А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Эти прошлые отношения переживаются в качестве дополнительных состояний, придающих некую особую окраску основному нынешнему переживанию. Эти кольца прошлых переживаний, опоясывающих нынешнее, и есть, по Джемсу, психические обертона.
Сережа жил с Валентиной Степановной давно, почти по-супружески, и его желания последнее время были скорей ослаблены: он даже начал подумывать о перемене и почти присмотрел перемену. Это была соседка и подруга Валентины Степановны, жившая этажом выше, Дильром Шовкатовна, татарка, темноволосая женщина, плосколицая, узкоглазая, с выщипанными бровями. У нее по азиатскому обычаю было много детей, кажется четверо или пятеро, но женская увесистая грудь, женские крепкие бедра, полные руки, крепкая спина, обширный зад – все говорило о постоянном половом влечении, ею испытываемом, которое не в состоянии удовлетворить ее муж, интендантский майор Филиппок, вдвое ее тоньше и ниже ростом. Как-то она по-соседски пила у Валентины Степановны зеленый чай с урюком. Сережа тоже участвовал в чаепитии. Когда Валентина Степановна зачем-то вышла в переднюю, Дильром Шовкатовна наклонилась, подобрала упавшую чайную ложечку и вдруг сделала рукой движение к Сережиной промежности, причем косые глаза ее в упор, вопросительно, зовуще посмотрели Сереже в лицо. Сережа, не ответив на ее взгляд даже взглядом, наклонился к своей пиале, глотнул чай, и она криво, презрительно улыбаясь, тоже глотнула чай, причмокнув. Дильром Шовкатовне было лет сорок и эта, по Сережиным понятиям пожилая, толстая женщина, постоянно вытирающая пот с лица, ему никак не нравилась. Однако, после ее неожиданного движения и вопросительно-зовущего взгляда, он начал к ней приглядываться. Возможно, Валентина Степановна нечто заметила или ощутила нечто женским чутьем, потому что сказала как-то о своей соседке, к которой до того относилась дружески:
– Прежде ни одного молодого офицерика не пропускала, а теперь, когда постарела, так и мальчиками-первогодками не брезгует. Был случай, застали ее на кухне с поваренком…
Дильром Шовкатовна заведовала гарнизонной столовой, а муж ее, Зиновий Андреевич Филиппок был начальником тыла, то есть занимался снабжением. Жили соседи богато, и при всем внутреннем презрении выпускницы университета к снабженцам, Валентина Степановна старалась поддерживать добрососедские отношения. Даже после того, как у нее к соседке появилось нечто вроде ревности. К тому же, Дильром Шовкатовна была женщина добрая, щедрая и прежде, когда капитан Силантьев бушевал пьяный, оставляла Машеньку у себя ночевать. При всей своей человеческой доброте Дильром Шовкатовна имела, однако, явную склонность к половым извращениям – это Сережа чувствовал. Впрочем, на Востоке половые извращения такое же обычное явление, как острые приправы к еде, без которых в здешнем знойном климате пища пресна и неаппетитна.
Все дни после того, как сидя на тополе и заглядывая в темные окна, Сережа воображал картины насилия капитана над Валентиной Степановной, он думал о ней постоянно, маниакально и тут вдруг – звонок, голос Валентины, привычно знакомый прежде и незнакомо возбуждающий теперь. Валентина Степановна сказала, что очень соскучилась, но обстоятельства не позволяли видеться, а теперь она ждет его в гости. «Обстоятельства – это капитан, – подумал Сережа, – наверное, капитана снова отправили в психгоспиталь. Сегодня я заменю капитана».
Едва дождавшись вечера, Сережа пришел все-таки раньше срока и заметил, что Валентина Степановна оказалась этим обеспокоена, куда-то выходила, что-то на лестнице говорила. «Неужели капитан еще здесь? Что за странности, что за тайны», – думал Сережа, все более возбуждаясь. Вскоре, однако, Валентина Степановна вернулась успокоенная и сели ужинать с вином. За прошедшую неделю Валентина Степановна переменилась. Осунулась, под глазами круги, в глазах усталость, но все это было ей к лицу, все влекло, все возбуждало.
