А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Расписание поездов, когда-то почитаемое не меньше священного писания, с недавних пор превратилось в филькину грамоту. Даже литерные составы иногда сутками стоят.
После каменских событий и гибели Лиознова в стране отчего-то все пошло наперекосяк; служилые люди переставали исполнять возложенные на них обязанности, вековые традиции вдруг оказались нелепым пережитком имперских времен, непреложные правила, по которым строилась жизнь отлаженного государственного механизма, подвергнуты осмеянию. Временный Правитель больше занимался личными делами, чем страной. Любому мыслящему и-чу стало ясно: грядет что-то страшное, Сибирь – на пороге скорых, решительных перемен. И все зависит от того, кто именно возьмет на себя ответственность за судьбы семидесяти миллионов сибиряков и в какую степь понесет нового вершителя.
Стреляли из дальнего конца зала совещаний, из странного черного облака. Возникнув из обычной тени, облако мгновенно заволокло стену, увешанную батальными гравюрами, ряд стульев и витрины со старинным оружием. Невидимые стрелки расстреливали нас как в тире – одного за другим, на выбор.
Охрана не спешила к нам на помощь. Да жива ли она?.. А наши мечи и автоматы аккуратно сложены в приемной, в шкафу у адъютанта Воеводы. До них было не добежать.
Мой двоюродный дядя Никодим Ершов вскочил из-за стола и рухнул навзничь на роскошный парсианский ковер – две дырки возникли на его могучей груди, на кармане с серебряной эмблемой Гильдии. Ефим Копелев уткнулся лицом в столешницу – пуля вошла ему в затылок. Усть-ертский Воевода Фрол Полупанов швырнул тяжелую малахитовую чернильницу на вспышку выстрела и повалился вместе со стулом. Чернильница исчезла в черном облаке без следа.
Богатырь Максим Игрунок сделал к стрелкам целых шесть шагов. На каждом шагу его огромное тело принимало смертельную пулю, замирало на миг и снова устремлялось вперед. Если бы добрался – голыми руками… Не сумел. Шестая пуля, вошедшая в переносицу, оказалась последней. С грохотом обрушился нарымский Воевода на пустые стулья, стоящие у дальнего края стола, и разом сокрушил три штуки.
Метнув в облако остроконечную указку, я ускорился и был всего в паре прыжков от невидимых стрелков, когда меня на лету отбросил назад сатанинский удар в грудь.
…Когда я вывалился из мрака – тягучего, прилепившегося клейкой паучьей нитью к каждой моей клеточке – и обнаружил, что могу различать свет и тьму, я удивился и обрадовался. Ведь я был уверен: этот мрак уже не отпустит меня.
Не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Главное – я еще не умер. Это точно. Я видел потолок! На том свете не бывает потолка с ветвистой трещиной наискосок. Вообще-то их было много, этих трещин, но сосчитать их не удавалось. Одна. Две. Три. Дальше сбился. Снова начал. Одна. Две… Больше не могу. Перекур.
Итак, я не один. У меня имелись трещины. И большая, правильной формы паутина с настоящим пауком посередке. Вокруг меня лежали мои товарищи, но я никого не видел и потому не думал о них. Я не помнил, что произошло. Мир сузился до этой аккуратной паутины, и сам я отныне был мухой, прилипшей к ее краю и с ужасом ждущей, когда появится хозяин, со скрипом раздвинет жуткие челюсти…
Меня куда-то волокли. Потолок уплывал за лоб, к темени. Я хотел спросить: куда, зачем? Язык не слушался, губы не слушались, гортань – тоже. Боли я не чувствовал – был словно ватный. И страха не осталось – только раздражение и обида. Кто-то все решил за меня, кто-то мной управляет, а я не желаю никому подчиняться, я не хо-чу!
И тут я вспомнил, что произошло в штабе. И застонал от боли. Я впервые ее ощутил. В сердце вонзили раскаленный прут – и вскоре пылала вся грудь и голова. А меня продолжали куда-то нести: белый потолок сменился серым небом, серое небо – белым потолком, который почему-то стал гораздо ниже.
«Это не убийцы, – решил я. – Они не стали бы откладывать контрольный выстрел и удар, отсекающий голову. Таков порядок. Значит, им понадобился „язык“.
– Игорь! Ты меня слышишь?
Дурацкий вопрос. Конечно слышу. Но что это меняет?
– Игорь! Если слышишь, моргни два раза. Или пальцем шевельни. Игорь!
