А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А если б они всей толпой с баграми набросились на «джипы», все равно не победили бы? – спросил брат.
Я опасливо оглянулся на школу, скрытую от нас купами павлоний и кленов. Мне почудилось, что заносчивые слова брата, птицей сорвавшись с крыши, долетят до невидимых отсюда «джипов», до иностранных солдат на спортивной площадке.
– Не болтай глупостей. Разве они собираются нападать на «джипы»? Это просто облава – им бы только заполучить спрятавшихся в лесу тех двоих из Такадзё. То же самое они будут делать и завтра, пока не поймают.
Брат расстроился, его настроение передалось и мне – меня охватило отчаяние.
На площади, где висел пожарный колокол, собралось уже человек двадцать членов пожарной дружины. Все с баграми, с заткнутыми за пояс топорами, точно на лесной пожар собрались. Они были возбуждены этой подлой облавой и шумели гораздо больше, чем при любом лесном пожаре. От волнения они прямо голову потеряли. Дети, которым было строго-настрого запрещено выходить из дому, тоже взволнованные, выглядывали из темных сеней или смотрели на пожарных с крыши. Вся деревня точно обезумела от облавы на двух этих из Такадзё.
– …пока не поймают? И перебьют всех жителей Такадзё? Поубивают их, да? – шепчет брат, щеки его от страха и любопытства стали пунцовыми. – Если не поймают тех, которые убежали в лес, убьют всех жителей Такадзё. Так все говорят и аптекарь тоже.
– Ты что, хочешь, чтобы их всех поубивали? – сказал я с возмущением. – Даже тех, кто ни в чем не повинен?
Брат вскинул голову и пристально глядел на меня. Он невнятно пробормотал что-то, но мне показалось, что он не отрицает, что хочет. Я почувствовал желание стукнуть его и в то же время понял, что и брат почувствовал, как внутри у меня все закипает. Иногда я не мог подавить в себе жестокого тирана по отношению к брату. Тогда я больно бил его, а потом, глубоко раскаявшись, просил и получал от него прощение. Я прекрасно понимал, что моя жестокость к родному брату несправедлива, но представить себе не мог, против кого мне следовало тогда ее обратить. Особенно теперь, когда война кончилась и уже нет ненавистного врага, с которым нужно сражаться. Нет нигде, во всем мире.
– Тебе очень хочется посмотреть, как оккупанты станут убивать людей из Такадзё? – сказал я со злостью. – Как убьют всех двадцать человек?
– Не хочется, – сказал брат, опустив голову и глядя в сторону площади.
– Ну и правильно. Ведь они всегда показывали нам, где искать норы угрей, показывали грибные места, дарили рога горных козлов. Как же мы станем смотреть, как их будут убивать? – сказал я и вдруг тоскливо замолчал. И мне не захотелось больше смотреть на площадь.
– Смотри, вон возвращается наш полицейский! С каким-то чужим полицейским идет, – сказал брат будто для того, чтобы отвлечь меня. Но его слова имели важное значение.
– Где ты их видишь?
– Спускаются по склону к сельской управе.
Я приподнялся на локтях, переполз со ската крыши, обращенного к лесу, на другой, откуда была видна площадь, и стал смотреть в ту сторону, куда показывал брат. Плечи у брата обгорели на солнце, и покрывающий их пушок казался легкой пылью. Через его плечо я стал смотреть на усыпанную белым песком дорогу, ведущую к сельской управе. По ней спускались двое полицейских. Они шли к площади, где висел пожарный колокол. Солнце село, и лица их были черными, и лишь дорога, по которой они шли, поднимая пыль, была белой-белой, будто только на ней еще сохранился день. Я вздрогнул, неожиданно представив себе двадцать трупов, валяющихся на этой белой дороге. «Может быть, пока мы сидим здесь, ничего не зная, готовится какая-то страшная жестокость. А может быть, уже совершается. Как уже совершилось насилие».
– Так ведь этот полицейский вернулся еще днем, – сказал я брату, стараясь сдержать дрожь в голосе.
– Нет, не знаю.
– Ведь после поражения он куда-то исчез, спрятался, наверно. Значит, вернулся? – сказал я.
– Вернулся и товарища с собой привел.
– Когда курсанты подожгли усыпальницу, жители деревни требовали, чтобы полицейский арестовал их. А он побоялся и сбежал. Чего это он вдруг вернулся? Говорили ведь, что после поражения всех полицейских уволят и приедут американские, – сказал я.
