А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Скользя у топкого берега, лихорадочно торопясь, несколько раз едва не упав, он, прежде чем войти в темнеющую, глинистую прибрежную воду, все-таки попробовал ее кончиками пальцев, затем торопливо шагнул, провалился в грязь, глубоко обеими ногами и тотчас острая боль в правой ступне, сбоку у большого пальца проколола его снизу вверх до самой шеи. «Порезал ногу», – подумал он с испугом и досадой. С досадой более чем с испугом, потому что надо было добраться до лилий, колыхавшихся на воде метрах в трех. После первого острого укола боль стала слабее, спокойней, но когда Сережа вытащил из грязи ногу, чтоб шагнуть к лилиям, вместе с поднятой со дна илистой грязью, поднялась и красная вода. «Кровь», – тревожно подумал Сережа, продолжая, однако, пробираться к лилиям и каждым своим шагом вызывая со дна потоки грязи и крови. Наконец, он достиг первой, ближней лилии, вцепился в скользкий стебель, потянул. Лилия не подалась, лишь поднявшись из воды. Пришлось долго бороться, сжав зубы, рвать, крутить стебель, пока лилия не оказалась в руках. Но до второй лилии было, пожалуй, уже не добраться с поднимающейся в ноге болью, поэтому Сережа повернул назад. Схватившись за ветку растущего у берега березового куста, он рывком выбрался из воды и, продолжая держаться за ветку, опустил ногу в воду, отмыл от грязи. Кровь сочилась из разреза у большого пальца, стоять, а тем более идти можно было лишь опираясь на пятку.
«Эк, не вовремя! – с тоскливой досадой подумал Сережа, – осторожней не мог, болван!…» Он сорвал виднеющийся в траве лист подорожника, приложил к ране, но тот с первым же шагом отстал, упал, измазанный кровью; и от вида подорожника и травы, измазанных кровью, у Сережи вдруг закружилась голова и поплыло перед глазами. Переждав и несколько прийдя в себя, он оторвал от трусов лоскут материи и, приклеив к ране, шагнул. Лоскут, пропитавшись кровью, держался, болеть стало меньше и можно было даже, ступая на пятку, ускорить шаг.
Когда Сережа, скользя по косогору, добрался к знакомым уже березкам, заглянул, как за занавеску, раздвинув кусты, Кира сидела одна, поджав под себя колени, и курила. Эта спокойная. Кирина поза показалась Сереже ужасно соблазнительной, возбуждающей. Вот она, сидящая боком, повернулась к нему лицом и меж тяжелых литых ляжек под темно-русою зарослью он увидел то самое, свободно вывернутое, мясное. Истома вошла из тела в кости, в позвоночник, опустилась к пояснице, желая наружу, но не имея выхода, давила и давила вниз, от поясницы к все заглушающей в Сереже опухоли, к такой опухоли, какую прежде, еще минуту-другую назад нельзя было представить, – вот-вот, готовой лопнуть от собственного перенапряжения. Говорить Сережа не мог, ему казалось, что он что-то спрашивает, но голос глох в горле. Поэтому он молча протянул лилию Кире.
– Какое чудо! – умиленно сказала Кира. – Иди сюда, мальчик, я тебя поцелую, – сказала она, отбросив папиросу далеко в кусты, – иди сюда! – раскрыла объятия.
Стараясь опираться на левую здоровую ногу и не обнаруживать своего ранения, Сережа шагнул к Кире, она подняла руку к лилии и вдруг вместо лилии цепко схватила Сережу за запястье, рывком потянула к себе.
– Трусы сними, трусы,- тихо, сквозь зубы сказала она и сама рванула трусы на Сереже вниз, освободила набухшую Сережину промежность.
Как тогда у Бэлочки, представляя, как это должно быть, Сережа быстро, быстро задвигался в пояснице, дергая бедрами, попадая в мягкое, мягкое.
– Нет, – засмеялась Кира, – нет… Ноги раздвинь… Нет… Нет… Ах…
«Ах!» – мысленно произнес и Сережа, ощутив в животе пустоту, как случается, когда неожиданно куда-то проваливаешься. Так впервые он словно бы провалился, так впервые познал он женскую глубину, но уже со второго, третьего движения поняв мягкую податливость того, что его прежде пугало, поняв всю несложность и простоту желанного наслаждения, он двигался, двигался, с радостью обнаружив в себе умение и море сил, чтоб так двигаться, и уже господствуя над Кирой, которая давно кричала, молила его: А-а-а!… О-о-о!…
– Ох-ох-ох, – кричал уже и Сережа.
– Ох-ах-ох, – кричали рядом.
