А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Люди вокруг них двигались безостановочно. Женщина, которую Эсдан видел на террасе, остановилась возле Ганы и сказала:
— Пойдем, бабушка. Пора идти. Лодки готовы и ждут.
— Остаемся, — сказала Гана.
— Почему? Не можешь бросить старый дом, где ты трудилась? — ехидно спросила женщина. — Погорел он, бабушка! Пойдем же. Бери эту девушку с малышом, — Она бросила беглый взгляд на Эсдана и Метоя. Их судьба ее не заботила. — Пойдем же, — повторила она. — вставай, ну.
— Остаемся, — сказала Гана.
— Прислуга полоумная, — сказала женщина, отвернулась, развернулась, пожала плечами и ушла.
Кое-кто еще останавливался, но не дольше, чем на один вопрос, на секунду. Они устремлялись вниз по террасам, по залитым солнцем дорожкам вдоль тихих прудов, вниз, к лодочным сараям возле большого дерева. Спустя недолгое время все они ушли.
Солнце начинало припекать. Должно быть, полдень скоро. Метой был бледнее обычного, но он приподнялся, сел и сказал, что в глазах у него почти уже не двоится.
— Нам нужно перебраться в тень, Гана, — сказал Эсдан. — Метой, вы можете встать?
Он спотыкался и пошатывался, но шел самостоятельно, и они перебрались в тень садовой ограды. Гана отправилась поискать воды. Камза держала Рекама на руках, крепко прижимая к груди, заслоняла его от солнца. Она уже долго ничего не говорила. Когда они усаживались, она сказала полувопросительно, безучастно оглядевшись по сторонам:
— Мы здесь совсем одни.
— Наверняка и другие остались. В бараках, — сказал Метой. — Еще объявятся.
Вернулась Гана; ей не в чем было принести воды, но она смочила свой платок и положила прохладную влажную ткань на лоб Метоя. Он вздрогнул.
— Когда ты сможешь ходить лучше, мы пойдем в домашние бараки, вольнорезанный, — сказала она. — Там мы найдем кров.
— Я вырос в домашних бараках, бабушка, — сказал он.
И наконец, когда он сказал, что может идти, они начали свой колченогий и прерываемый остановками спуск вниз по тропе, которую Эсдан смутно припоминал, по тропе, ведущей к клетке-сгибню. Путь был долгим. Они подошли к высокой стене, окружавшей бараки, к распахнутым воротам.
Эсдан оглянулся на мгновение, чтобы взглянуть на развалины большого дома. Гана остановилась рядом с ним.
— Рекам умер, — сказала она еле слышно.
У него перехватило дыхание.
— Когда?
Она покачала головой.
— Не знаю. Она хочет удержать его. Когда она перестанет удерживать его, она его отпустит. — Гана глядела в открытые ворота на ряды хижин и бараков, на высохшие грядки, на пыльную землю. — Многажды много младенчиков лежат здесь, — сказала она. — В этой земле. Двое моих. Ее сестры.
Она вошла в ворота следом за Камзой. Эсдан постоял в воротах и пошел делать то, что было ему по плечу: копать могилу для ребенка и вместе с остальными ждать освобождения.
День рожденья мира
Тазу капризничал, потому что ему было три года. Когда пройдет день рожденья мира — а это будет завтра — ему исполнится четыре, а это не возраст для капризов.
Он визжал, и пищал, и задыхался до синевы, и падал наземь замертво, но когда Хагхаг переступила через него, как через пустое место, все же попытался кусить ее за ногу.
— Это не человек, — заметила Хагхаг, — это зверушка или младенец. — Она покосилась в мою сторону — можно ли обратиться? — я глянула в ответ — мол, да. — Что скажет дщерь Божия — это младенец или зверушка?
— Зверушка, — ответила я. — Кусаются звери, а младенцы только сосут.
Все служанки божьи расхохотались-расхихикалсь, кроме новой варварки, Руавей, которая никогда не улыбалась.