– Может, он вернулся, чтобы тоже ловить этих из Такадзё? – сказал брат. – Если он их поймает, им же будет лучше – не выдадут оккупационным войскам, просто заберут в полицию. Как было с братом Ли, помнишь? Его же не убили. Может, и этих не убьют, просто посадят в тюрьму.
Двое медленно спускались по склону. Они напялили на свои огромные, как у медведей, головы полицейские фуражки. Низкорослые, широкоплечие, с мясистыми носами и губами, с ушами торчком, как у зверей. Двое полицейских были похожи друг на друга, как близнецы. Я смотрел на полицейского из нашей деревни. «Ради чего этот угрюмый, еле передвигающий ноги человек вернулся в деревню и еще одного притащил с собой? А вдруг он что-нибудь стоящее придумал?»
– Как тогда с братом корейца Ли, – повторил брат. – Господин полицейский здорово в тот раз потрудился.
– Не трещи. Ты же не воробей, хоть и сидишь на крыше, – сказал я.
Полицейский и в самом деле потрудился тогда изо всех сил. Прошлой зимой, когда в доме молодой вдовы хозяина скобяной лавки, погибшего на войне, соседские мужчины глубокой ночью схватили корейского юношу Ли. «Тайное свидание! – вопила вся деревня, высыпав на морозную зимнюю улицу. – Кореец пришел на тайное свидание в дом погибшего на войне!» Я не мог понять, почему это дело решили так поспешно, но Ли повесили на столбе, врытом на школьной площадке для баскетбола, и его черное тело раскачивалось на северном ветру. И крутилось. Я видел издали, в свете факелов – члены Союза резервистов держали в руках факелы, – как вешали Ли. Когда ему набрасывали веревку на шею, он сопротивлялся и кричал: «Сговорились. Сговорились. Вы все сговорились». С хохотом, не обращая внимания на его крики, члены Союза резервистов повесили его на столбе. Об этом хвастливо рассказывал старший сын торговца рыбой. Все же Ли не погиб, он спасся. По слухам, хозяйка скобяной лавки побежала за полицейским, и он спас Ли, вынул его из петли, когда тот уже едва дышал. А другие говорили, что это Масадзи-сан через своего отца заставил этих, из Союза резервистов, отступиться. Но так или иначе, человеком, непосредственно спасшим Ли, был полицейский. Он здорово тогда потрудился. И с тех пор он поселил в моем сердце глубокое уважение к себе. Хозяйка скобяной лавки была мне отвратительна, а к Ли, беспечно разгуливавшему по нашей деревне с безобразным, как от ожога, рубцом на шее, я испытывал даже ненависть. Ли, когда его вешали, так кричал, что сорвал себе голос и с тех пор не мог громко разговаривать, и было странно видеть, как он, воскресший из мертвых, наслаждается жизнью, подставляя свое тело солнцу. С тех пор он и в корейском поселке держался особняком и почти не работал, все ходил и посвистывал. Правда, в начале лета он неожиданно умер. Но все равно полицейский здорово потрудился. И кто может утверждать, что и на этот раз он не потрудится?
На деревенской площади собрались пожарные. Вернулись почти все. Туда же пришли и двое полицейских. Из толпы вышел секретарь управы и перебросился несколькими словами с полицейскими. Мы с братом вздохнули с облегчением. Но тут же сообразили, что произошло. И снова испытали тяжелое разочарование.
– Он вернулся в деревню, чтобы в поте лица, брызгая слюной от усердия, работать на оккупантов. Вот увидишь, – сказал я.
Полицейские мрачно и теперь совершенно явно выспрашивали у пожарных, выспрашивали у каждого в отдельности, как те вели облаву, не оставили ли проходов, через которые могли выскользнуть беглецы. Сейчас уж точно побегут к «джипу» докладывать. «Грязные типы, – думал я. – Они еще раздобудут полицейских собак. Тогда уж точно запрут все входы и выходы из долины. Этого они и добиваются».
И полицейские, и пожарные были одеты во все черное, а на головах у пожарных сидели не то шапки такие, не то капюшоны. И в сгущавшихся сумерках они выглядели мухами. И эти сонные мухи, изнывая от жары и при малейшем движении поднимая белую пыль, разговаривали, брызжа слюной. «Плевали б лучше себе в лицо!»
Меня даже передернуло. Я обхватил себя руками под накинутой на плечи хлопчатобумажной рубахой. «Этот полицейский тоже отравлен трусостью. Потому и вернулся еще с одним. На спасение Ли, наверно, ушла вся его храбрость. К тому же тогда шла блистательная война, все были храбрыми. А сейчас даже он напялил на себя фуражку и суетится изо всех сил, только бы помочь оккупантам. Еще собак полицейских раздобудут. А зачем они? Он сам готов служить собакой».