И едва Сережа ощутил присутствие третьего, присутствие Афоньки, как силы, казавшиеся до того безграничными, начали его оставлять и опять пришла боль снизу.
– Кровь, – весело кричала Кира, по ляжке которой текла кровь, – кровь… Ой, мальчики, я опять девочка!
Сережа сполз с Киры вбок. Опухоль его противно, липко размякла. Кира и Афонька и он сам были уже противны, до слез отвратительны! И если бы было можно, он побежал бы прочь без оглядки, но от себя ведь не побежишь, и к тому же болела нога. Вместо обмякшей промежности, теперь твердела, горячо опухала нога.
– Береговичком порезал, – сказал Афонька, разглядывая Сережин порез, от которого отстал, отслоился пропитанный кровью кусок материи, – раковиной. Они тут в грязи возле берега, не сосчитать сколько! Береговик режет сильнее стекла.
– Этот мальчик мне удовольствие сделал, – сказала Кира, поднимая с травы поломанную, смятую лилию, – меня теперь совесть мучает, я виновата, послала его.
– Причем тут ты, Кира, не маленький он, осторожней надо. Да и вообще не страшно, какой мужчина без шрамов.
– Я теперь перед ним в долгу, – сказала Кира.
– Ну ты-то долг отдашь, за тобой не пропадет, – сказал Афонька и подмигнул Сереже, – идти можешь? – спросил он. – Тут недалеко, сразу за теми березами, пристань наша и шалашик. Там тебя перебинтуем, чаю попьем.
Сережа поднялся, попробовал шагнуть, но не получилось – застонал от боли.
– Ой, жалко мне тебя, – сказала Кира и подхватила, поддержала Сережу.
– Помоги, помоги, – сказал Афонька и опять подмигнул Сереже, – а я пока шлюпку к пристани пригоню… Тут недалеко, дойдешь… Мне в прошлом году флотский один, рябчик, мессер воткнул, так я три километра шел с порезом.
Афонька повернулся и пошел к шлюпке, он был уже далеко, греб, пока не скрылся за мыском, поросшим кустарником.
– Пойдем, – сказала Кира Сереже, – на меня опирайся. Так лучше?
– Лучше, – ответил Сережа, опираясь на Киру.
Когда несколько утихла нога, опять начала набухать промежность и Сережа злился и презирал себя за это.
Дождь между тем затихал, мутный воздух светлел, выглянуло солнце и сразу же, как по команде, запели птицы. Сережа шел, опираясь на Киру с застывшей болью в ноге и вновь опухшей промежностью, шел, тесно схваченный Кирой, поддерживаемый ею и заботливо ею направляемый. Вокруг было просторное безлюдье, наполненное свежими острыми запахами, смесью речного и полевого воздуха, промытого долгим теплым дождем и теперь подсушенного проглянувшим солнцем.
– Под тем деревцом отдохнем, Сережа, – сказала Кира.
Они подошли к деревцу, молодой, пахучей стройной березке, с блестящих треугольных листьев светлыми слезами падали в траву дождевые капли. Белая, умытая кора, освещенная солнцем, тоже светилась.
– Я перед тобой в долгу, Сережа, – сказала Кира. – Хочешь, я тебе удовольствие сделаю. Ложись на траву, ногу держи осторожней.
И говоря это, она опустилась рядом с ним на колени, наклонилась, щекоча оголенный ею живот его концами своих длинных, темно-русых волос, пахнущих цветочным мылом, и этими тихими, ласковыми движениями ввергла Сережу в острое помешательство, потому что Кира, ласково щекоча, высасывала, пожирала опухоль, как насекомое пожирает насекомое, как хищник пожирает живое.
– А-а-а… О-о-о… – предсмертным хрипом закричал пожираемый Сережа и затих, умер.
Острая спутанность чувств, желание жить и желание умереть, аффект блаженства и предсердечная тоска – все, что испытывает жертва, когда хищник перегрызает ей горло, все это испытал Сережа перед тем, как умереть агнецом-непорочником и воскреснуть козлищем. Так осуществилась суицидомания, влечение подростка к самоубийству.
Пока Сережа, поддерживаемый Кирой, доковылял к пристани, Афонька успел уже и чайник на электроплитке согреть и еду разложить, которую достал из Кириной сумки: вареную курицу, галеты, огурцы, яблоки. Была тут и непочатая бутылка водки.
– Где это вы, позорники, ходите так долго? – сердито спросил Афонька, – Ты, что ли, Кира, задержала?
Кира посмотрела весело и запела переливчатым голоском:
Мы на лодочке катались золотисто-золотой.
Не гребли, а целовались, не качай, брат, головой.
