"А вам не страшно?", имея в виду, конечно, дурную репутацию нашего района.
Мы, мальчишки, очень любили распространяться на этот счет. Особенно среди чужаков. И такого страху, бывало, нагоняли разными историями, услышанными от взрослых, что и на нас поглядывали с опаской.
Хотя если честно, то в те, теперь уже не близкие пятидесятые годы, воров и грабителей у нас было не больше, чем в любом другом месте. Да и кто их видел? Во всяком случае, на лбу у них печати о судимости нет.
Впрочем, одного вора мы знали лично -- дядю Васю из Первого проезда. Он редко живал дома -- все больше где-то отбывал срок. Но зато когда его выпускали, он любил играть на гармони у себя во дворе. И неплохо играл.
С удивительным постоянством он грабил один и тот же промтоварный киоск, за что регулярно отсиживал свой год и -- снова играл на гармони.
Дядя Вася был вором-рецидивистом, или, как он сам про себя говорил, "в законе".
Но таких дядей у нас в Марьиной Роще можно было по пальцам сосчитать. Все, как говорится, пережитки прошлого. В основном же наши люди трудились в поте лица своего, кто на заводе, кто на фабрике и редко где-нибудь еще. Марьина Роща была рабочей окраиной.
Кажется, только старики и дети не шли по утрам к станку, да еще Балахон. Он вообще был не как все, этот Балахон.
Борода у него, казалось, росла из всего лица. А длинные космы сразу трех цветов -- черного, бурого и серого -- спадали на плечи.
Одним словом --страхолюд.
Кудлатых я вообще побаивался. В самом раннем детстве, когда мне еще и четырех не исполнилось, мать однажды взяла меня с собой в баню. Наши женщины часто так делали. Ведь тогда в Марьиной Роще не было ни газа, ни водопровода, а тем более центрального отопления.
Баня показалась мне сущим адом. Здесь было сумрачно и мокро, как в грозу, отовсюду вырывались струи кипятка, клубы пара, и страшные задастые чудовища с распущенными волосами скалились на меня из каждого угла. В руках они держали железные посудины, в которых можно было запросто сварить ребенка целиком. Я струсил и с ревом кинулся прочь.
С тех пор мать меня никогда больше не брала с собой в баню, но страх перед длинными волосами я еще долго не мог преодолеть. Впрочем, дружок мой Алешка тоже робел при виде Балахона, хотя никогда не бывал в женской бане.
Про других соседей мы все знали, а про этого Балахона было известно только то, что жил он в почерневшем от времени доме напротив кладбища, где в парадном на стенах висели тряпки, похожие на людей, а по углам сидели пауки. И еще нам было известно, что жену его женщины называли Крашеная и недолюбливали за то, что из нее лишнего слова никогда не вытянешь.
Каждый божий день, спозаранку, Балахон выходил из дому с плетеной корзиной размером с детскую коляску, в шляпе, в сапогах и в длинном черном плаще, наподобие рясы, за который он и получил свое прозвище. Когда он возвращался, то корзина у него была всегда полнехонька, а чем -- непонятно, потому что он прикрывал ее сверху тряпицей.
Нет, он не крал детей, не собирал старье по дворам. Часто его можно было видеть на Минаевском рынке, где он торговал всякой лесной всячиной: летом и осенью -- ягодами и грибами, зимой -- вениками, пучками сухой травы, мхом и тому подобным товаром. Каждый день он ездил, в лес, а потом продавал свои трофеи на рынке. С того и жил. Хотя кто знает, сколько зарабатывала его жена и не сидел ли он у нее на шее.
Теперь я думаю: "Почему все-таки Балахон выбрал такой необычный для городского человека род занятий? Почему он не работал как все, на заводе? Почему, на худой конец, не последовал примеру дяди Васи?
Это было бы понятно, по крайней мере. Но собирательство... Даже звучит дико".
Бывало, часами стоит он на рынке со своим товаром и никто к нему не подойдет. Впрочем, торговля дело азартное. Тут еще можно понять. Но вот какая сила гнала его каждый день в лес -- это уж совсем непонятно. В дождь, в снег, в слякоть, в будни и в праздники -- всегда в одно и то же время он выходил из дому и с ним была его корзина величиной с корыто.
