Но только тот встретил Варваричевых приветливо, усадил за стол перед собой и повел речь о том, что понимает их стремление быть ближе к природе, но помочь приобрести домик в Синюхино не может, потому что есть строгая директива на этот счет. "Войдите в мое положение,- говорил он, доверительно похлопывая Глеба по коленке.- Что будет, если все наши сельские граждане продадут свои дома? Вот именно... дачный поселок. А нашим каково на все это смотреть? Получается, все одно что в цеху гамак повесить. Как вы там у себя в городе трудитесь, наши видеть не будут, а загорать вы станете у них на виду, никуда от того не деться, потому что в деревне все одно как на витрине. Вот они и подумают: "Чем мы хуже?" А в самом деле, товарищи, мы-то чем хуже? Горожанам предоставляются садовые участки, дачи разные, дома в деревне они норовят купить, и все это считается в порядке вещей и всемерно поощряется, а захоти наш деревенский иметь на всякий случай квартирку где-нибудь на улице Горького, чтобы на выходные приехать по музеям походить, в театр, купить что-нибудь по хозяйству или отпуск провести с семейством, так его в момент, как афериста, заметут, а ваши городские тут же приклеят ему "мешочника" и "спекулянта". Выходит, вы везде, а мы... Вы извините, товарищи, я не лично вас в виду имею... Просто обидно бывает до соплей. Взять хотя бы случай с моей матерью. Она у меня крепкая еще старушонка, так затеяла в доме ремонт, не капитальный конечно, а так, где подмазать, где подклеить... Ну и понадобились ей обои, никакие не моющиеся и не импортные, а простые в цветочек. Все равно и за такими в Москву пришлось ехать. Нашлись ей попутчицы, тоже обои понадобились. Поехали ни свет ни заря, чтобы успеть в магазин к открытию, а все равно свою порцию дерьма хлебнули. Как их только там, в очереди, не обозвали: и навозными-то жуками, и жлобами, и даже пришпандорили такую кличку - плюшевый десант. Старушка моя приехала злющая как оса. "Ни за что,- говорит,- не поеду по магазинам по этим, так их растак. Не хватает еще, чтобы меня на старости лет всякие стрекулисты десантом называли". Ее почему-то больше всего этот "десант" разобрал. А и то, права бабка. Вы ведь нас, правду сказать, недолюбливаете. Нет, по телевизору, конечно, когда нас показывают в "Сельском часе", вы к нам всей душой, а стоит только нашей женщине в очередь за колбасой встать, вот уж и спекулянтка. Она, может, первый раз приехала, а вы говорите - повадилась. Для вас ведь все женщины в валенках и в платках на одно лицо. Вот тут вся загвоздка, дорогие товарищи, а вы хотите иметь дом в деревне. Нам дома не жалко, но важен принцип. Вот ходатай ваш, Пиккус, вроде бы тоже посторонний, а свой. Такому мы будем душевно рады, потому что мужик и интересы у него наши, крестьянские. Он весь тут, а вы больше там, и хоть вы, может, распрекрасные люди, а нам, как говорится, не ко двору.
Начал директор лукаво, вкрадчиво, но по мере того, как выкладывал перед Варваричевыми свои доводы, как будто вскипал, но не от злости на них, а от обиды за самого себя. Видно, наболело у него, набралось и вылилось к случаю. А как вылилось, так он и отошел и застыдился, потому что вроде бы обидел людей только за то, что они попали под горячую руку, незнакомых людей и, может быть, в самом деле распрекрасных. Тут он и сник, улыбнулся глуповато, отвел глаза, схватился за телефонную трубку и тут же положил ее на место.
- Вы меня извините,- сказал тихо и виновато. Глеб почувствовал, что порох у директора кончился, и сделал попытку перейти в наступление.
- Вы все это правильно сказали насчет некоторых людей, но поймите, что и горожане разные бывают. К тому же, моего отца лишь условно можно назвать москвичом. Он, можно сказать, москвич поневоле, то есть по стечению обстоятельств, а родился он в деревне и детство его прошло в сельской местности...