Голос вроде знакомый, а никак не узнать. «Игорь…» Кто-то из своих. Непонятно… Я попытался моргнуть, как просили. Не получилось. Попробовал силою самозаговора овладеть веками, напрягся, вспоминая логические слова, и тотчас все стало меркнуть.
Когда снова пришел в себя, увидел рядом смутную белую фигуру. Она была неподвижна. Она не знала, что я уже в порядке. А я был рад, что у меня посетитель. Я успел отдохнуть от людей, и одному стало скучно. Я был очень рад. Теперь бы понять, кто это.
На меня пристально смотрел отец. Я сразу узнал с детства знакомый, душу вынимающий, полный осуждения взгляд, который он всегда маскировал под удивление. «Как ты мог это сделать? Ведь ты же мой сын». И в очередной раз я чувствовал себя экзотическим насекомым, которому не место среди людей.
– Ты пришел меня судить?
Отец молчал, но я слышал его голос. Он читал мне приговор, который был бесконечен, – отец все не мог добраться до назначенного мне наказания. Наказанием стал его взгляд, наклон головы, движение плеч… И я попытался оправдаться, остановив этот немой монолог, который почище расстрела.
– Я не сумел себя заставить… – Слова застревали в горле. Вот не думал, что придется оправдываться еще и в том, чего я не совершил в тот страшный день – день штурма Блямбы. До сих пор меня проклинали именно за содеянное.
Отец не отозвался. Мне даже почудилось, что глаза его закрыты.
– Использовать осадную артиллерию – против своих… Мы за пару минут уничтожили бы стрелков у окон… Но расстреливать Гильдию из орудий – это было выше моих сил. – Никак не удавалось собрать расползшиеся по пылающей черепушке мысли. – Меч и пуля еще дозволены… как последний аргумент в споре. Это было все еще наше внутреннее дело. А пушки и бомбы – нет. Это уже настоящая война. Самих с собой…
– Ты предпочел, чтобы напрасно гибли наши лучшие бойцы. – Когда отец заговорил, голос его показался странным, словно звучащим из огромной трубы. – Ты испугался обвинений. Люди злопамятны. На тебе до смерти висел бы ярлык: «Он расстрелял Гильдию из орудий». Ненависть и презрение – их тоже нужно уметь выдержать. Ноша оказалась бы тебе не по плечу.
– А как ты поступил бы на моем месте? – вырвалось у меня.
– Позволь мне остаться на моем, – ответил он все тем же искаженным голосом. – Это не лучшее из мест, но мне его не покинуть.
И исчез. То есть я потерял его из виду. Я долго вращал глазами и хотел повернуть голову, пока не заломило в висках и штырь снова не воткнулся в грудь. Я замычал от боли.
Ойкнула женщина. Оказывается, у дверей стояла медсестра. Она убежала, но вскоре вернулась, приведя с собой врача. Я пытался спросить, где отец. Меня не хотели понять. «Больной! Вам вредно говорить!» Мне вкатили лекарство, воткнув шприц в уже истыканную вену…
Утром я возобновил свои попытки. Лишь с пятого раза доктор Пронин наконец уразумел, чего я от него добиваюсь. И сказал:
– Вашего отца здесь не было и быть не могло. Потому что… – Прикусил язык.
– Поклянитесь, – до боли напрягая горло, с трудом выговорил я.
– Зуб даю, – с видимым облегчением сказал Пронин и, что-то шепнув сестре, кинулся к дверям.
По-моему, он всегда носится по коридорам госпиталя как сумасшедший. Боится опоздать.
Доктор был похож на синематографического злодея. Он носил длинные черные усы с закрученными концами, пепельные кудри с едва заметной проседью, нос – крутым крючком, грозящий проткнуть верхнюю губу, и глаза про фессионального шулера. Именно носил, потому что казался неумело загримированным актером. Белоснежный докторский халат усугублял впечатление.
При этом Пронин был добр, сказочно добр к своим пациентам и персоналу. Доброта излучалась из пор кожи, из морщинок у глаз, из уголков рта. Распространяясь по воздуху, она ощущалась вполне материально: у меня, например, вставали дыбом волосы и кожу щипало, словно в электрическом поле.
– А вы, батенька, в рубашке родились, – сказал доктор под конец своего следующего визита.
И он поведал мне, что пуля раздробила плечо и, срикошетив о лопатку, по счастью, избежала встречи с позвоночником. Доктор Пронин мне ее подарил. Кривая такая, набок свернутая – будто столкнувшаяся в полете не с Игорем Федоровичем Пришвиным, а по меньшей мере с броневой плитой. Это вторая. А та, первая… Она вошла в грудь, застряв у сердца, – полноготка бы вправо… Господь, в которого я не верую, хранил меня. Хранил, иное предназначение мне определив. Есть вещи пострашнее, чем смерть.
