну и произнес риторическую фразу, которую он долго репетировал: «That's one small step for man». Картинка телевизора застыла на следе одного, левого, башмака в серой пыли.
— Как странно, столько черных пятен, — сказал Полковник. — Возможно, там есть мухи.
— Там ничего нет, — сказал Сифуэнтес. — Там нет жизни.
— Там есть мухи, бабочки, личинки жуков, — настаивал Полковник. — Посмотри-ка на экран. Они там повсюду.
— Откуда им там быть, Моори? Это все можжевеловая, которую ты выпил. Прекрати это дело. Я не хочу, чтобы мы снова оказались в госпитале.
Армстронг перепрыгивал от одного кратера к другому и внезапно исчез с небольшой лопатой за горизонтом. Он сказал, или Полковнику это послышалось: «Когда я вхожу в тень, я не вижу, что делаю. Тащи сюда машину, Базз. Принеси сюда машину».
— Они будут работать с машинами, — сказал Полковник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Эвита не могла дотянуться, и мне пришлось взять Ее на руки. Когда я с Ней подошла к гробу, я заметила, что губки у Нее сжаты и взгляд где-то блуждает. «Это твой папа», — сказала я. Она повернулась ко мне и равнодушно меня обняла, только потому, что Ей надо было кого-то обнять и не хотелось притрагиваться к останкам незнакомого человека.
Худощавый господин проводил нас к дверям. Кажется, он мне сунул какую-то карточку, но я не могла ее. прочесть. Солнце в это утро обрушивало на мир беспощадный зной, и все, что я вспоминаю, видится мне в его желтом свете.
Мы зашли в гостиницу возле остановки омнибуса, а около часа дня направились на кладбище. Пришли, когда туда заходила процессия. Я увидела другую жену Дуарте — она плакала на плече дочки, которая меня оскорбила; увидела худощавого господина, несшего гроб рядом с каким-то капитаном, нарядившимся в такую страшную жару в парадный мундир с галунами. Мне было жаль усопшего, который прощался с этим миром в окружении людей, не знавших его жизни и не любивших его таким, каким он был. Мы перегрелись на солнце, и, опасаясь за детей, я решила не присутствовать при погребении. Причины оставаться уже не было, и никогда больше не было причины вернуться туда».
Голос матери продолжал звучать, но в моих писаниях он уже не был слышен. Среди ее слов, которые я опустил, были стихи, которые Эвита декламировала во дворе городской смешанной школы Лос-Тольдоса, было жужжанье машинки «Зингер», были две фотографии грустной, неулыбающейся девочки, и то утро, когда Она сказала: «Я буду артисткой». Были изображения на почтовых открытках, которые, наверно, еще сохранились. Но меня оглушил шум полета одного-единственного желтого крыла в воздухе этой страницы. Я увидел, что это крыло летит назад, а когда приблизился, его уже не стало видно. Вот так угасает прошлое, сказал я себе. Прошлое всегда приходит и уходит, не заботясь о том, что оно оставило нам.
— …Можешь себе представить, какие тяжкие времена пережил Полковник после возвращения в Буэнос-Айрес, — сказал мне Сифуэнтес. — Мы встретились пополудни в воскресенье его приезда. Я ел яблоко, он с жадностью курил, высокомерный и в то же время жалкий человек. Все остатки гордости, чуткости, силы и желания остались там, в Германии. Он поселился один, в пансионе на углу улиц Ареналес и Коронель-Диас: ему нечего было делать, не о ком было думать, он только вновь и вновь перебирал в уме образы утраченного трупа. В конце того года мне позвонили из военного госпиталя — его положили туда с печеночной комой, и врачи полагали, что ему не выжить. Его мучили промываниями кишечника и капельницами с глюкозой. Его бедное, истерзанное тело было испещрено синяками, рубцами, кровоподтеками от небрежного ухода. Я позвонил из госпиталя его жене и попросил поухаживать за ним. «Не знаю, захочет ли он меня видеть», — сказала она. «Придите, — сказал я. — Он вас не отвергнет. Он сжигает последние силы в стремлении выжить».
— И он выжил, — сказал я Сифуэнтесу. — В жизни не слыхал, чтобы кто-нибудь столько раз падал и поднимался, как он.
— Ты еще не знаешь, сколько он пережил. Сифуэнтес и я долго сидели молча в то воскресенье.
Снаружи был туман, мелкий дождь, порывы влажного ветра — разыгрались все дурные страсти буэнос-айресского климата, но нас это не трогало. Сифуэнтес по своей привычке доставал из кармана крошки хлеба и ел их. Осыпь крошек застревала в его заостренной бородке.