Но вдруг Федор Христофорович поднялся с места и прервал его:
- Не надо, сынок. Товарищ директор прав на сто процентов. На селе курортники не нужны, здесь нужны работники. А работник из меня теперь, прямо скажем, никакой. Да и не знаю я сельского, труда, всю жизнь проходил в погонах, где уж тут хозяйством обзаводиться. Пойдем, Глеба, а то мы только людей от дела отвлекаем...
Он взял сына за плечо, и тому ничего не оставалось делать, как только следовать за ним.
- Постойте, постойте! Так вы, значит, военный будете,- то ли спросил, то ли просто подумал вслух директор.- А звание у вас, простите, какое?
- Ну, подполковник,- насторожился Федор Христофорович,- в отставке.
- Воевали? Фронтовик?
- Приходилось.
- Ага,- сказал директор и задумался, и некоторое время он ходил по кабинету, поскребывая ногтями подбородок. А потом уселся на свое место и заговорил:
- Тут такое дело... У нас тут, в Красновидове, два братана живут по фамилии Протырины. Рожи как два блина, слов других не знают, кроме матерных, спят, говорят, в сапожищах, а туда же... Гляжу, как-то зимой идут, а на башках у них что-то вроде петушиных гребней. Присмотрелся - мать честная шапки звездно-полосатые, а сверху еще что-то понаписано, сикось-накось конечно, но все-таки под фирму. "Откуда,- спрашиваю,- такая красота? А они ржут: "Бабка Устя связала, так-растак, перетак душу мать..." Это я к тому вам рассказываю, что уж больно молодежь наша распустилась. Хорошо бы их, сукиных детей, подровнять. Ну, хоть к военному делу приохотить, что ли... Как вы смотрите на мое такое предложение?
- Отрицательно,- сказал Федор Христофорович.- Я не смогу вести военное дело. Строевой службы я не знаю. Я, видите ли, инженер...
Но директора это нисколько не смутило. Он уже решил, что полковник в хозяйстве непременно должен пригодиться, даже если он всего-навсего подполковник. И потому сказал: - Хорошо. А партийной работой вам заниматься не приходилось?.. Ну, ничего, может еще и придется. Небось справитесь. Человек вы бывалый, военный,- директор как будто успокаивал кого-то, то ли Федора Христофоровича, то ли себя самого.
С молодых ногтей пошел он по хозяйственной части, а хороший хозяйственник, известное дело, из всего норовит извлечь пользу. Вот и теперь директор смекнул, что не плохо бы этого старика иметь в селе. Работник он, конечно, никакой, потому что в простые не пойдет, а в руководящих недостатка нет, своих девать некуда, зато человек заслуженный и авторитетный. На первых порах его можно включить в актив. А там, глядишь, и в райкоме узнают про полковника. Таких-то людей в районе раз, два, и обчелся. Захотят ввести в бюро, а сами не захотят, так намекнуть можно, порекомендовать. Вот тебе уж и своя рука наверху...
- Ладно,- сказал он, как бы размышляя вслух.- Была не была... Для хорошего человека чего не сделаешь. Только уж и вы, товарищ, нас не забудьте, когда понадобится. Знаете, как у нас в деревне заведено - всем миром... Вот так.
На том разговор закончился. Директор как сказал, так и сделал. И через неделю в сельсовете была оформлена бумага, по которой Федор Христофорович стал домовладельцем.
Событие это полагалось спрыснуть, и потому прямо из сельсовета все, кто присутствовал при подписании документа, не исключая и официальных лиц, направились к Чупровым, где старая Степанида с помощью невестки Клавдии накрыла на стол. Глеб привез из Москвы три бутылки водки, несколько коробок импортных сардинок, банку ананасового компота и колбасу салями. К московским гостинцам Степанида добавила всякую деревенскую снедь, вроде картошки в мундирах да соленых огурцов, и угощение получилось доброе.