Зимой Балахон торговал можжевельником, шишками и древесным грибом-чагой... Охотники на такой товар редко, но все же находились. Можжевеловыми вениками женщины парили кадушки под квашеную капусту, а мужчины парились сами. Шишки золотили и вешали на елку под Новый год вместе с яблоками и конфетами: стеклянные украшения считались тогда роскошью. Чагу, видимо, тоже покупали, иначе зачем бы Балахону ею торговать.
Чаще всего люди подходили к нему просто полюбопытствовать: "А для чего это травка?",- "А почем веники?..". Балахон никогда не вступал в разговоры, а только гудел с высоты двухметрового роста, как гром с неба: "Тридцать копеек...", "Двадцать копеек...". Могучий и косматый -- он был для нас одновременно и Дедом морозом и лешим.
Нелюдимый, ужасный был тип. Иногда казалось, что он и разговаривать по-человечески не умеет. Бывало, какая-нибудь бойкая бабенка поздоровается с ним и спросит: "Как ваше здоровье?" А он ей: "Ага..." -- и никогда не остановится, чтобы покалякать о том о сем.
Не удивительно, что про него ходили всякие слухи. Непонятное всегда рождает домыслы. Одни считали Балахона чокнутым, другие -- себе на уме. Находились и такие, которые утверждали, будто он колдун.
Мы, мальчишки, на людях смеялись над невежеством женщин, которые в наш век автомашин, телефонов и радиоприемников ухитрялись еще верить в колдовство, но в душе допускали и такое. Уж больно жутко поглядывал Балахон из-под черной шляпы. А корзина... Смешно сейчас вспоминать, но мы почему-то больше всего боялись именно его корзины.
Кем же все-таки был наш Балахон на самом деле? Дурачком? слабаком? или доморощенным философом? Или у него за дремучей внешностью скрывалась романтическая душа, способная тонко чувствовать красоту природы? Нет, нет и еще раз нет. Скорей всего, он и сам не знал, почему выбрал для себя этот, а не какой-нибудь иной род занятий. Просто в один прекрасный день он взял корзину и пошел в лес, только потому, может, что так делал его дед, отец, сосед... Таким же манером наши мужчины попадали на завод, женщины на фабрику, а дядя Вася за решетку. Само собой разумелось, что за делом далеко ходить не надо. То есть люди жили по принципу: где родился, там и пригодился.
Так и Балахон. В сущности, он был простым человеком. Весь как на ладони. Там, откуда он был родом, где, вероятно, все жили лесом и мало разговаривали, на него бы и внимания никто не обратил. Живет себе мужик, никого не трогает, даже пользу приносит, и ладно. А мы думали про него черт знает что, и все только из-за того, что судьбе угодно было вырвать его с корнем из своей земли и забросить на нашу клумбу.
Мы, пацанята, шарахались от него, как от огня, а исподтишка норовили показать ему кулак. Бахвалились друг перед другом, кто ловчее с ним разделается. Один говорил: "Я Балахону крыльцо подпилю. Он наступит и грохнется вместе с крыльцом". Другой придумывал: "Ему в корзину надо кирпичей положить..." А третий предлагал: "Карбиду ему в уборную подбросить..." Но стоило Балахону показаться на улице, как мы прыскали в подворотню, словно кузнечики, и дрожали там от страха. Считалось, будто у него глаз недобрый.
От взрослых Балахон отгораживался своим мнимым идиотизмом. Они бы, может, и рады были обратить его в свою веру, то есть заставить жить как все, но подступиться к нему не представлялось никакой возможности. Легче фонарному столбу что-нибудь растолковать, нежели Балахону. Ну и махнули на него рукой, дескать, всяк по-своему с ума сходит.
И только один человек во всей Марьиной Роще не пожелал оставить Балахона в покое. Это был Алешкин дед, Семен Семенович, за которым с некоторых пор закрепилось прозвище Общественность.
Это был не простой человек, а "бзиковатый", как говаривала моя бабушка, то есть увлеченный. До пенсии он служил в каком-то научном учреждении. Дома у него в застекленных шкафах стояли книги без картинок, а в комнате, которую называли кабинетом, помещался письменный стол. Все это могло принадлежать только научному работнику. Да и физиономия у него была вполне "научная": розовая лысина, бороденка клинышком, очечки круглые в металлической оправе... Пенсия застала Семена Семеновича врасплох. Злые языки поговаривали, будто он там, у себя в учреждении, так всем в печенки въелся, что его просто-напросто выпроводили на пенсию.