В лесу, говорят, в бору, говорят,
растет, говорят, сосенка,
Влюбилася в молодчика веселая девчонка…
– Вот позорница! – усмехнулся Афонька и посмотрел на Сережу. – Видал ты когда-нибудь такую позорницу? – он снял чайник с плиты. – Садитесь, места хватит. Шалаш хорош, сухой, сам плел из еловых ветвей. И электропроводка незаконная имеется. Ее уже сколько обрезали, а мы с Кашонком восстанавливаем.
– Я чай не хочу, – сказала Кира, – я чего-нибудь погорячей.
Выпили водки, закусили. Кира Сереже то куриную ножку подсунет, то огурчик.
– Видать, Сережа тебе крепко угодил, – усмехнулся Афонька.
– Угодил, – ответила Кира, – молодость мою мне помог вспомнить, мужа моего первого – Кирюшу… Я Кира, он Кирюша, – сказала и загрустила, – хороший он был, чистый, светлый, на Сережу чем-то даже лицом похож. Но ревнивый, не приведи Господи, какой ревнивый! Работала я тогда секретаршей в райисполкоме, а он там же техником стройотдела. И вот раз вызывает его председатель к себе на ковер для доклада и он, представьте, на том ковре нашел пуговицу. Нашел и подобрал незаметно. Вроде бы шнурок на ботинке развязался – нагнулся и подобрал. Подобрал и что выдумал! Это, говорит, Кира, пуговица от твоего бюстгалтера. Такой, мальчики, был он ревнивый и дурной. Пристал, как Отелло… Помните, мальчики, кино? Только Отелло – платок, платок, а Кирюша – пуговицу, пуговицу. У меня тогда бюстгалтеров было не то, что теперь, при полковничке. Тогда, при Кирюше, раз-два и обчелся. Какой тебе, спрашиваю, бюстгалтер, черный или белый? Черный – говорит. Посмотрел – вот, говорит, пуговица заново пришита. Это ты у Тараса Иосифовича раздевалась в кабинете, наследила… Обозвал меня блядью. Я как разревусь… Я тогда чистая девочка была, честная, а он меня блядью. Меня и теперь никто блядью не называет. Что ты смеешься? – вдруг злобно обернулась она к Афоньке. – Ты-то кто? Или Кашонок твой… Вот он, – она указала на Сережу, – он лилию мне принес. Он Кирюша, а ты сволочь, сволочь!… А я, – уж пьяно голосила Кира, – я тоже… Полковничек мой, он хороший, чистый, добрый, а я блядь, проститутка!
– Ладно тебе, Кира! – глядя на ее дергающееся лицо, сказал Афонька. – Ладно убиваться-то.
– Ой, мальчики, тяжело, – заплакала навзрыд Кира.- Ой, помереть страсть как хочется! Хотя бы сифилисом заболеть и после повеситься.
Болезненные, истеричные интонации, банальные слова будили в Сереже чувство злобы и отвращения к этой женщине, с которой он только что был близок, с которой он впервые испытал телесное наслаждение.
– Мы с тобой, Афонька, уже пропащие, – продолжала пьяно голосить Кира, – мне вот его жалко, Кирюшу. Он чистый, светлый, честный… Я твою лилию, Кирюша, на память оставлю… Высушу…
Сережа, мучаемый подступающей злобой и отвращением, приподнялся, дернулся от боли в ноге, грубо вырвал у Киры из рук лилию, разорвал, растерзал, разбросал.
– Чокнулся, что ли? – удивленно посмотрел на Сережу Афонька.
– Идите вы! – крикнул Сережа и выматерился со злобой и отчаянием.
Кира засмеялась, но более с Сережей не говорила. Назад ехали молча. Сережа сидел на корме, мучаясь болью, но без этой боли в ноге ему бы сейчас было гораздо хуже. Тучи исчезли быстро и день из прохладного с освежающим дождем превратился в слепяще солнечный, изнуряющий. Кира сидела на носу с лицом безразличным, задумчивым, ангельски неземным, как бывает у женщин после истерики. Когда пристали к лодочной станции, она попрощалась с Афонькой, даже не взглянув на Сережу. Сережа сел на просыхающую скамейку у лодочной станции, а Афонька, сбегав к бараку, привел велосипед, помог Сереже взобраться на седло и, шагая рядом, повез его домой.
– Ты на меня обиду имеешь? – спросил он на прощание.
– Нет.
– Нога болит?
– Болит.
– Скоро залатают.