– Очень соскучилась, – сказала Валентина Степановна, когда они выпили несколько рюмок, – очень скучала, – и потянулась, чтобы чмокнуть его в губы, на что он обычно отвечал хладнокровным поцелуем, после чего Валентина Степановна обычно уходила за ширмочку, аккуратно раздевалась, в порядке укладывая одежду, гасила свет, ложилась в постель, ждала, пока разденется Сережа, и раскрывала перед ним добрые дружеские объятия, удобно раздвинув ляжки. Но ныне, чрезмерно, как показалось Сереже, опьяненный вином – хоть пили они это некрепкое, липкое вино и прежде в том же количестве – ныне он впился ей в губы, ошарашив таким порывом. Затем, не давая опомниться, схватил, приподнял, понес к постели, срывая часть одежд на ходу и бросая, где попало, еще торопливей стаскивал одежду с себя, с хрустом что-то разорвав. Дрожа от возбуждения, он мешал ей удобно улечься, удобно расположить тело – сжал вместо этого, сдавил… Вначале она пыталась говорить, даже сопротивляться, но затем его маниакальное состояние передалось и ей.
– А-а-а!… О-о-о!… – впервые за все их с Сережей сожительство закричала она. – А-а-а!… О-о-о! – и вдруг, точно впав в бешенство, завопила, будто была она не культурная, окончившая университет библиотекарша, а уличная развратная женщина: – Крепче! Крепче! Сильнее! Дальше! Дальше!… А-а-а… О-о-о!… О, как…, – и вдруг добавила уличное, нецензурное слово. – О, – как… О, как… О, как…
В этот момент позвонили в дверь.
«Капитан, – с испугом подумал Сережа. – Что теперь будет?»
– Это капитан? – растерянно спросил он.
– Это дочка звонит. Машка, – все еще тяжело дыша, с досадой ответила Валентина Степановна. – Приехала без телеграммы! Покою от нее всю неделю не было. Сегодня велела ей у Дильром ночевать…
Пока они переговаривались, в дверь звонили непрерывно.
– Я ей сейчас, мерзавке, покажу, – сердито сказала Валентина Степановна.
Вскочила, накинув халат, и шлепая босыми ногами пошла в переднюю, откуда послышались выкрики, сопение и спор двух голосов.
«Вот глупое положение! – думал Сережа, – Ах ты дурак, дурак. Насчет капитана, насчет насилия – все твое воображение!… Это она тогда с дочерью ругалась, когда я на тополе сидел. Надо быстрей одеться и уйти. Не хватает еще семейного скандала меж матерью и дочерью».
Сережа выскользнул из-под одеяла и начал торопливо собирать свою разбросанную в порыве страсти одежду. В этот момент Валентина Степановна вернулась. Одна.
– Она больше не придет, – сказала Валентина Степановна, – дерзкая девчонка. Папина дочка! Представляешь, сказала мне, что я специально отправила Силантьева в госпиталь, чтоб жить с любовниками… Ложись, Сережа, ложись! – Она повалилась на него, впилась страстным поцелуем в его губы, желая опять повторить то, что, возможно, переживалось ею впервые.
Но Сережа уже остыл, уже обмяк, уже угас, уже заскучал…
– Мне пора,- сказал он, сделав попытку подняться.
Однако Валентина Степановна держала его цепко, навалившись голым телом на Сережино голое тело и стремясь его вновь возбудить.
– Ты не беспокойся, – уговаривала она Сережу, – Машка больше не явится; завтра я ее назад к сестре капитана отправлю!
И тут же, после этих слов, опять позвонили. Лицо Валентины Степановны из умиленно-ласкового, с которым она уговаривала Сережу, тотчас сделалось сердито-каменным. Видно, зная свою дочь, она и не ожидала, что все кончится хорошо. Не ожидала, но надеялась.
– Ну, я ей сейчас устрою! – сказала Валентина Степановна и решительным, быстрым шагом направившись в переднюю, быстро, рывком отперла дверь, и Сережа, пытавшийся пробраться к одежде, мелькнув голым телом в упавшей из передней полоске света, бросился назад к постели, затаился под одеялом.
Пробегая, он успел заметить выглянувшее из передней девичье лицо. Не разглядел, но ощутил что-то среднерусское, блондинистое, видимо – в отца. Почувствовал также, что девочка, как и мать, была крайне озлоблена. Она ловко и решительно нырнула под руками матери, загораживающей ей вход в комнату. Сережа из-под одеяла слышал ее где-то уже вблизи от себя.
– Почему не осталась у Дильром Шовкатовны?
– Не хочу!
– Почему не хочешь?
– Не хочу! – как рубила.
– Что ж, – проговорила Валентина Степановна уже помягче, – не хочешь, раздевайся, ложись в свою постель.
«Это еще что за поворот, – думал Сережа, лежа с головою под одеялом, – видимо, лаской берет».