Некоторое время он не мог найти себе достойного занятия. То книги на столе разложит, то газету развернет. Попробовал даже в садике копаться, как Мичурин, но и это ему не подошло. Кто ни пройдет мимо -- всяк видит, как научный работник ковыряется в земле, а про Мичурина-то не всякий знает. И не то чтобы ему стыдно было заниматься физическим трудом, а просто неудобно казалось разочаровывать соседей. Они ведь привыкли считать, что Семен Семенович большая шишка в науке, и почти всерьез величали его академиком. Все прекрасно понимали, что он птица особого полета. Некоторые даже испытывали нечто вроде гордости, когда рассказывали кому-нибудь с Трубной или же с Арбата, что и в Марьиной Роще живет академик.
Семен Семенович понимал, что должен выбрать себе занятие, достойное высокой репутации, но это оказалось не таким простым делом в условиях Марьиной Рощи. Помог случай.
Как-то в продажу "выбросили", как тогда говорили, крупчатку. Обычно муку "выбрасывали" под праздник. Очередь занимали заранее, за много часов до начала продажи. Для порядка каждому на ладони писали химическим карандашом номер, а через некоторое время устраивали проверку, прежние номера зачеркивали и писали новые.
Это делалось для того, чтобы люди не вздумали хитрить. Всегда находились умники, которые занимали очередь и, вместо того чтобы выстаивать, зябнуть на ветру или мокнуть под дождем, шли домой и преспокойно попивали чаек, а когда их очередь подходила, они были тут как тут и норовили отовариться на общих основаниях.
Именно так и поступил в этот раз бесстыжий китаец Сима. Этот Сима вообще-то работал в прачечной, но мы, мальчишки, больше знали его как торговца мячиками из опилок и цветной бумаги и пищалками с печальным названием "уйди-уйди". Он плохо говорил по-русски или делал вид, что плохо говорит. Зато матерные слова он произносил чисто, .и потому, наверно, его речь, по большей части, из них и состояла. За это его и называли бесстыжим или похабным Симой.
Вот Сима и попер без очереди с матерком. Женщины ему показывают свои ладони, где по два номера. А он делает вид, что не понимает, и орет: "Так-растак вашу мать, не надо переписать..." Он так поднаторел, что у него в рифму получалось.
Женщины возмущались, но связываться с ним всерьез не решались. Знали: осрамить ему на людях, черту бесстыжему, ничего не стоит.
Женщины шумят, а Сима уже деньги продавцу протягивает. И продавец берет деньги, потому что кому охота, чтобы его при всех поливали помоями. И тут вдруг появляется Семен Семенович с портфелем. Он с этим портфелем ходил в баню, но очередь не знала, откуда и куда он шел. Для женщин в очереди человек с портфелем мог быть только начальником.
А поскольку никого другого с портфелем в ту пору рядом не было, они в отчаянии ухватили Семен Семеновича за пуговицы и потащили к продавцу, все время повторяя: "Вы им скажите, а то что же получается..." А продавцу они крикнули: "Вот гражданин уполномоченный сейчас вам покажет, как муку без очереди отпускать!"
Продавец знал, что Семен Семенович никакой не уполномоченный, но, на всякий случай, впустил его за прилавок. И Семен Семенович знал, что он не уполномоченный, но все равно потребовал жалобную книгу. Может, он вдруг возжаждал справедливости, а может, и впрямь почувствовал себя каким-то начальником. И хотя Сима успел-таки получить свою муку, все в очереди были довольны, и говорили: "Вот что ни говори, а общественность большая сила. Всех их на чистую воду выведет". Под "ими" подразумевались, видимо, не только, продавец и похабник Сима, но и все те, кто мог безнаказанно нарушать маленькие законы очереди, улицы и всей Марьиной Рощи. А под "общественностью" имелся в виду Семен Семенович, потому что кому, как не общественности, наводить порядок...
Так в один прекрасный день в очереди за мукой родилась легенда о том, что Семен Семенович не просто пенсионер, и даже не бывший научный работник, а уполномоченный от общественности. И пошла гулять молва о нем по всей округе. С тех пор его иначе как Общественностью никто не называл.