За столом вели степенные разговоры о погоде, о кормах и надоях. А председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал, который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно, вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил, слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он, Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска. Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи, да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск, отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал, как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись, сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни, он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел, потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе, где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены, и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно, объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не воздухом дышать.
Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь, одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива... А цветы, оказывается, были не взаправдашние, а нарисованные на стекле.
Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу положит, хочу - выкрашу, а хочу - выброшу, А над прошлым человек не властен, оно уж какое есть - таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.
Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной посудохозяйственной, бакалейной и платяной мудростью, попахивающей нафталином и машинным маслом. Трудно было разместить на ее полках боль, страдание и всякое такое, без чего радость не в радость, и не потому ли она так легко прожила тяжелую свою жизнь. Другой бы, может, на полпути сломался, а она ничего, выдюжила, хотя это не совсем так. Выдюжить - значит победить в открытой борьбе, а практичный человек в борьбу вступать не любит, ибо тут можно как выиграть, так и проиграть.
Степанида терпеть не могла пустоты, и если у нее разбивалась чашка, то она тотчас же выбрасывала за порог осколки и норовила поставить на ее место любую посудину, какая оказывалась под руками, пусть даже глиняный горшок. Это свойство характера спасало ее от многих неприятностей.
Взять хотя бы тот случай, когда она оказалась в своем огромном доме с тремя малолетками на руках. Это случилось после того, как ее мать умерла от страшной болезни, которую в деревне называют корчей, а врачи столбняком. Болезнь приключилась от старого гвоздя, которым мать проколола ногу. Он торчал из доски, которая невесть откуда взялась на дворе. Мать наступила на него босой ногой, когда несла дрова в баню, и он проколол ей ступню и вышел между пальцев. К вечеру того же дня ступню разнесло. Она стала как подушка. Степаниде все время хотелось ее потрогать, и только испуг на лице матери останавливал ее от этого. На другой день у матери началась горячка, она стала бредить. Степанида побежала к соседке, потому что дома никого из взрослых не было. Отец приторговывал льняным маслом и целыми неделями пропадал в городе. Когда он приехал, все уже было кончено. Жена его лежала на столе, обмытая и обряженная, по углам сидели черные тетки с темными, как на старых иконах, лицами, а Степанида, как ни в чем не бывало, варила рисовую кашу с изюмом и говорила младшей сестре, которая держалась за ее подол и всхлипывала: "Тихо, доня, мама к ангелам улетела... Да тихо ты, дуреха..."
И все это с такими материнскими интонациями, что отец, уж на что кремень мужик, и то слезу пустил.
Получилась такая штука: потеряв мать, Степанида тут же восполнила потерю. На первый взгляд могло показаться, что одно другого заменить не может. То тебя любили, заботились о тебе, а то тебе нужно любить и заботиться о других. Однако Степанида скоро доказала, что любовь, с плюсом она или с минусом, по сути дела одно и то же чувство.
Конечно, жизнь свое берет. И всякий человек, как бы он ни страдал, потеряв ближнего, рано или поздно утешается, чтобы жить дальше. Время великий лекарь, и по-человечески понятно, когда вдовец женится вновь, пусть даже через год после смерти жены. Через месяц это уже как-то некрасиво. Значит, не любил и желал погибели, только и ждал случая. А уж совсем из ряда вон выходящий случай, когда на материных поминках, дочь, подхватив свою сестру, пытается плясать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Начал директор лукаво, вкрадчиво, но по мере того, как выкладывал перед Варваричевыми свои доводы, как будто вскипал, но не от злости на них, а от обиды за самого себя. Видно, наболело у него, набралось и вылилось к случаю. А как вылилось, так он и отошел и застыдился, потому что вроде бы обидел людей только за то, что они попали под горячую руку, незнакомых людей и, может быть, в самом деле распрекрасных. Тут он и сник, улыбнулся глуповато, отвел глаза, схватился за телефонную трубку и тут же положил ее на место.