Залатали, однако, не скоро. Кожа вокруг раны была раздавлена и разорвана, а сама рана очень загрязнена землей, что вызывало угрозу инфекции. Иван Владимирович, который оказался, к счастью, дома, первым делом промыл рану марганцовкой и посыпал борной кислотой. Скорая помощь, где у Ивана Владимировича были знакомые, приехала быстро и вскоре. Сережа уже лежал на операционном столе. Когда ему вводили противогангренную и противостолбнячную сыворотку, он только зубами скрипел, но когда начали шить рану под местным наркозом и рвущая боль снизу доходила до сердца, он не выдержал, начал материться, да так, что хирург Шварц сказал коллеге:
– Сын ваш, Иван Владимирович, видно подросток трудный.
– Да уж, без матери воспитываю, – вздохнув, ответил Иван Владимирович.
После операции боль утихла, затаилась под бинтами и лишь время от времени набегала, резала, рвала. Утомленный, измученный Сережа, оказавшись дома в чистом белье и чистой постели, лежал ослабший, с пустой и тихой душой, и все, что с ним стряслось, казалось ему прочитанным в какой-то запретной книге.
5
Меж тем Иван Владимирович получил место в известной клинике, в другом, гораздо большем, городе. Теперь переезд задерживался из-за Сережиного ранения и потому, когда Сережа поправился, переехали второпях, оборвав все прежние связи, поскольку близок был срок, когда Иван Владимирович должен был приступить к новой работе.
В новом городе Сереже жилось неуютно, все было незнакомым; к тому же его отношения с отцом, и раньше не весьма хорошие, начали еще больше портиться. «Красив, умен, – думал Иван Владимирович о сыне, который все более увлекался медициной, читал книги по анатомии и собирался после школы поступать в медицинский, – красив, умен, но эгоистичен, эксцентричен, весь в мать!»
И действительно, Сережа переменился. Отношения с женщинами стали для него ясны и не внушали более трепета. Это внесло в Сережину душу спокойствие, а в характер – уравновешенность. Так оно внешне выглядело. Он никогда более не спорил с отцом, а если случались размолвки, отвечал спокойно, логично. Однако, под этим спокойствием и этой логикой Иван Владимирович чувствовал нечто такое, перед чем он, отец, уже был бессилен.
«Отчего такая беда случилась?» – с горечью думал Иван Владимирович. Он считал себя не самым худшим человеком, считал себя разумным, образованным, не злым. Он умел владеть собой в тех пределах, в каких это было возможно, никогда не допускал по отношению к Сереже лицемерия или неискренности. Наконец, он любил Сережу, как некогда самозабвенно любил его мать. «Boт причина, – думал он отчаянно, – это она, это она в нем, его мать. Еврейка, еврейка… Ничего нельзя поделать, дурная наследственность». И думая так в отчаянии, стыдясь своих мыслей, но все-таки продолжая думать в этом единственном, способном для него все объяснить направлении, иногда доходил совсем уж до мрачных фантазий, пугавших, ужасавших его – тогда Иван Владимирович дрожащей рукой наливал себе рюмку коньяку.
Плохие отношения с отцом мучали и Сережу. Когда во время одной из размолвок Иван Владимирович, не сдержавшись, попрекнул сына отцовским хлебом, Сережа твердо решил как можно быстрее получить профессию, отложив медицинский институт на будущее. Он подал в акушерско-фельдшерское училище, был принят и вскоре стал одним из лучших учеников. Учился он охотно, даже с каким-то азартом. Слушал о движении плода в нормальном и патологическом состоянии, о специфике родов при узких тазах, о повороте на ножки… Некогда во время практики в городском родильном доме, впервые присутствуя при родах, услышал женские крики, женские стоны, увидел среди разбросанных женских ляжек слизисто набухающее, увидел мечущиеся, выскальзывающие из-под рубашки большие соски, необычайно темного цвета с темно-багровыми околососковыми кружками, то понял, что выбрал самую для себя подходящую профессию. Со временем, правда, подобная острота прошла, сменилась чисто профессиональным интересом, но крайняя впечатлительность осталась, хоть и не выражалась, как в первый раз, сильным половым влечением.
К смерти, которая прежде казалась ему так близка и так его пугала, он теперь относился спокойно, любознательно, как к предмету интересному, но постороннему, его не касающемуся. Однажды во время его дежурства умерла молодая роженица. Произошел разрыв плодового мешка, плод вышел наружу кусками, в виде кровавой кашицы. Даже много повидавшие медсестры и врачи были подавлены таким исходом, а один из старых опытных врачей-гинекологов вскоре слег с инфарктом, и говорили, что из-за этого случая. Но Сережа испытал волнение чисто познавательное, глядя на происходящее как на процесс, на механику развития особой силы, уводящей к смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14