Поначалу он инспектировал только торговые точки. Пройдет, бывало, вдоль очереди, послушает, кто чем недоволен, достанет блокнот и что-то запишет. А еще он просил взвесить себе тридцать граммов ветчины и проверял точность на весах, которые таскал с собой в портфеле. И если у него хоть на грамм не сходилось, требовал жалобную книгу. И как ни странно-, получал ее без звука. Да, ту самую книгу, до которой добраться было труднее, нежели до Кощеевой смерти, продавцы выкладывали перед ним безропотно.
Со стороны можно было подумать, что у нас в Марьиной Роще все с ума посходили: произвели пенсионера в борца за справедливость, чуть ли не в народного заступника, почти в Робин Гуда, а магазинщики, ларечники и лоточники не говорят ему: "Кто ты такой есть, чтобы устанавливать свои порядки?" -- и даже не намекают на это, а беспрекословно исполняют его волю.
На самом же деле ничего особенного не происходило. Лихим торгашам Общественность не только не встал поперек дороги, но еще и помог обойти некоторые препятствия. До сих пор они могли ждать неприятностей от всякого недовольного. Кто знал, кому и когда придет охота жаловаться, а главное, в какую инстанцию. Не ровен час, найдут люди дорожку к ревизорам, и тогда жди беды.
А тут бог послал им полоумного старика, по собственному желанию взявшего на себя роль громоотвода. Никому в голову не придет жаловаться куда следует, когда рядом Общественность. А что он все книги жалоб исписал, так это ничего, кто будет принимать всерьез жалобы человека, который жалуется на всех и по всякому поводу. Мало ли чокнутых на белом свете.
Общественность все расширял зону действий. Вскоре в его "ведение" перешли парикмахерские, прачечные, трамваи, пункты приема стеклопосуды и ремонта обуви... Постепенно он превратился в какого-то профессионального уполномоченного на общественных началах. В его лексиконе появились такие причудливые обороты, как "недодача сдачи", "обмер посредством недовеса" и даже "подтянутие крана в обход прейскуранта". Теперь он щеголял во френче с ватными плечами, чтобы уж никто не сомневался в его полномочиях. Впрочем, кому охота была сомневаться.
Даже внук Общественности, а мой закадычный дружок Алешка, который прекрасно знал, что его дед по собственному желанию ходит везде и смотрит за порядком, более того, знавший, что и мне это известно, вдруг заважничал. Когда кто-нибудь, в воспитательных целях, пытался надрать нам уши за исписанную мелом стену или продавленную крышу дровяного сарая, Алешка, вместо того чтобы, как полагается, нам, пацанам, орать: "Это не я!" или "Я больше не буду!", вставал вдруг в позу обиженного зазря, и заявлял препротивным голосом: "Какое вы имеете право? Я скажу дедушке, и он составит акт". В такие минуты мне почему-то бывало неловко за него и хотелось самому накрутить ему уши. Как-то я сказал Лешке: "Зачем ты так, ведь мы виноваты..." А он мне: "Все равно не имеют права лупить, раз мой дедушка самый главный уполномоченный". А я ему: "Это ты перед кем-нибудь другим фикстули, а я-то знаю, кто его намочил и куда он упал. Пенсионер -- это не милиционер". И тогда Алешка сделался вдруг очень похожим на своего деда, ни дать ни взять маленький Общественность, и заговорил со мной так, как будто ему ничего не стоило положить меня на обе лопатки: "Неправда, мой дедушка самый главный в Марьиной Роще. Даже участковый его боится".
Тут он попал в точку, участковый и впрямь обходил Общественность стороной. Кто знает, что этому старому чудаку стрельнет в голову... За всем не уследишь, а начальству надо реагировать на сигналы. Бей своих, как говорится, чужие бояться будут.
К тому времени Общественность был уже известной в Марьиной Роще личностью. Одни его опасались, другие уважали, третьи подсмеивались над ним. Но так или иначе Общественность был на виду. И только немногие не замечали его, скорей всего, в силу своей гражданской близорукости. К таким людям относился и Балахон.
Он вообще ничего не видел и видеть не желал, кроме своего леса и рынка. Жизнь его проходила по каким-то особым законам, и казалось, что так будет всегда. Но не тут-то было. Однажды на рынке появился Общественность и все у Балахона пошло наперекосяк.