- Вы меня извините,- сказал тихо и виновато. Глеб почувствовал, что порох у директора кончился, и сделал попытку перейти в наступление.
- Вы все это правильно сказали насчет некоторых людей, но поймите, что и горожане разные бывают. К тому же, моего отца лишь условно можно назвать москвичом. Он, можно сказать, москвич поневоле, то есть по стечению обстоятельств, а родился он в деревне и детство его прошло в сельской местности...
Но вдруг Федор Христофорович поднялся с места и прервал его:
- Не надо, сынок. Товарищ директор прав на сто процентов. На селе курортники не нужны, здесь нужны работники. А работник из меня теперь, прямо скажем, никакой. Да и не знаю я сельского, труда, всю жизнь проходил в погонах, где уж тут хозяйством обзаводиться. Пойдем, Глеба, а то мы только людей от дела отвлекаем...
Он взял сына за плечо, и тому ничего не оставалось делать, как только следовать за ним.
- Постойте, постойте! Так вы, значит, военный будете,- то ли спросил, то ли просто подумал вслух директор.- А звание у вас, простите, какое?
- Ну, подполковник,- насторожился Федор Христофорович,- в отставке.
- Воевали? Фронтовик?
- Приходилось.
- Ага,- сказал директор и задумался, и некоторое время он ходил по кабинету, поскребывая ногтями подбородок. А потом уселся на свое место и заговорил:
- Тут такое дело... У нас тут, в Красновидове, два братана живут по фамилии Протырины. Рожи как два блина, слов других не знают, кроме матерных, спят, говорят, в сапожищах, а туда же... Гляжу, как-то зимой идут, а на башках у них что-то вроде петушиных гребней. Присмотрелся - мать честная шапки звездно-полосатые, а сверху еще что-то понаписано, сикось-накось конечно, но все-таки под фирму. "Откуда,- спрашиваю,- такая красота? А они ржут: "Бабка Устя связала, так-растак, перетак душу мать..." Это я к тому вам рассказываю, что уж больно молодежь наша распустилась. Хорошо бы их, сукиных детей, подровнять. Ну, хоть к военному делу приохотить, что ли... Как вы смотрите на мое такое предложение?
- Отрицательно,- сказал Федор Христофорович.- Я не смогу вести военное дело. Строевой службы я не знаю. Я, видите ли, инженер...
Но директора это нисколько не смутило. Он уже решил, что полковник в хозяйстве непременно должен пригодиться, даже если он всего-навсего подполковник. И потому сказал: - Хорошо. А партийной работой вам заниматься не приходилось?.. Ну, ничего, может еще и придется. Небось справитесь. Человек вы бывалый, военный,- директор как будто успокаивал кого-то, то ли Федора Христофоровича, то ли себя самого.
С молодых ногтей пошел он по хозяйственной части, а хороший хозяйственник, известное дело, из всего норовит извлечь пользу. Вот и теперь директор смекнул, что не плохо бы этого старика иметь в селе. Работник он, конечно, никакой, потому что в простые не пойдет, а в руководящих недостатка нет, своих девать некуда, зато человек заслуженный и авторитетный. На первых порах его можно включить в актив. А там, глядишь, и в райкоме узнают про полковника. Таких-то людей в районе раз, два, и обчелся. Захотят ввести в бюро, а сами не захотят, так намекнуть можно, порекомендовать. Вот тебе уж и своя рука наверху...
- Ладно,- сказал он, как бы размышляя вслух.- Была не была... Для хорошего человека чего не сделаешь. Только уж и вы, товарищ, нас не забудьте, когда понадобится. Знаете, как у нас в деревне заведено - всем миром... Вот так.
На том разговор закончился. Директор как сказал, так и сделал. И через неделю в сельсовете была оформлена бумага, по которой Федор Христофорович стал домовладельцем.