— Верно, права дщерь Божия, — отозвалась Хагхаг. — Может, кто выбросит зверушку за ворота? В святые места нет зверям ходу.
— Я не звеюшка! — завизжал Тазу, вскочив — кулачки сжаты, глазенки сверкают, как рубины. — Я сын Божий!
— Посмотрим, — Хагхаг с сомнением оглядела его. — Теперь это уже не так похоже на зверюшку. Что скажете — может это быть сын Божий? — обратилась она к святым, и все согласно поклонились, кроме дикарки, конечно — та только молча пялилась.
— Я, я! Я сын Божий! — крикнул Тазу. — Не дета! Айзи дета!
Он расплакался и побежал ко мне, а я обняла его и расплакалась тоже, за компанию. И мы плакали, пока Хагхаг не посадила нас на колени и не напомнила, что плакать некогда, потому что сюда грядет Сама богиня. Мы перестали плакать, служанки утерли нам слезы и сопли, и расчесали волосы, а Госпожа Облака принесла наши золотые шапки, чтобы мы могли узреть Саму богиню.
С той пришли ее мать, сама бывшая когда-то Самой богиней, и дурачок принес младенца Арзи на подушке. Дурачок тоже был сыном Божиим. Всего нас было семеро — Омимо, ему в тот год было четырнадцать, и он уже отправился служить в войско, потом дурачок без имени, двенадцати лет, большеголовый и узкоглазый, он любил играть с Тазу и малышом, потом Гоиз и еще Гоиз — их так звали, потому что они умерли и ушли в дом праха, чтобы питаться там подношениями, — потом мы с Тазу, нам предстояло пожениться и стать Богом, и последний — Бабам Арзи, Господь Седьмой. Но я была самая важная, потому что единственная божия дочка. Если Тазу умрет, я еще могу выйти замуж за Арзи, говорила Хагхаг, а вот если умру я, все станет очень плохо и сложно. Тогда все сделают вид, что дочка Госпожи Облака, Госпожа Сладость, и есть дщерь Божия, и ее женят на Тазу, но мир-то будет знать разницу. Вот поэтому мама приветила меня первой, а Тазу — потом. Мы пали на колени и, сжав руки, коснулись большими пальцами лба. Потом встали, и богиня спросила меня, чему я научилась за день.
Я пересказала, какие слова выучилась читать и писать.
— Очень хорошо, — похвалила меня богиня. — А о чем ты желаешь попросить, дочка?
— Мне не о чем просить, госпожа моя мать, благодарю, — ответила я, и только потом вспомнила, что у меня же был вопрос, но было уже поздно.
— А ты, Тазу? Чему ты научился сегодня?
— Я хотел укусить Хагхаг.
— И чему ты научился — это хорошо или плохо?
— Плохо, — ответил Тазу, а сам улыбнулся, и богиня — вместе с ним, а Хагхаг рассмеялась.
— А о чем ты желаешь попросить, сынок?
— Можно мне другую служанку в умывальню, а то Киг очень больно мне голову моет!
— Если к тебе придет другая служанка, что станет с Киг?
— Уйдет!
— Это ее дом. Что, если ты попросишь Киг понежнее мыть тебе голову?
Тазу понурился, но богиня настояла:
— Попроси ее, сынок?
Тазу что-то пробурчал Киг, а та пала на колени и коснулась лба большими пальцами, но все — с улыбкой. Я позавидовала тому, какая она храбрая, и шепнула Хагхаг:
— Если я забыла, о чем хотела спросить, можно спросить сейчас?
— Может быть, — отозвалась Хагхаг, и коснулась пальцами лба, испрашивая дозволения заговорить, а, когда богиня кивнула, сказала:
— Дщерь Божия испрашивает разрешения задать вопрос.
— Лучше бы в положенное время, — нахмурилась богиня, — но спрашивай, дочка.
Я так торопилась, чтобы не забыть снова, что даже не поблагодарила ее.
— Я хотела знать, почему не могу выйти замуж и за Тазу, и за Омимо — они ведь оба мои братья?