Это случилось в ноябре, под самый праздник. Торговля на рынке сворачивалась. Все, кому надо, уже запаслись продуктами. Колхозники наспех сбывали остатки товара, не дорожились, лишь бы не в убыток. Кое-кто уж и сто граммов успел принять "для сугреву".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Мы, мальчишки, очень любили распространяться на этот счет. Особенно среди чужаков. И такого страху, бывало, нагоняли разными историями, услышанными от взрослых, что и на нас поглядывали с опаской.
Хотя если честно, то в те, теперь уже не близкие пятидесятые годы, воров и грабителей у нас было не больше, чем в любом другом месте. Да и кто их видел? Во всяком случае, на лбу у них печати о судимости нет.
Впрочем, одного вора мы знали лично -- дядю Васю из Первого проезда. Он редко живал дома -- все больше где-то отбывал срок. Но зато когда его выпускали, он любил играть на гармони у себя во дворе. И неплохо играл.
С удивительным постоянством он грабил один и тот же промтоварный киоск, за что регулярно отсиживал свой год и -- снова играл на гармони.
Дядя Вася был вором-рецидивистом, или, как он сам про себя говорил, "в законе".
Но таких дядей у нас в Марьиной Роще можно было по пальцам сосчитать. Все, как говорится, пережитки прошлого. В основном же наши люди трудились в поте лица своего, кто на заводе, кто на фабрике и редко где-нибудь еще. Марьина Роща была рабочей окраиной.
Кажется, только старики и дети не шли по утрам к станку, да еще Балахон. Он вообще был не как все, этот Балахон.
Борода у него, казалось, росла из всего лица. А длинные космы сразу трех цветов -- черного, бурого и серого -- спадали на плечи.
Одним словом --страхолюд.
Кудлатых я вообще побаивался. В самом раннем детстве, когда мне еще и четырех не исполнилось, мать однажды взяла меня с собой в баню. Наши женщины часто так делали. Ведь тогда в Марьиной Роще не было ни газа, ни водопровода, а тем более центрального отопления.
Баня показалась мне сущим адом. Здесь было сумрачно и мокро, как в грозу, отовсюду вырывались струи кипятка, клубы пара, и страшные задастые чудовища с распущенными волосами скалились на меня из каждого угла. В руках они держали железные посудины, в которых можно было запросто сварить ребенка целиком. Я струсил и с ревом кинулся прочь.
С тех пор мать меня никогда больше не брала с собой в баню, но страх перед длинными волосами я еще долго не мог преодолеть. Впрочем, дружок мой Алешка тоже робел при виде Балахона, хотя никогда не бывал в женской бане.
Про других соседей мы все знали, а про этого Балахона было известно только то, что жил он в почерневшем от времени доме напротив кладбища, где в парадном на стенах висели тряпки, похожие на людей, а по углам сидели пауки. И еще нам было известно, что жену его женщины называли Крашеная и недолюбливали за то, что из нее лишнего слова никогда не вытянешь.
Каждый божий день, спозаранку, Балахон выходил из дому с плетеной корзиной размером с детскую коляску, в шляпе, в сапогах и в длинном черном плаще, наподобие рясы, за который он и получил свое прозвище. Когда он возвращался, то корзина у него была всегда полнехонька, а чем -- непонятно, потому что он прикрывал ее сверху тряпицей.
Нет, он не крал детей, не собирал старье по дворам. Часто его можно было видеть на Минаевском рынке, где он торговал всякой лесной всячиной: летом и осенью -- ягодами и грибами, зимой -- вениками, пучками сухой травы, мхом и тому подобным товаром. Каждый день он ездил, в лес, а потом продавал свои трофеи на рынке. С того и жил. Хотя кто знает, сколько зарабатывала его жена и не сидел ли он у нее на шее.
Теперь я думаю: "Почему все-таки Балахон выбрал такой необычный для городского человека род занятий? Почему он не работал как все, на заводе? Почему, на худой конец, не последовал примеру дяди Васи?
Это было бы понятно, по крайней мере. Но собирательство... Даже звучит дико".
Бывало, часами стоит он на рынке со своим товаром и никто к нему не подойдет. Впрочем, торговля дело азартное. Тут еще можно понять. Но вот какая сила гнала его каждый день в лес -- это уж совсем непонятно. В дождь, в снег, в слякоть, в будни и в праздники -- всегда в одно и то же время он выходил из дому и с ним была его корзина величиной с корыто.
