А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


По всегдашней своей привычке быть в работе пунктуальным до мелочей, он точно рассчитал, сколько времени потребуется на каждый отдельный ее процесс: на разлиновывание листов, на выписку слов, на разметку страниц и строк, – словом, на всю ту подготовительную стадию исследования, которая сопряжена была с чисто механическими процедурами. Чернышевский подбирал различные сорта бумаги, цветные чернила и карандаши, делал смеси чернил, ища упрощений, выточил цифры из дерева, чтобы не писать их, а прямо печатать. Были дни, когда он по восемь-десять часов, не разгибая спины, возился с этим словарем, желая представить Срезневскому не проект, а уже выполненную вчерне работу.
Казалось бы, все у него было рассчитано наперед: столько-то недель на выписки, столько-то дней на проверку текста, столько-то часов на линование. Но выписки и разметки составляли только малую и далеко не главную часть работы, трудоемкость которой увеличивалась по мере того, как он продвигался вперед.
Порой Чернышевского приводила в отчаяние все возраставшая медлительность, с какой осуществлялось это непомерно кропотливое дело. Только спустя полгода после начала работы над словарем, когда он попробовал окончательно отделать букву Д, он ясно понял, что для завершения работы потребуются еще не месяцы, а годы.
Срезневский не ошибся: исследование увидело свет. Но случилось это лишь через четыре года.
И в ту пору, когда Чернышевскому пришлось править корректурные листы этого словаря, он жил уже совсем иными интересами, готовясь вступить на боевое поприще критики и публицистики.
Вскоре у Чернышевского снова возникла мысль попытать свои силы в беллетристике. Это была уже третья попытка после «Истории Жозефины».
Одним из толчков к рождению замысла новой повести была, между прочим, незадачливая судьба Лободовского. Как-то вечером после разговора с ним Чернышевский раздумывал, о чем написать повесть: «Вывести ли главным лицом Василия Петровича и его характер я то, как подобным людям тяжело жить на свете, или о том, как вообще тяжела участь женщины, или, наконец, о том, как трудно всякому человеку следовать своим убеждениям в жизни, как тут овладевают им и сомнение в этих убеждениях, и нерешительность, и непоследовательность, и, наконец, эгоизм действует сильнее, чем в случаях, когда он должен отвергать его для общепринятых уже в свете правил, и т. д.». Он выбрал последнее.
Так возникла повесть, которую он назвал «Теория и практика». Неопытность его как беллетриста сказалась тогда не только в наименовании повести. Тут слишком много рассуждений, сюжет развивается чересчур искусственно, в обрисовке героев преобладает схема. Но этот ранний опыт интересен тем, что отдельные мотивы и общая идея его были впоследствии широко развиты в романе «Что делать?», хотя с первого взгляда кажется, что ничего сходного произведения эти между собою не имеют.
Повесть эта особенно интересна потому, что является одним из ярких примеров непосредственного влияния Герцена-философа на молодого Чернышевского.
Несомненно, что не только общая идея, но и название повести связано с рассуждениями Герцена в третьей главе его статьи «Дилетантизм в науке», где автор ставит и решает в духе материалистического миропонимания философский вопрос о соотношении теории и практики, убедительно доказывая необходимость их неразрывного единства.
Герцен рассматривает в статье высказывания различных мыслителей на эту тему и ясно показывает на множестве примеров, что мысль бессильна в отрыве от живой действительности, что «слово не есть еще деяние, которое выше речи».
В статье приведено, между прочим, одно из положений Аристотеля, которое и взял Чернышевский в основу не только идеи, но и названия своей повести – «Деяние есть живое единство теории и практики».
Обращая свой взгляд в будущее, Герцен писал: «Может, мы (русские. – Н. Б. ), мало жившие в былом, явимся представителями единства науки и жизни, слова и дела» (то-есть теории и практики. – Н. Б. ).
Теперь легко лонять, насколько тесно связаны между собою юношеская повесть Чернышевского и его знаменитый роман «Что делать?», – связаны не только по идее, но даже и по названию.