На следующее утро ни свет ни заря доктор Пронин влетел в палату и самолично начал обматывать мне голову пропитанными сукровицей бинтами. Я хотел было спросить его, уж не вторая ли это по счету галлюцинация, но доктор зашипел мне в ухо:
– Молчи! У тебя сожжена гортань.
Был он смертельно перепуган. Забинтовав меня от макушки до ключиц, доктор выскочил в коридор. Я ничегошеньки не видел из-за бинтов и стал напряженно прислушиваться к происходящему за стенкой. Звуков было не много: стук дверей, шаги, раздраженные голоса.
Затем в палату ворвались жандармы. Они грохотали сапогами, бряцали автоматами и шашками. От них пахло луком и пивом.
– А это кто?! – рявкнул один из них. – Только не врать мне! Не врать! – Жандарм будто не с главным врачом разговаривал, а с беглым каторжником. Видно, в государстве нашем что-то резко поменялось, и «голубые гусары» вдруг стали главнее всех.
– Старший брандмейстер Пятшщын. Обгорел во время тушения колокольни. Вот его история болезни.
– Пожарный, говоришь… Герой… – раздался язвительный голос второго жандарма. – А почему бинты не поменяны?
– Так ведь мы… За ночь-то… За всем не уследишь.
Сейчас пришлю сестру.
– Смотри у меня, с-ско-тина!.. – угрожающе выкрикнул первый жандарм и наверняка замахнулся на доктора рукой.
– Вы не имеете права! Я – дворянин и государственный служащий! – вскричал Пронин, вспыхнув благородным негодованием. – На войне у меня был бы чин полковника! В жизни не видал подобной наглости! – Играл он не ахти как, но бывает и хуже. – Я буду жаловаться в Департамент здравоохранения!
– Горлышко не надсади, – усмехнулся второй жандарм. – До рая не докричишься.
Ушли они, хлопнув дверью. Доктор шумно перевел дух.
– Рай, значит… Как это прикажете понимать? Они что, всех чиновников департаментских успели туда отправить? – Замолчал, а продолжил уже совсем другим, деловым тоном: – Здесь покоя не будет. Мы будто под микроскопом. И донести могут. Надо линять, или, как это вы, военные, говорите? Менять дислокацию. Придумают же словечко!.. – Пронин малость повеселел.
…Меня снова волокли. Только теперь лицом вниз. Я был крепко привязан к днищу каталки. А сверху стонала, вскрикивала при каждом толчке роженица. Идея принадлежала доктору Пронину. Идея безумная, а потому обреченная на успех. Меня должны были провезти через весь город – под носом у озверевших жандармов, рыскавших в поисках уцелевших и-чу, – и спрятать в надежном месте. Там и будут не спеша затягиваться мои дырки.
Доктора я больше не видел. Он растворился где-то в больничных недрах, найдя себе замену в лице грозного акушера с подозрительно знакомым голосом. Много лет пройдет, прежде чем мы свидимся с Прониным снова. И обстоятельства нашей следующей встречи будут не радостней нынешних.
Пол уплывал назад. Был он истоптанным, заплеванным незваными гостями. Уплывал сначала медленно, потом все быстрее. Кусочек того, что было впереди, я тоже видел.
Больничные коридоры закончились, и нас с роженицей катили по пандусу приемного покоя. У дверей дожидался санитарный мотор. Рядом с мотором околачивались два жандарма – я видел их ноги в до блеска начищенных сапогах – и служебная собака.
– Осторожно. Не дергайте. Ей вредны толчки, – с нарочитым раздражением бухтел знакомый, но пока не узнанный мною голос акушера. По легенде, он прибыл забрать роженицу с неправильным положением плода.
Собака заволновалась, сунула под каталку мокрый черный нос – не нос, а настоящий хобот. Гавкнула призывно: дескать, непорядок, хозяин, – надо обшмонать.
– Да уберите же овчарку! – Акушер пришел в ярость. – Испугаете до смерти! Кто грех на душу возьмет?!
Он орал и орал, и жандармы, не выдержав атаки, начали пятиться. Собаку тянул назад прочный кожаный поводок, а она упиралась всеми четырьмя лапами и заходилась в лае. Поводок пережимал ей гортань, собака хрипела, но не сдавалась. В любое мгновение жандармы могли сообразить, что к чему. Роженица от ужаса перестала стонать и издавала только нескончаемое «ой-ёй-ёй-ёй-ёй!».