Зимой Балахон торговал можжевельником, шишками и древесным грибом-чагой... Охотники на такой товар редко, но все же находились. Можжевеловыми вениками женщины парили кадушки под квашеную капусту, а мужчины парились сами. Шишки золотили и вешали на елку под Новый год вместе с яблоками и конфетами: стеклянные украшения считались тогда роскошью. Чагу, видимо, тоже покупали, иначе зачем бы Балахону ею торговать.
Чаще всего люди подходили к нему просто полюбопытствовать: "А для чего это травка?",- "А почем веники?..". Балахон никогда не вступал в разговоры, а только гудел с высоты двухметрового роста, как гром с неба: "Тридцать копеек...", "Двадцать копеек...". Могучий и косматый -- он был для нас одновременно и Дедом морозом и лешим.
Нелюдимый, ужасный был тип. Иногда казалось, что он и разговаривать по-человечески не умеет. Бывало, какая-нибудь бойкая бабенка поздоровается с ним и спросит: "Как ваше здоровье?" А он ей: "Ага..." -- и никогда не остановится, чтобы покалякать о том о сем.
Не удивительно, что про него ходили всякие слухи. Непонятное всегда рождает домыслы. Одни считали Балахона чокнутым, другие -- себе на уме. Находились и такие, которые утверждали, будто он колдун.
Мы, мальчишки, на людях смеялись над невежеством женщин, которые в наш век автомашин, телефонов и радиоприемников ухитрялись еще верить в колдовство, но в душе допускали и такое. Уж больно жутко поглядывал Балахон из-под черной шляпы. А корзина... Смешно сейчас вспоминать, но мы почему-то больше всего боялись именно его корзины.
Кем же все-таки был наш Балахон на самом деле? Дурачком? слабаком? или доморощенным философом? Или у него за дремучей внешностью скрывалась романтическая душа, способная тонко чувствовать красоту природы? Нет, нет и еще раз нет. Скорей всего, он и сам не знал, почему выбрал для себя этот, а не какой-нибудь иной род занятий. Просто в один прекрасный день он взял корзину и пошел в лес, только потому, может, что так делал его дед, отец, сосед... Таким же манером наши мужчины попадали на завод, женщины на фабрику, а дядя Вася за решетку. Само собой разумелось, что за делом далеко ходить не надо. То есть люди жили по принципу: где родился, там и пригодился.
Так и Балахон. В сущности, он был простым человеком. Весь как на ладони. Там, откуда он был родом, где, вероятно, все жили лесом и мало разговаривали, на него бы и внимания никто не обратил. Живет себе мужик, никого не трогает, даже пользу приносит, и ладно. А мы думали про него черт знает что, и все только из-за того, что судьбе угодно было вырвать его с корнем из своей земли и забросить на нашу клумбу.
Мы, пацанята, шарахались от него, как от огня, а исподтишка норовили показать ему кулак. Бахвалились друг перед другом, кто ловчее с ним разделается. Один говорил: "Я Балахону крыльцо подпилю. Он наступит и грохнется вместе с крыльцом". Другой придумывал: "Ему в корзину надо кирпичей положить..." А третий предлагал: "Карбиду ему в уборную подбросить..." Но стоило Балахону показаться на улице, как мы прыскали в подворотню, словно кузнечики, и дрожали там от страха. Считалось, будто у него глаз недобрый.
От взрослых Балахон отгораживался своим мнимым идиотизмом. Они бы, может, и рады были обратить его в свою веру, то есть заставить жить как все, но подступиться к нему не представлялось никакой возможности. Легче фонарному столбу что-нибудь растолковать, нежели Балахону. Ну и махнули на него рукой, дескать, всяк по-своему с ума сходит.
И только один человек во всей Марьиной Роще не пожелал оставить Балахона в покое. Это был Алешкин дед, Семен Семенович, за которым с некоторых пор закрепилось прозвище Общественность.
Это был не простой человек, а "бзиковатый", как говаривала моя бабушка, то есть увлеченный. До пенсии он служил в каком-то научном учреждении. Дома у него в застекленных шкафах стояли книги без картинок, а в комнате, которую называли кабинетом, помещался письменный стол. Все это могло принадлежать только научному работнику. Да и физиономия у него была вполне "научная": розовая лысина, бороденка клинышком, очечки круглые в металлической оправе... Пенсия застала Семена Семеновича врасплох. Злые языки поговаривали, будто он там, у себя в учреждении, так всем в печенки въелся, что его просто-напросто выпроводили на пенсию.