Две темы особенно роднят ранний беллетристический опыт Чернышевского с его романом «Что делать?». Это, во-первых, участь женщины в тогдашнем обществе и, во-вторых, вопрос о новых нормах поведения. Многостороннее содержание «Что делать?» далеко не исчерпывается этими темами, но они занимают очень большое место в романе. Над решением проблем, поставленных в нем, Чернышевский задумывался уже в ранней молодости. «Теория и практика» писалась в ту пору, когда только началось формирование его революционно-политических убеждений. Роман же явился плодом зрелой мысли сложившегося писателя, обогащенного опытом революционной борьбы. В повести многое лишь смутно намечено, тогда как в романе писатель ясно показал, что значит следовать своим убеждениям в жизни, что значит слить свои интересы с интересами передовых слоев общества, при каких условиях женщина будет окончательно раскрепощена. Идея, вложенная в название ранней повести Чернышевского, со всею силою проявляется в романе, где автор, характеризуя поведение своих героев – Лопухова и Кирсанова, постоянно напоминает о том, что их дела и поступки неразрывно связаны с их убеждениями, с их особой теорией «эгоизма» («Зато и какое же наслаждение было Кирсанову, как теоретику , любоваться своею ловкостью на практике…» «Приятно человеку, как теоретику, наблюдать, какие шутки выкидывает его эгоизм на практике» и т. д.).
Решение, которое ускользало от двадцатилетнего Чернышевского, автора повести «Теория и практика», было впоследствии найдено им в «Что делать?». Создавая «Теорию и практику», он только смутно предчувствовал неизбежность нарождения людей новой формации. В шестидесятые годы сама жизнь поставила перед ним прототипы его героев.
Юноша Чернышевский намеревался показать в своей повести исключительного человека – с «совершенным отсутствием эгоизма». Но эта задача не была решена им, может быть, потому, что герой остался без среды и как бы повис в воздухе. В романе «Что делать?» мы видим реальную растущую силу носителей освободительных идей шестидесятых годов.
«Недавно зародился у нас этот тип, – писал Чернышевский. – Прежде были только отдельные личности, предвещавшие его; они были исключениями и, как исключения, чувствовали себя одинокими, бессильными и от этого бездействовали, или унывали, или экзальтировались, романтизировали, фантазировали, то-есть не могли иметь главной черты этого типа, не могли иметь хладнокровной практичности, ровной и расчетливой деятельности, деятельной рассудительности… Недавно родился этот тип и быстро распложается. Он рожден временем, он знамение времени…»
Еще в одном отношении интересен ранний беллетристический опыт Чернышевского: герой «Теории и практики» наделен чертами характера самого автора. Вот как характеризовал своего героя Чернышевский: «Не встречалось мне никогда человека, жизнь которого была бы так верна его убеждениям, который бы в такой степени неуклонно принимал в расчет то, чего требовала, по его мнению, совесть, истина или обязанность… «Как думает, так и поступает он», – говорили про него все, как бы ни странно делал он, как бы поступок ни противоречил общепринятому порядку вещей, он не колебался делать его, как скоро, по его мнению, должно было поступить так, а не иначе… Точно так же еще менее, разумеется, можно было ожидать от него, чтобы он когда бы то ни было отступил от исполнения своих убеждений, потому что оно потребует какой бы то ни было жертвы, – ни денежные расчеты, ни противоречие естественных склонностей тому, что требует от него его убеждение, …ни даже то, что через это разрушится его спокойствие или что для этого нужно будет пожертвовать какой-нибудь дорогой для него привязанностью, не могли заставить его не сделать то, что он, по его мнению, должен был сделать…»
Любопытно, что сходство главных черт характера героя «Теории и практики» с характером автора было тогда же угадано двоюродным братом Чернышевского А.Н. Пыпиным. В письме к Д. Мордовцеву в 1850 году Пыпин писал: «Он (Чернышевский) такой человек, которого я никогда не видал, да и никогда, верно, не увижу. Я не знаю, как описать тебе его характер (ты его не знаешь); если бы где-нибудь был изображен такой характер, я бы указал тебе… Недавно читал он отрывок из повести, рассказа, или как угодно назови это… он говорил мне, что ее написал один из его приятелей, но я с большей вероятностью предполагаю, что писал он ее сам; всё в ней его, и, между прочим, там был один характер, совершенно снятый с него, – характер не из обыкновенных, пошлых характеров… Как ошибся бы тот, кто сказал бы, что нет в нем участия ни к чему; нет, в нем так много участия, что я до сих пор не могу привыкнуть видеть в нем это».