— Перед кончиной Моори опять помирился с женой, — сказал он, — и перебрался в их квартиру на углу Кальяо и Санта-Фе. Он мечтал, что его возвратят в армию и сделают бригадным генералом, однако его друзья уже потеряли влияние, и сама армия была слишком взбудоражена борьбой партий, чтобы интересоваться его судьбой. В эти месяцы его посетил Родольфо Вальш, и Полковник ему сказал, что похоронил Эвиту в стоячем положении в саду, где непрестанно идут дожди. Он предполагал, что Эвита еще странствует по миру, находясь во власти какой-то оккультной силы. Однажды он мне сказал: «Поедем Ее искать, Мальчик-с-пальчик». Я попытался, единственный раз в жизни, урезонить его. «То, что ты похоронил в Айхштетте, была копия, Моори, — сказал я. — Тебя обманули. Что стало с Эвой, неизвестно. Возможно, Ее похоронили в море». В тот же миг я раскаялся, что это сказал. У нас была жуткая стычка. Я увидел, что он хватается за «вальтер». Он был готов меня убить. Многие месяцы он со мной не разговаривал. Для Полковника не существовало иной реальности, кроме Эвиты. Мир без Нее казался ему невыносимым.
Мы с Сифуэнтесом то надолго умолкали, пока тишина окончательно не обживется в нас, то принимались говорить, повторяя уже сказанное, будто впервые. Мне все кажется, что это воскресенье было не одним днем, а многими, и что, когда наступил вечер, Сифуэнтес ушел из моей жизни навсегда.
Но я еще не закончил пересказ некоторых эпизодов, оставшихся с тех пор в моей памяти.
Сифуэнтес мне сказал, что, как и следовало ожидать, Полковника опять начала пожирать страсть к алкоголю и вновь стали повторяться приступы delirium tremens. Стаи бабочек хоронили его под слоем горящих свечей и полевых цветов. Крысы кошмаров грызли его кости и жгли глаза. Два раза жена помещала его в госпиталь, и оба раза он, возвратясь, принимался за старое. Отряд Мести продолжал присылать ему письма с угрозами и вопросами, где находится Эвита. «Верни народу тело Святой, — писали ему. — Мы отрежем тебе ухо, как ты его отрезал у нее. Мы выколем тебе глаза. Где ты спрятал священные останки нашей Любимой Матери?»
Однажды на рассвете он появился в доме Сифуэнтеса. Принес два баула, битком набитых письмами, документами и карточками с шифрованными донесениями. Сказал, что придет за ними, когда прошлое немного успокоится.
— За мной гонятся по пятам, Мальчик-с-пальчик, — объяснил он. — В самый неожиданный момент они могут меня убить. Может, это было бы облегчением. Может, было бы наилучшим исходом.
Баулы он оставил навсегда. Когда ему требовалось проверить что-то в записях, он заходил в кабинет своего друга днем или ночью и с помощью лупы смотрел бумаги на просвет, ища какие-то записи невидимыми чернилами. Никто уже не думал о нем как о живом существе, сказал мне Сифуэнтес. «Моори в конце концов перестал быть Полковником: виною были его болезнь, его пороки, его терзания».
В 1965 году он в последний раз ушел от жены и на некоторое время даже перестал пить. Он основал «Агентство трансамериканской прессы», которое распространяло слухи о заговорах в казармах и о бунтах на фабриках. Он сам писал эти репортажи и размножал их на мимеографе 1930 года, который то кашлял, то заикался. Он добился того, что его имя вновь появилось в газетах. В начале 1967 года у него взял интервью популярный журнал «Примера плана». На фотографии он тучный, лысый, с красным бугорчатым носом — следствие увлечения алкоголем — и беззубой потусторонней улыбкой. Его спросили, правда ли, что он «закопал труп Эвиты во мраке». «Я не буду отвечать на всякие инсинуации, — сказал он. — Я пишу книгу об этом деле. И знаете, кто мне помогает? Представьте себе, что доктор Педро Ара и сеньора Хуана Ибаргурен де Дуарте».
Он, вероятно, лгал, сам не зная, что лжет. Он выдумал себе некую реальность, и в ней он был богом. Он подражал фантазии бога: в этом виртуальном царстве, в этом ничто, заполненном только им самим, он мнил себя неуязвимым, непобедимым, всемогущим.
Рано или поздно мыльный пузырь должен был лопнуть. Случилось это в один августовский вечер. Полковник договорился встретиться со своим информатором на станции Линиерс. Выйдя на перрон, он подумал, что возвратился в один из прежних своих кошмаров. Между деревянными скамьями и закрытыми билетными киосками шла процессия паломников, над процессией возвышались большие зажженные свечи и венки из маргариток. Другие несли на носилках статую какого-то непонятного святого, изображенного раздающим пластиковые хлебцы и имитации монет. Некоторые молились перед триумфальной фотографией Эвиты в юбке стиля Марии Антуанетты, в которой она красовалась на банкетах в театре «Колон». Нестройно звучали гимны: «Придите, христиане, святой Каетан молится за нас. Эва Перон, сердце твое \ с нами всегда и везде». Перед билетной кассой женщина в пальто до пят вручила ошеломленному Полковнику букет жимолости и подтолкнула его к алтарю, на котором из своего далекого роскошного вечера улыбалась Она.