Все разом обернулись к богине и, заметив, что та чуть улыбнулась, расхохотались, иные — очень громко. У меня уши запылали, и затрепетало сердце.
— Ты желаешь выйти замуж за всех своих братьев, дитя?
— Нет, только Тазу и Омимо.
— А одного Тазу тебе не хватит?
И снова все посмеялись, особенно мужчины. Руавей смотрела на нас, точно все мы посходили с ума.
— Хватит, госпожа моя мать, но Омимо старше и сильнее.
Смех стал еще громче, но я махнула рукой — богиня же не разгневалась!
— Пойми, дщерь моя, — проговорила Она задумчиво, оглядывая меня. — Наш старший сын будет солдатом. В день его рождения великая волна разрушила города на океанском берегу. Потому зовут его — Бабам Омимо, Господь Потоп. Беда служит Господу, но богом быть не может.
Я поняла, что другого ответа не будет, и послушно ткнула большими пальцами в лоб. Даже когда богиня ушла, я все размышляла над ее словами. Они многое объясняли для меня, и все равно — Омимо, даже родившийся под дурным знамением, был красив и почти мужчина, а Тазу — просто капризный малыш. Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.
Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой — из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.
— Ты что там делаешь? — спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.
Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.
— Ты порвала одежду, — укорила я ее, а, когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее:
— Отвечай! Почему ты молчишь?
— Смилуся, — прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.
— А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное — врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?
Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась — я ненавидела тех, кто боится меня.
— Говори! — приказала я. — Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты — святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?
— Могут бить, — оскалившись, отозвалась Руавей, и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.
— Кто бил тебя?
— Святые, — прорычала варварка.
— Киг? Омери? Госпожа Сладость?
На каждом имени она кивала всем телом.
— Паршивки! — воскликнула я. — Да я пожалуюсь Самой богине!
— Нет говорить, — прошептала Руавей. — Отрава.
Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.
— Почему ты коверкаешь слова, Руавей?
Она промолчала.
— Все говорить не научишься?
Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.
— Так говорить, — закончила она, не сводя с меня глаз.
Мне это нравилось. Я редко видела глаза — только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.
— Это ничего не значит, — бросила я.
— Нет здесь.
— А где — значит?
Руавей выдала еще немного своего «вар-вар», и добавила:
— Мой народ.
— Твой народ — теги. Они борются с Богом и терпят поражение.
— Посмотрим, — ответила Руавей, совсем, как Хагхаг.
Она вновь глянула мне в глаза — уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг, и Тазу, и, конечно, Господа Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что когда Господь Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:
— Ляг сегодня со мной.
Та посмотрела на меня, как дурочка.
— Только сперва помойся, — уточнила я.
Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.
— У меня нет уда! — нетерпеливо бросила я. — А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.
Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони — похоже на обычный знак почтения, только вдвоем. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.
— Сегодня, — напомнила я. — Поняла?
Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.
Я знала, что меня — единственную дщерь Божью — никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме Господнем знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.
Нянька нахмурилась.
— Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.
Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:
— Когда я стану богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.
— Ты — мое золото и самоцветы, святая доченька, — ответила старуха.
Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами — все те же крепкие руки, и мягкое «Посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею — наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» — так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты — потому что ты мудра», и посмеялась, что я ревную ее к Господу Дурачку.
Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила «Хмф», потому что так и было.
В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой, и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень, и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были божьими детьми — таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей божьих, потомков их предков, а еще — божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто — Тазу и Зе — покуда мы не станем Господом Богом. Меня звали, как мою мать-богиню, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо, и корни его усыпаны самоцветами.
Все, что Господь Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, они пересказывают жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что — запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Господом Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу — одиннадцать.
В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира, и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски, и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.
А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала — и до сих пор знаю — в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья — намолоть зерна, чьи губы — испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть, и повиновались не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его, или когда он бывал нарушен.
Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор, как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде — мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того, как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.
Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и сыны Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Господь Бог и я оставались в доме. Господь Бог выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех, собравшихся на Сверкающей площади, песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44