Событие это полагалось спрыснуть, и потому прямо из сельсовета все, кто присутствовал при подписании документа, не исключая и официальных лиц, направились к Чупровым, где старая Степанида с помощью невестки Клавдии накрыла на стол. Глеб привез из Москвы три бутылки водки, несколько коробок импортных сардинок, банку ананасового компота и колбасу салями. К московским гостинцам Степанида добавила всякую деревенскую снедь, вроде картошки в мундирах да соленых огурцов, и угощение получилось доброе.
За столом вели степенные разговоры о погоде, о кормах и надоях. А председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал, который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно, вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил, слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он, Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска. Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи, да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск, отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал, как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись, сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни, он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел, потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе, где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены, и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно, объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не воздухом дышать.
Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь, одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива... А цветы, оказывается, были не взаправдашние, а нарисованные на стекле.
Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу положит, хочу - выкрашу, а хочу - выброшу, А над прошлым человек не властен, оно уж какое есть - таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.
Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной посудохозяйственной, бакалейной и платяной мудростью, попахивающей нафталином и машинным маслом. Трудно было разместить на ее полках боль, страдание и всякое такое, без чего радость не в радость, и не потому ли она так легко прожила тяжелую свою жизнь. Другой бы, может, на полпути сломался, а она ничего, выдюжила, хотя это не совсем так. Выдюжить - значит победить в открытой борьбе, а практичный человек в борьбу вступать не любит, ибо тут можно как выиграть, так и проиграть.
Степанида терпеть не могла пустоты, и если у нее разбивалась чашка, то она тотчас же выбрасывала за порог осколки и норовила поставить на ее место любую посудину, какая оказывалась под руками, пусть даже глиняный горшок. Это свойство характера спасало ее от многих неприятностей.
Взять хотя бы тот случай, когда она оказалась в своем огромном доме с тремя малолетками на руках. Это случилось после того, как ее мать умерла от страшной болезни, которую в деревне называют корчей, а врачи столбняком. Болезнь приключилась от старого гвоздя, которым мать проколола ногу. Он торчал из доски, которая невесть откуда взялась на дворе. Мать наступила на него босой ногой, когда несла дрова в баню, и он проколол ей ступню и вышел между пальцев. К вечеру того же дня ступню разнесло. Она стала как подушка. Степаниде все время хотелось ее потрогать, и только испуг на лице матери останавливал ее от этого. На другой день у матери началась горячка, она стала бредить. Степанида побежала к соседке, потому что дома никого из взрослых не было. Отец приторговывал льняным маслом и целыми неделями пропадал в городе. Когда он приехал, все уже было кончено. Жена его лежала на столе, обмытая и обряженная, по углам сидели черные тетки с темными, как на старых иконах, лицами, а Степанида, как ни в чем не бывало, варила рисовую кашу с изюмом и говорила младшей сестре, которая держалась за ее подол и всхлипывала: "Тихо, доня, мама к ангелам улетела... Да тихо ты, дуреха..."
И все это с такими материнскими интонациями, что отец, уж на что кремень мужик, и то слезу пустил.
Получилась такая штука: потеряв мать, Степанида тут же восполнила потерю. На первый взгляд могло показаться, что одно другого заменить не может. То тебя любили, заботились о тебе, а то тебе нужно любить и заботиться о других. Однако Степанида скоро доказала, что любовь, с плюсом она или с минусом, по сути дела одно и то же чувство.
Конечно, жизнь свое берет. И всякий человек, как бы он ни страдал, потеряв ближнего, рано или поздно утешается, чтобы жить дальше. Время великий лекарь, и по-человечески понятно, когда вдовец женится вновь, пусть даже через год после смерти жены. Через месяц это уже как-то некрасиво. Значит, не любил и желал погибели, только и ждал случая. А уж совсем из ряда вон выходящий случай, когда на материных поминках, дочь, подхватив свою сестру, пытается плясать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29