– Ложись, доченька.
– Не хочу! – твердит.
– Что же ты, Машенька, у Дильром Шовкатовны спать не захотела и здесь спать не хочешь? Будешь всю ночь сидеть?
– Буду сидеть! – все также зло, капризно, спесиво.
– Как же ты, доченька, спать не будешь? Будешь всю ночь сидеть?
– Не буду спать!
– Отчего?
– А кого привела?
– Ложись, ложись, доченька, – не отвечая на вопрос, ласково шепчет Валентина Степановна и, слышит Сережа, вроде бы начала дочь раздевать.
Сандалики упали с легким стуком, платьице снимает, шуршит. Сережа выглянул осторожно, видит: мать и дочь лежат в постели, мать девочку обнимает и что-то шепчет, объясняет, а та ей тоже шепотом отвечает.
«Вот дело еловое, – думает Сережа, – сколько же они так шептаться будут?… Мне-то что делать, как выбраться? Вскочить бы нахально, трусы рывком натянуть, майку, галифе, гимнастерку, ремень через руку, сапоги в другую, фуражку на голову и – бегом!…» Лежит, прикидывает, но осуществить задуманное не решается. Сам не заметил, как забылся под шепот. Устал все-таки от страстного труда и эмоциональных перепадов. Вдруг Сережа очнулся от легкого толчка в бок. В забытье, в полусне еще подвинулся под давлением теплого, голого грудастого тела.
– Заснула Машенька, – шепчет Валентина Степановна.
И верно, детское посапывание слышится. «Самое время уходить!» – подумалось. Но Валентина Степановна не пускает, спину гладит, целует, Сережину промежность ненасытно ладонью мнет. Невольно начал опять возбуждаться. Но вдруг одеяло прочь улетело, сорванное. Машенька, болезненно-гневная, носится по комнате в одной рубашечке, топая босыми ножками. Подбежала к кровати, зло сопя, потом от кровати побежала к буфету. На буфете сидели две Машенькины любимые игрушки: медведь и кукла…
Медведь был обычный, буро-коричневый, которого можно встретить в дебрях любого детского магазина в любом городке рядом с целлулоидными пупсами, глупыми матрешками, белобрысыми куклами, чревовещающими «ма-ма», и пионерскими барабанами. В раннем детстве Сережа тоже играл куклами и знал еще несколько мальчиков, играющих в куклы. Девочки играют куклой сознательно, воспринимая ее как своего ребенка, мальчик же куклой играет скорей подсознательно, воспринимая ее своею возлюбленной. Вспоминая свои куклы, Сережа иногда подумывал, что именно они пробудили в нем первое половое чувство. Но кукла, сидевшая на буфете, вряд ли такое чувство могла пробудить. Кукла эта была местная, азиатского производства, и произвела ее на свет местная фарфоро-фаянсовая фабрика. Тело куклы было мягким – из шелковых атласных лоскутов, набитых внутри темной, необработанной хлопковой ватой. Но голова была изготовлена из божьего материала, горшечной глины, хорошо обожженной в печах и покрытой глазурью. Точно так же изготовляли и покрывали глазурью, синей, красной, розовой – горшки, чашки, миски. У куклы, которую звали Машенька, были такие же, как у Маши, синие диковатые глаза, красные напряженные губы и розовые, возбужденные щечки.
Отбежав к буфету, Маша схватила куклу за атласные ноги и, подбежав к кровати, мимо голого плеча матери, ударила глиняной головой куклы Сережу в зубы. Ударила, как кирпичом. Рот мигом наполнился кровью. Валентина Степановна яростно взвизгнула и голая, как была, бросилась на Машу, вцепилась ей в волосы, поволокла в переднюю. Но видно и Маша вцепилась матери в волосы, потому что в передней обе упали с грохотом. Сережа, сплевывая в ладонь кровь, вскочил рывком, гимнастерку в одну руку, сапоги в другую. Все, как задумал, да поздно осуществил, в дверь уже не побежишь – сцепившиеся мать и дочь загораживают. Возможно, и на лестнице уже соседи собрались, разбуженные скандальными криками. Шагнул к окну, распахнул…
Был холодный азиатский рассвет, кричали ишаки. Знакомый тополь, снизу до половины сухой, сверху до половины зеленый, манил к себе. Если б разбежаться, можно бы и допрыгнуть, ухватиться за ветви. Но как разбежишься, стоя на подоконнике? Глянул вниз – показалось не так уж высоко, а крики сзади все подгоняют. Бросил вниз одежду, сапоги, они глухо упали… Оттолкнулся, прыгнул в надежде достичь тополя, но лишь пальцами коснулся ветвей – пронесся мимо в свободном полете. Наклонился, чтоб поднять упавшую с головы фуражку, боль в правой ноге горячо вонзилась, – перелом пяточной кости… Так! Но голеностопный сустав, кажется, цел, передвигаться можно… – Сделал шаг и потемнело в глазах, опустился на землю. – «Нет, перелом всей стопы», – подумалось в отчаяньи.