— Иди, — сказала женщина. — Положи сто песо.
— Кто ты? — обратился Полковник тоже на «ты». — Ты из Отряда Мести?
— Кем мне быть? — ответила она, возможно, не поняв. — Я эвитистка из «ангелической милиции». Но здесь, на этих празднествах, все равно, какой ты веры. Положи Ей сто песо.
Полковник отдал ей букет и, объятый ужасом, ушел в темноту. Вокруг станции стояли, как ульи, алтари с цветами. Море свечей оттеняли силуэты молящихся и паломников. С высоты знамен, посылая благословения, улыбался профиль Эвы. На балконах красовались другие Эвиты, из гипса, с платком на голове, как у Девы Марии. На лицах у всех была улыбка, с виду благожелательная, однако таившая в себе что-то хитрое, коварное, угрожающее.
Полковнику хотелось уйти подальше. Несколько раз по дороге он слышал, как из прихожих ему говорили: «Мы тебя убьем. Мы отрежем тебе яйца. Мы выколем тебе глаза». В первом же открытом магазине он купил бутылку можжевеловой и выпил ее тут же из горлышка, томимый жаждой, которую вот уже два года не мог утолить. Потом заперся в своем кабинете и продолжал пить безостановочно, пока Эвита не исчезла из его галлюцинаций и другие, более страшные тени не свалили его на пол в лужу мочи и кала.
На сей раз его спасли уборщики помещения. Телесные его немощи были столь серьезны, что врачи лишь через шесть месяцев смогли выписать его из больницы. Волей судьбы, когда он, выздоровев, вернулся в свое «Трансамериканское агентство», где тогда жил, кто-то подсунул ему под дверь запечатанный сургучом конверт с лаконичным текстом: «Близится твой час. Отряд Мести».
В отчаянии он вышел на улицу раздетый, без сорочки. Начиналась осень, лил немилосердный дождь. Писательница Тунуна Меркадо, обычно гулявшая со своей собакой поздно вечером, наткнулась на него на площади Родригес-Пенья.
— Я думала, что это человек, сбежавший из дома умалишенных, — рассказывала она мне много лет спустя. — Я подумала, что это может быть только несчастный безумец. А потом узнала его по фотографиям в газетах. Он побежал прочь, к памятнику О'Хиггинсу, и остановился у подножия, скрестив руки на груди. Я услышала, как он кричит: «Почему они не приходят сразу меня убивать? — И повторяет: — Почему они не приходят?» Я не понимала, о ком он говорит. Стала озираться кругом. На площади никого не было. Тишина, молочный свет фонарей. «Чего вы ждете, сукины дети? — снова закричал он. — Убейте меня, убейте меня!» Вдруг что-то в нем надломилось. Он расплакался. Я подошла к нему спросить, не нужна ли ему помощь, не хочет ли он, чтобы я вызвала врача.
Тунуне всегда было жаль людей, которые живут на этой площади, под открытым небом. Она уже хотела пойти просить помощи у ночных сторожей, как вдруг на площади появился лысый человечек с орлиным носом и мушкетерской бородкой.
— Это был Сифуэнтес, — сказал я. — Альдо Сифуэнтес.
— Возможно, — сказала Тунуна, которая слепо доверяет своим эмоциям, но не доверяет своим пяти чувствам. — Лысый человечек искал Полковника. С невероятной нежностью он сказал бедняге: «Пошли, Моори. Тебе тут нечего делать». «Не упрашивай меня, Мальчик-с-пальчик, — взмолился Полковник. Меня удивило, что такой грубый, скотского вида человек называет героя моих детских сказок. — Я хочу умереть». Друг накинул на Полковника какую-то шаль и почти насильно, обхватив за плечи, повел его к машине. Я еще долго стояла там, под дождем, и в ту ночь не могла уснуть.
Самоотверженно, безотказно Сифуэнтес исполнял роль поводыря при Полковнике вплоть да кануна его смерти в 1970 году. Есть люди, которые без видимой причины опекают других с нарочитым милосердием, как если бы забота о чужих людях помогала им искупить собственные прежние заблуждения и неисполненный долг. Сифуэнтес отдавался делу милосердия, не щеголяя этим. В своих мемуарах он уделил этой теме один скупой абзац: «Моори Кёниг был моим братом по сродству душ. Я хотел его спасти, но не сумел. Он попал в беду по причинам, оставшимся неясными. Его семья распалась. Ясность его ума омрачилась. Многие говорят о его пьянстве, мелких интригах и обманах. Для меня же имели значение только его сны».