VIII. Иринарх Введенский
Давно уже намеревался Чернышевский возобновить знакомство со своим земляком Иринархом Введенским, который был лет на пятнадцать старше его. Об Иринархе Ивановиче он много наслушался еще в бытность свою в Саратове. Толковали о нем вкривь и вкось, сплетничали, резко осуждали за смелость, с какой этот бурсак одним из первых оставил саратовскую духовную семинарию и перебрался в столицу, стремясь получить светское образование.
Тернист и извилист был жизненный путь Иринарха Ивановича. Многое пришлось испытать и изведать ему, прежде чем он достиг, наконец, некоторой известности и устойчивости положения.
Восьмилетним мальчиком Иринарх разлучился с родителями и сестрами – его определили в пензенское духовное училище (в то самое, где в свое время учился отец Чернышевского).
Иринарх попал туда среди учебного года, не зная ровным счетом ничего из того, что уже успели пройти одноклассники. Однако редкие способности и необычайная память Введенского быстро выдвинули его в ряды лучших воспитанников училища.
Любознательный и неутомимый в занятиях, мальчик еще в училище пристрастился к книгам; они стали единственным его наслаждением в ту пору. Запоем читал он все, что попадалось ему под руку, и познакомился таким образом со многими произведениями русской и переводной литературы.
В половине учебного года отец Иринарха, навестив его в Пензе, привез ему сочинения Ломоносова и карамзинские «Письма русского путешественника». Эти книги произвели сильное впечатление на душу мальчугана: «Тятенька, не посылай мне лепешек, а пришли еще Карамзина; я люблю его; я буду читать его по ночам и за то буду хорошо учиться», – писал он отцу, который с трудом высылал ему десять-двенадцать рублей в год.
По окончании пензенского духовного училища Введенский поступил в саратовскую семинарию, в ту самую, где несколько позже его начал учиться Николай Гаврилович (когда Чернышевский поступил в семинарию, память о Введенском была там еще свежа).
С возрастающим усердием будущий известный переводчик романов Диккенса стал грудиться над своим образованием, усердно изучая древние и новые языки (впоследствии он знал их семь), словесность и историю. Наставники дивились его трудолюбию, обширной начитанности и разносторонним знаниям. «Диссертации» его, написанные большей частью на латинском языке, переплетенные в виде фолианта, ходили в семинарии по рукам, как образцовые работы, достойные подражания.
Окончив в 1834 году саратовскую семинарию, Введенский решил перебраться в Москву, лелея надежду получить доступ к светскому образованию. Однако ему не удалось устроиться в университет, и он поступил в духовную академию. Ни малейшей склонности к предметам, преподававшимся в академии, Иринарх не питал. Иногда он ходил пешком из Сергиевского посада в Москву слушать университетские лекции, продолжая совершенствоваться в изучении языков и литературы.
«Скоро, скоро кончится мое академическое учение, – писал он матери незадолго до выпускных экзаменов, – но что я буду делать в духовном звании?.. Я не приготовлен к нему; мои наклонности влекут меня в другую сторону. Я обману себя, вас, людей… если пойду в противность голосу своей природы. Безотрадное положение!»
Месяцев за пять до окончания академии, которое дало бы ему степень магистра православной теологии и прибило бы его, наконец, к какому-то берегу, Введенский был уволен из академии.