– Поймают. Не спастись им, – сказал брат уныло. Голос, его был пропитан слезами. – А то бы они могли прятаться в лесу, питаясь зайцами и всякой зеленью, пока оккупанты не вернутся к себе в Америку.
– Оккупанты пробудут в Японии лет сто. Сто лет они и будут прятаться?
– Всех жителей Такадзё схватят. И кто сбежал, и остальных – всех схватят…
– Давай слезем с крыши, пока к нам не забрались вон те с баграми. Еще подумают, что мы тоже из Такадзё.
– Ага, слезем.
Мы ступали босыми ногами по черепице, и она была такой горячей, что жгла кожу. Брат подскакивал и приплясывал, точно это была игра, и он наслаждался ею. Но на щеках у него, когда он повернулся ко мне, протискиваясь в слуховое окно, застыли слезы. Задержавшись у слухового окна, я еще посмотрел по сторонам, решив дать брату, уже скрывшемуся на чердаке, время, чтобы вытереть слезы. Брат, когда плачет, говорит: «Я еще ни разу в жизни не плакал. Сегодня вот что-то».
На площадь прикатил «джип» с переводчиком и еще тремя солдатами. Один, прижав к груди автомат, посмотрел на крышу и, будто удивившись, направил автомат на меня. Я юркнул в слуховое окно и пополз по темному, пропахшему плесенью чердаку. Когда мы спустились в кухню, «джип» с секретарем управы и полицейскими промчался на школьный двор. И тот молодой солдат с беспокойством поглядел на крышу нашего дома. На худой шее у него резко выступал нескладный кадык, ну точь-в-точь как бугорок, который сооружают на тонких ветках осы, когда откладывают яйца. Кадык у солдата двигался.
«Если б облаву вели одни американцы, если б они одни искали, те двое из Такадзё нашли бы на японской земле сколько угодно мест, чтобы спрятаться. У жителей Такадзё, кроме сухой левой руки, есть и другие приметы – густые черные ресницы, острые скулы, тяжелый подбородок. А только это для нас приметы, и никакой американец их не отличит от остальных японцев. Но наши деревенские, раз уж они сговорились с иностранными солдатами, по запаху найдут. А уж если за это взялась полиция, выскользнуть из долины будет и вовсе трудно. Не наши, так соседские схватят. И даже если я отнесу им деньги Масадзи-сан, они не понадобятся».
Я почувствовал свое полное бессилие и подумал, какой же я ничтожный, ни на что не способный пигмей.
– Если доберутся до корейского поселка, может, их там и спрячут. Этих, из Такадзё.
– А? – сказал я удивленно.
– В доме Кана или еще где.
– Ага, может быть, – сказал я. – Только они ни за что не пойдут в корейский поселок. Корейцы ведь такое сделали.
Мы замолчали и замерли, обняв друг друга за плечи. У нас подвело животы. И мы молча стали есть то, что оставила мать перед тем, как идти прятаться с сестрами в лесу. Со школьного двора через микрофон, установленный на «джипе», по долине снова разнесся голос переводчика, говорившего на ломаном японском языке. Над долиной спустилась ночь.
– Японцы. Жители деревни. Добрый вечер. Мы, оккупационные войска, в эту ночь устраиваем… Как это… бивак в школе. Начиная с семи часов после полудня вход в школу воспрещен. Лица, которые после этого проникнут на спортивную площадку, будут убиваться. Будьте внимательны. С наступлением завтрашнего дня запрещение входа аннулируется. Дети смогут спокойно учиться. Если преступники вернутся ночью в деревню, приходите к пожарным дружинникам, которые будут находиться у ворот школы. Хватайте преступников. Восстановите мирную деревню.
Мы с братом молча встали, спустились в сени и стали закрывать все входы и выходы. А толстую деревянную дверь с черного хода заперли на ключ. Чтобы в дом не могла пробраться даже крыса, мы засыпали землей все отдушины в подполе.
Втоптанная в грязь деревня притаилась в тихой утробе ночи. Иностранные солдаты оставили неизгладимый след в головах жителей, и все ограниченные возможности их голов направили в одну сторону – на одно беспрекословное подчинение. Но когда наши деревенские, как люди, потерпевшие поражение и оказавшиеся в оккупации, с головой ушли в пучину позора, они вдруг обнаружили, что не все еще потеряно, они не принадлежат к жителям Такадзё! И, воспрянув духом, вынырнули из этой глубокой пучины позора. Пожарные, отобранные для ночного наблюдения, – передовой отряд, сражающийся за восстановление их доброго имени. И в головах у наших деревенских умерла тревога. Козлы отпущения рыщут в отчаянии по темному ночному лесу. Жителям деревни грех прощен, и они тихо отходят ко сну, отдавшись на волю новому владыке. «Эти чертовы такадзёсцы!» – кривят они рот в улыбке и спокойно отходят ко сну.