Некоторое время он не мог найти себе достойного занятия. То книги на столе разложит, то газету развернет. Попробовал даже в садике копаться, как Мичурин, но и это ему не подошло. Кто ни пройдет мимо -- всяк видит, как научный работник ковыряется в земле, а про Мичурина-то не всякий знает. И не то чтобы ему стыдно было заниматься физическим трудом, а просто неудобно казалось разочаровывать соседей. Они ведь привыкли считать, что Семен Семенович большая шишка в науке, и почти всерьез величали его академиком. Все прекрасно понимали, что он птица особого полета. Некоторые даже испытывали нечто вроде гордости, когда рассказывали кому-нибудь с Трубной или же с Арбата, что и в Марьиной Роще живет академик.
Семен Семенович понимал, что должен выбрать себе занятие, достойное высокой репутации, но это оказалось не таким простым делом в условиях Марьиной Рощи. Помог случай.
Как-то в продажу "выбросили", как тогда говорили, крупчатку. Обычно муку "выбрасывали" под праздник. Очередь занимали заранее, за много часов до начала продажи. Для порядка каждому на ладони писали химическим карандашом номер, а через некоторое время устраивали проверку, прежние номера зачеркивали и писали новые.
Это делалось для того, чтобы люди не вздумали хитрить. Всегда находились умники, которые занимали очередь и, вместо того чтобы выстаивать, зябнуть на ветру или мокнуть под дождем, шли домой и преспокойно попивали чаек, а когда их очередь подходила, они были тут как тут и норовили отовариться на общих основаниях.
Именно так и поступил в этот раз бесстыжий китаец Сима. Этот Сима вообще-то работал в прачечной, но мы, мальчишки, больше знали его как торговца мячиками из опилок и цветной бумаги и пищалками с печальным названием "уйди-уйди". Он плохо говорил по-русски или делал вид, что плохо говорит. Зато матерные слова он произносил чисто, .и потому, наверно, его речь, по большей части, из них и состояла. За это его и называли бесстыжим или похабным Симой.
Вот Сима и попер без очереди с матерком. Женщины ему показывают свои ладони, где по два номера. А он делает вид, что не понимает, и орет: "Так-растак вашу мать, не надо переписать..." Он так поднаторел, что у него в рифму получалось.
Женщины возмущались, но связываться с ним всерьез не решались. Знали: осрамить ему на людях, черту бесстыжему, ничего не стоит.
Женщины шумят, а Сима уже деньги продавцу протягивает. И продавец берет деньги, потому что кому охота, чтобы его при всех поливали помоями. И тут вдруг появляется Семен Семенович с портфелем. Он с этим портфелем ходил в баню, но очередь не знала, откуда и куда он шел. Для женщин в очереди человек с портфелем мог быть только начальником.
А поскольку никого другого с портфелем в ту пору рядом не было, они в отчаянии ухватили Семен Семеновича за пуговицы и потащили к продавцу, все время повторяя: "Вы им скажите, а то что же получается..." А продавцу они крикнули: "Вот гражданин уполномоченный сейчас вам покажет, как муку без очереди отпускать!"
Продавец знал, что Семен Семенович никакой не уполномоченный, но, на всякий случай, впустил его за прилавок. И Семен Семенович знал, что он не уполномоченный, но все равно потребовал жалобную книгу. Может, он вдруг возжаждал справедливости, а может, и впрямь почувствовал себя каким-то начальником. И хотя Сима успел-таки получить свою муку, все в очереди были довольны, и говорили: "Вот что ни говори, а общественность большая сила. Всех их на чистую воду выведет". Под "ими" подразумевались, видимо, не только, продавец и похабник Сима, но и все те, кто мог безнаказанно нарушать маленькие законы очереди, улицы и всей Марьиной Рощи. А под "общественностью" имелся в виду Семен Семенович, потому что кому, как не общественности, наводить порядок...
Так в один прекрасный день в очереди за мукой родилась легенда о том, что Семен Семенович не просто пенсионер, и даже не бывший научный работник, а уполномоченный от общественности. И пошла гулять молва о нем по всей округе. С тех пор его иначе как Общественностью никто не называл.