В начале 1840 года пешком отправился он пытать счастья в Петербург. Неприветливо встретила на первых порах Иринарха Ивановича северная столица. Случалось ему и не есть ничего по целым суткам, случалось и ночевать в садовых беседках, за отсутствием другого крова. Почти полгода прожил он так, «преданный всем родам унижения и ужасной нищеты», ревностно добиваясь осуществления своей цели, и добился в конце концов поступления в Петербургский университет. В двадцать семь лет он чувствовал себя многоопытным и безмерно усталым от жизненных невзгод. «Прощай, золотая юность, – писал он, – я не знал ни твоих радостей, ни восторгов… Грустно вспоминать прошедшее, еще грустнее подумать о будущем. Если жизнь измеряется силою ощущений, желаний, опытов, страданий, я прожил не мене ста лет. Сколько благословений и проклятий я разбросал на дороге своего бедного существования; сколько было стремлений к добру и славе, – и все это брошено даром… Прощай, моя юность!»
Вскоре судьба столкнула Иринарха Ивановича в Петербурге с известным профессором арабской словесности, редактором «Библиотеки для чтения» Сенковским, подписывавшимся в своем журнале иногда «Тютюнджи-Оглу», чаще «Бароном Брамбеусом».
Опытный журналист оценил способности Введенского работать быстро и неутомимо. Он привлек его к сотрудничеству в журнале, поселил у себя на квартире, зорко следил за тем, чтобы страсть к чарке не возобладала у Иринарха над чувством долга. С этой целью, случалось, даже запирал его на ключ в часы неотложной работы для журнала.
И вот трудолюбивый Иринарх стал усердно заполнять страницы «Библиотеки для чтения» своими переводами и критическими статьями, продолжая одновременно учиться в университете. В августе месяце. 1842 года он успешно окончил Петербургский университет со званием кандидата по философскому факультету. По выходе из университета Введенский получил место преподавателя русского языка и словесности в Дворянском полку, а затем и в Артиллерийском училище.
В этом питомце саратовской семинарии была ломоносовская жилка. Недаром, выдержав через несколько лет магистерский экзамен и читая в университете пробную лекцию, он смутил чинных профессоров восклицанием: «Ломоносов потому и сделал так много, что был мужик!» И ударил при этих слонах кулаком по кафедре. Но зато и не дали ему этой кафедры в университете.
«Труд, труд и труд – вот что упрочивает счастье человека в этой жизни», – твердил своим слушателям Введенский.
В 1847–1848 годах у него собирались по пятницам гости, вели политические разговоры, толковали о необходимости перемен в России, обсуждали европейские события. Кружок этот был в чем-то, должно быть, сродни петрашевцам.
Весною 1849 года и над Иринархом Ивановичем нависла опасность. Вигель доносил следователю по делу петрашевцев: «Нечаянный случай дал мне по заочности узнать об одном Введенском, поповиче, говорят, с чрезвычайным умом и с изумительными правилами безнравственности и безбожия… Он задушевный друг Петрашевского, но так благоразумен, что не принадлежит ни к какому обществу».
К счастью, гроза прошла стороной. Иные из посетителей кружка попрежнему стали захаживать к Иринарху, но уже не по пятницам, как бывало, а по средам. Разговоры на первых порах велись осторожнее – больше о способах зарабатывать деньги пером, об издателях и журналах, о переводах, о школах. С конца 1849 года стал появляться здесь по средам и Чернышевский.
Вскоре между ними завязались дружеские отношения, что сыграло свою роль на первом этапе деятельности Чернышевского на педагогическом поприще и в журналистике. Участие его в кружке Введенского, родственном кружку Петрашевского, также имело некоторое значение в развитии мировоззрения будущего вождя освободительного движения шестидесятых годов.
Должно быть, он хорошо запомнился тем из гостей Введенского, которые были склонны лишь к самым умеренным либеральным разговорам, да и то ведущимся шепотом и с оглядкой «Помню очень хорошо, – неприязненно писал один из них, – на вечерах Введенского этого рыжеволосого юношу, который рьяно защищал фантазии коммунистов и социалистов».
Сам хозяин дома был весьма благорасположен к своему новому посетителю. «Беседуя с ним, поверите ли, – говаривал Иринарх Иванович, – право, не знаешь, чему дивиться: начитанности ли, массе ли сведений, в которых он умеет отличнейшим образом разобраться, или широте, проницательности и живости его ума.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52