Мы с братом тоже хотели откусить хотя бы по кусочку от этого огромного каравая спокойного сна. Я стал стелить брату постель на мягкой рисовой шелухе в ларе для картошки и посвящать его в свой план. Если бы я ушел из дому, не сказавшись, он, не найдя меня рядом среди ночи, обезумел бы от страха и припустил бы в школу, на спортивную площадку. Я хотел сделать брата своим сообщником еще и потому, что мне нужно было скрыть от матери свое опасное предприятие. Брат, укладываясь на ночь в картофельном ларе, тоже считал, что это опасное предприятие. И, чтобы поймать его в ловушку, я сказал:
– Слушай, ты не боишься остаться один?
– Не боюсь, – сразу попался брат.
– Я тоже не боюсь идти один в лес, – сказал я, обращаясь скорее к своей трусости. – Договоримся: мы не будем бояться.
Оставив брата спать в картофельном ларе, я вылез из подпола. Я не стал открывать парадную дверь. Я поднялся на чердак и выбрался на крышу через слуховое окно. Ночной лес – темная гряда гор. Они окружают деревню, упираясь в такое же темное, покрытое тучами небо.
Когда я лезу на дерево, я, чтобы не было страшно, не смотрю вниз. Мне незачем долго смотреть и на ночной лес, а то по сердцу поползут мурашки страха. С крыши надо дотянуться до телеграфного столба и по нему скользнуть вниз.
На земле я надел кеды, которые заткнул за пояс, когда выходил. Потом я пошел к дому Масадзи-сан. Если бы Кан оставался моим другом, я бы позвал его с собой, его одного. Но теперь ничего не поделаешь, придется идти в одиночку. У меня не было друга, такого же сильного и смелого, как он, и не будет. «Все равно, теперь ни за что не стану дружить с корейцами. Ни за что не буду иметь с корейцами никаких дел, если они радуются, что Япония проиграла войну».
Дом Масадзи-сан самый большой из всех. Жители деревни почтительно величают этот дом усадьбой и осуждают эвакуированных за то, что они так называют все дома подряд. Остановившись у огромной, как утес, усадьбы, я почувствовал себя одиноким, жалким мышонком. И даже попятился назад.
Со стороны реки послышался свист. Это был знак мне. Я перестал пятиться и пошел по вымощенной камнем дорожке между усадьбой и амбаром, тоже принадлежавшим Масадзи-сан. Темно. Ноги цеплялись за выбоины на дорожке. Было слышно, как журчала вода. Сразу же за усадьбой река. Там мелководье и хорошо ловится кижуч. Пахло водой. Или, скорее, пахло рекой, потому что запах воды смешивался с запахом тины, песка и рыбы. Прислушиваясь, принюхиваясь, как собака или дикий зверь, я осторожно спускаюсь по склону.
На каменной лестнице, ведущей в дом, меня ждал Масадзи-сан. Я испытывал такое чувство, будто меня подкараулили. Мне стало стыдно, когда я представил себе, что он видел, как я прислушиваюсь и принюхиваюсь вместо того, чтобы просто идти вперед. Молча я остановился перед ним и протянул руку.
– Ты что? – испуганно сказал Масадзи-сан, но, разглядев во тьме мою руку, успокоился. – А… Вот деньги. А это карманный фонарик. Но не размахивай им, свети под ноги. А если придется посветить вверх, старайся, чтобы не заметили оттуда, из школы.
Зря он мне это говорил, я прекрасно разбирался во всей этой механике, как ходить в ночном лесу. Я взял кошелек и фонарь, но у меня не было кармана, в который можно было бы спрятать кошелек. Масадзи-сан понял мое замешательство.
– Подожди. Принесу куртку, – сказал он и, распахнув тяжелую деревянную дверь, вошел в дом. За дверью послышалось тихое собачье урчание. «Помещик-то и староста упрятали своих собак. Упрятали, вот они и уцелели. Ладно, заманим в лес и съедим». Я включил фонарь. На стершихся, с обитыми краями каменных ступенях вспыхнул желтый кружок, высветивший темные пятна и серый окурок папироски, свернутый из тонкого листка бумаги, вырванного из словаря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42