Поначалу он инспектировал только торговые точки. Пройдет, бывало, вдоль очереди, послушает, кто чем недоволен, достанет блокнот и что-то запишет. А еще он просил взвесить себе тридцать граммов ветчины и проверял точность на весах, которые таскал с собой в портфеле. И если у него хоть на грамм не сходилось, требовал жалобную книгу. И как ни странно-, получал ее без звука. Да, ту самую книгу, до которой добраться было труднее, нежели до Кощеевой смерти, продавцы выкладывали перед ним безропотно.
Со стороны можно было подумать, что у нас в Марьиной Роще все с ума посходили: произвели пенсионера в борца за справедливость, чуть ли не в народного заступника, почти в Робин Гуда, а магазинщики, ларечники и лоточники не говорят ему: "Кто ты такой есть, чтобы устанавливать свои порядки?" -- и даже не намекают на это, а беспрекословно исполняют его волю.
На самом же деле ничего особенного не происходило. Лихим торгашам Общественность не только не встал поперек дороги, но еще и помог обойти некоторые препятствия. До сих пор они могли ждать неприятностей от всякого недовольного. Кто знал, кому и когда придет охота жаловаться, а главное, в какую инстанцию. Не ровен час, найдут люди дорожку к ревизорам, и тогда жди беды.
А тут бог послал им полоумного старика, по собственному желанию взявшего на себя роль громоотвода. Никому в голову не придет жаловаться куда следует, когда рядом Общественность. А что он все книги жалоб исписал, так это ничего, кто будет принимать всерьез жалобы человека, который жалуется на всех и по всякому поводу. Мало ли чокнутых на белом свете.
Общественность все расширял зону действий. Вскоре в его "ведение" перешли парикмахерские, прачечные, трамваи, пункты приема стеклопосуды и ремонта обуви... Постепенно он превратился в какого-то профессионального уполномоченного на общественных началах. В его лексиконе появились такие причудливые обороты, как "недодача сдачи", "обмер посредством недовеса" и даже "подтянутие крана в обход прейскуранта". Теперь он щеголял во френче с ватными плечами, чтобы уж никто не сомневался в его полномочиях. Впрочем, кому охота была сомневаться.
Даже внук Общественности, а мой закадычный дружок Алешка, который прекрасно знал, что его дед по собственному желанию ходит везде и смотрит за порядком, более того, знавший, что и мне это известно, вдруг заважничал. Когда кто-нибудь, в воспитательных целях, пытался надрать нам уши за исписанную мелом стену или продавленную крышу дровяного сарая, Алешка, вместо того чтобы, как полагается, нам, пацанам, орать: "Это не я!" или "Я больше не буду!", вставал вдруг в позу обиженного зазря, и заявлял препротивным голосом: "Какое вы имеете право? Я скажу дедушке, и он составит акт". В такие минуты мне почему-то бывало неловко за него и хотелось самому накрутить ему уши. Как-то я сказал Лешке: "Зачем ты так, ведь мы виноваты..." А он мне: "Все равно не имеют права лупить, раз мой дедушка самый главный уполномоченный". А я ему: "Это ты перед кем-нибудь другим фикстули, а я-то знаю, кто его намочил и куда он упал. Пенсионер -- это не милиционер". И тогда Алешка сделался вдруг очень похожим на своего деда, ни дать ни взять маленький Общественность, и заговорил со мной так, как будто ему ничего не стоило положить меня на обе лопатки: "Неправда, мой дедушка самый главный в Марьиной Роще. Даже участковый его боится".
Тут он попал в точку, участковый и впрямь обходил Общественность стороной. Кто знает, что этому старому чудаку стрельнет в голову... За всем не уследишь, а начальству надо реагировать на сигналы. Бей своих, как говорится, чужие бояться будут.
К тому времени Общественность был уже известной в Марьиной Роще личностью. Одни его опасались, другие уважали, третьи подсмеивались над ним. Но так или иначе Общественность был на виду. И только немногие не замечали его, скорей всего, в силу своей гражданской близорукости. К таким людям относился и Балахон.
Он вообще ничего не видел и видеть не желал, кроме своего леса и рынка. Жизнь его проходила по каким-то особым законам, и казалось, что так будет всегда. Но не тут-то было. Однажды на рынке появился Общественность и все у Балахона пошло наперекосяк.
Это случилось в ноябре, под самый праздник. Торговля на рынке сворачивалась. Все, кому надо, уже запаслись продуктами. Колхозники наспех сбывали остатки товара, не дорожились, лишь бы не в убыток. Кое-кто уж и сто граммов успел принять "для сугреву".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29