Вот я и решил, что последний эпизод этой истории должен быть порождением сна.
Как я уже говорил, Полковнику почти каждую ночь снилась луна. Он видел себя идущим по белым, растресканным пустыням Моря Спокойствия, над которым сияют шесть или семь зловещих, грозных лун. Во сне он чувствовал, что ищет что-то, но всякий раз, как он видел вдали какой-нибудь выступ, неровность почвы, иллюзия рассеивалась прежде, чем он достигал того места. Такие картины пустоты и тишины оставались в его сознании на долгие часы и исчезали только с первыми глотками можжевеловой.
Когда стало известно, что три астронавта НАСА собираются высадиться на луне, Полковник с облегчением подумал, что этот его повторяющийся сон потеряет право на существование — как все сны, которые, неотвязно преследуя человека, в конце концов проявляются в каком-то уголке реальности, — и тогда у него появится свобода видеть другие сны. Они с Сифуэнтесом решили смотреть по телевизору последние часы долгого космического полета. Итак, в воскресенье вечером они уселись перед телевизором, заготовив стаканчик с костями, чтобы игрой скрасить ожидание, и запас сигарет. В передаче было слишком много кадров из центра управления в Хьюстоне и интервью с техниками, направлявшими летательный аппарат. Эти отступления нагоняли на них сон.
Оба пообещали воздержаться от искушения хлебнуть можжевеловой, пока не окончится вся авантюра. Наконец в беспредельном пространстве показался удивительный сияющий диск. Длилось это недолго. Сердцевина диска сразу же провалилась, и в пустом космосе обозначился вогнутый, сужающийся серп.
— Луна, — сказал Полковник.
— Нет, земля, — возразил Сифуэнтес. — Это мы. Похоже, что у нас на лбу повязка, как у монахинь.
Шли часы, больше ничего не происходило. За стенами дома слышались обычные уличные шумы, но и они постепенно отдалялись — оставалась лишь пустота безжалостной зимы. Хотя в доме стало нестерпимо холодно, Полковнику было жарко и хотелось пить. В середине ночи он, нарушив обещание, пошел хлебнуть можжевеловой. Когда вернулся в комнату, тоска снедала его. Лунный модуль, отделившись от основного аппарата, устанавливал свои щупальца на пыльном кратере. Человеческий род достиг луны, однако Полковник уже не чувствовал ничего, кроме усиливающейся атаки собственного ада.
— Кто Ее похитил, Мальчик-с-пальчик, как ты думаешь? — спросил он.
— Эвиту? Почем я знаю. Какие странные у тебя мысли в такой час.
Сифуэнтес был раздосадован. В воздухе сильно пахло можжевеловой.
— Неизвестно, заботятся ли о Ней. Неизвестно, что они с Ней сделают.
— Перестань об этом думать. Ты мне обещал.
— Я тоскую по Ней. Тоскую по Ней. Хотел бы не думать, но я тоскую по Ней.
Они заснули тут же, в креслах. Когда Сифуэнтес проснулся на следующий день после полудня, Полковник уже успел опорожнить больше половины бутылки и плакал, глядя на нескончаемые картины пепельной равнины. На улице шумно тормозили автобусы. Казалось, все вернулось к нормальной жизни, хотя по временам возникали гнетущие промежутки тишины. Тогда экраном завладевала темнота, как будто мир затаил дыхание в ожидании чего-то чудовищного, пантагрюэлического.
В одиннадцать вечера в понедельник Нил Армстронг ступил на луну и произнес риторическую фразу, которую он долго репетировал: «That's one small step for man». Картинка телевизора застыла на следе одного, левого, башмака в серой пыли.
— Как странно, столько черных пятен, — сказал Полковник. — Возможно, там есть мухи.
— Там ничего нет, — сказал Сифуэнтес. — Там нет жизни.
— Там есть мухи, бабочки, личинки жуков, — настаивал Полковник. — Посмотри-ка на экран. Они там повсюду.
— Откуда им там быть, Моори? Это все можжевеловая, которую ты выпил. Прекрати это дело. Я не хочу, чтобы мы снова оказались в госпитале.
Армстронг перепрыгивал от одного кратера к другому и внезапно исчез с небольшой лопатой за горизонтом. Он сказал, или Полковнику это послышалось: «Когда я вхожу в тень, я не вижу, что делаю. Тащи сюда машину, Базз. Принеси сюда машину».
— Они будут работать с машинами, — сказал Полковник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40