– Дайте пистолет! – рявкнул акушер, и жандармы, уцепившись за поводок вдвоем, наконец уволокли пса от санитарного мотора. Только тут я сообразил, что знаю слово, которое бы заткнуло собачью пасть.
Когда карета «скорой помощи» тронулась, роженица снова принялась подвывать. Мне вдруг показалось, что ей даже нравится ее «пение».
– Мокрый насквозь! – радостно воскликнул акушер. Он фыркал и отдувался, как скаковой жеребец после галопа. И мне стало смешно – перед дорогой меня чем-то накололи.
Мотор ехал по Нарыму с полчаса. Легонько подскакивая на брусчатке, миновал пригороды, выкатился на бетонку и, прибавив скорость, устремился на запад. Потом «скорая» свернула на проселок. Шины зашуршали по мокрому плотному песку. Прошло три часа, как мы покинули госпиталь, а конца пути не предвиделось.
Тело мое затекло, бинты, хоть и широкие, все сильнее врезались в кожу. Меня кинуло в жар, рана в груди заныла, высверливая тупой дрелью до самого нутра. А в раску-роченном плече тукал, ерзал, толкался, пытаясь выбраться наружу, осколок кости.
Я потерял сознание. Очнулся и понял, что карета «скорой помощи» стоит.
– Его спасем – уже немало, – сказал кому-то акушер. Еще чуть-чуть – и узнаю его голос. – Не зря, значит, рисковали…
– Что за шишка такая? – недоверчивым тоном спросил собеседник. У него был внушительный рокочущий бас. – Министер небось опальный? Али енерал боевой?
– Да ну их к бесу! – воскликнул акушер. – Человек это… хороший. Нужный человек.
– Тады ладно, – с готовностью согласился Басистый. – Схороню. А с девкой что прикажешь?..
– Что, что… Домой отправлю – пусть борщ варит да носки штопает. А там, глядишь, и взаправду понесет. Давно пора, – загоготали оба.
Когда каталку наконец перевернули, меня отвязали и положили на скамью, я обнаружил, что акушер-то мой старый знакомый – отставной подполковник Перышкин. В его бытность штабс-капитаном мы мотались по Каменской губернии, преследуя неуловимого вервольфа. И вот после расстрела штаба Армии Белого Солнца к бодрому отставнику, который недавно обзавелся семьей и переехал в Нарым, заявился кто-то из моих людей и попросил помощи. Так пятидесятилетний Петр Фомич Перышкин вдруг попал в акушеры, а поработать роженицей пришлось его молодой жене.
Отлеживался я в хибаре старого затворника Пантелеймона по кличке Горластый. В наши края его сослали полвека назад – из ополяченной Московии, в недолгое безалаберное царствование Его Величества Гавриила Второго. Было тогда заключено секретное соглашение об обмене ссыльными поселенцами. Это поразительное творение бюрократической мысли доныне никто не отменял, хотя давно оно пылью покрылось да паутиной заросло. За какие именно прегрешения отправили Горластого в тайгу, уже никто не знает. Скорей всего за сектантство. Каждый сибиряк для москалей – сектант, так что всяким там хлыстам и жидовствующим у нас самое место.
Кстати, о Московии. В результате победоносной польской интервенции и разгрома ярославского ополчения Московское царство было упразднено. На его месте Сейм Речи Посполитой учредил наместничество в составе осьмнадца-ти воеводств. Само собой, ляхам было не сожрать столь огромный кусок – подавились. Однако кровь православная текла не ручьями и даже не реками полноводными – море крови было пролито, а слез еще поболе. Стон стоял над раздираемой на части Московией. Татары казанские да астраханские восстали. Крымский хан ударил в подбрюшье Руси, сжег Рязань и Тулу, увел в полон столько землепашцев, что все дороги от Калуги до Бахчисарая были забиты пыльными колоннами.
И тогда уже не в Дикую степь и не к Волге-матушке, а в Сибирь побежали тьмы и тьмы русских людей с Белого моря и берегов Ильменя, из донских степей и приокских пущ. Хоть немало переселенцев пали по дороге от голода и мора, под ножами татей ночных да под стрелами мстительных кочевников-башкирцев, все же половина великороссов постепенно собралась под крылом воеводы Ермака Тимофеевича и его наследников. Собралась и расплодилась, заселяя тучные, не ведавшие плуга степи и кишащие дичью леса.
К двадцатым годам семнадцатого века сложилась на русских землях такая вот печальная картина:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51