Подобрал Сережу патруль, отвез сначала в полковой медпункт, где дежурил Федя Гуро, злорадно, как показалось Сереже, усмехнувшийся, узнав, при каких обстоятельствах подобрали Сережу. Утром доложили полковнику Метелице, непосредственному начальнику и бывшему Сережиному покровителю. Полковник проявил в данном случае бескомпромиссность, написал докладную и взял обратно свою рекомендацию в военно-медицинскую академию. Дело приняло неприятный оборот; после госпиталя Сереже предстояло отбыть арест на гауптвахте, его послужной список был испорчен. К счастью, подоспело хрущевское сокращение армии, откуда старались уволить все ненужное и запятнавшее себя. Сережа был уволен одним из первых, что его очень обрадовало, поскольку он давно уже подумывал вырваться из этой глуши, уйти из армии и поступить в медицинский институт, но по собственному желанию уволиться было невозможно, и только скандальное обстоятельство вдруг помогло. «И щуку бросили в реку…», – рассказывая о своей удаче, смеялся Сережа. Он подал в московский медицинский, выдержал конкурсные экзамены и был принят.
С Валентиной Степановной Сережа виделся после случившегося всего один раз, когда пришел в библиотеку подписывать обходной лист.
– Счастливой дороги, – сказала Валентина Степановна ровным голосом, без сожаления или обиды, но и без всякого интереса.
– Счастливо оставаться, – также безразлично ответил Сережа.
Впрочем, он слышал, что Валентина Степановна тоже не остается, выходит замуж за полковника Метелицу и уезжает в Ленинград, где в результате хрущовской «оттепели» полковник опять получал свое место преподавателя в военно-медицинской академии.
6
Став студентом московского медицинского института, Сережа близко сошелся со своим сокурсником Алешей Кашеваровым-Рудневым. Семья Алеши по мужской линии – отец и сам Алеша – была медицинской, по женской линии – Алешина мать Мария Остаповна и старшая его сестра Сильва – принадлежала к миру искусства. Кстати, за спиной этой семьи по медицинской линии действительно была серьезная традиция. Прабабушка Варвара Алексеевна Кашеварова-Руднева, первая в России женщина-врач была автором капитальных трудов: «Материалы для патологической анатомии маточного влагалища» и «Гигиена женского организма». Муж ее, Алешин прадед Руднев, был профессором Хирургической академии. По линии искусства все было менее серьезно. Сильва – театральный художник; Мария Остаповна, бывшая актриса, писала теперь нравственно-назидательные пьесы для детей и юношества и чем-то напомнила вдруг Сереже давно забытую Мери Яковлевну, мать еще прочнее забытой Бэлочки. «В принципе, – думал Сережа, поглядывая на Марию Остаповну, – в жизни редко встретишь что-либо новое. Чаще вариации уже знакомого, виданного. Вот Алеша – все-таки новое, хоть отдельные черты уже вроде бы и знакомы, но в целом – новое».
Кашеваровы-Рудневы, московская потомственно привилегированная семья, жили в большой арбатской квартире. Тускло поблескивала старина, накопленная прошлыми поколениями – бронза, хрусталь, неяркое, высшей пробы столовое серебро, золоченые рамы картин. Среди картин был, например, Врубель. Не копия, а оригинал, портрет девушки с заостренным овалом бледного лица и мистическими, чувственными большими глазами. Висело также несколько картин Павла Ковалевского, дальнего родственника Софьи Васильевны Ковалевской, профессора математики, с которой Варвара Алексеевна Кашеварова-Руднева была знакома и даже дружна. В большой семейной библиотеке хранилась книга Софьи Васильевны с дарственной надписью, но не по математике, а художественная, поскольку Софья Васильевна увлекалась и художественным творчеством, писала романы. Роман с дарственной надписью назывался «Нигилистка».
Как-то Алеша, искавший на полках одну из нужных ему книг, показал Сереже роман Ковалевской и сказал:
– Вот уж по Крылову! Беда, коль пироги начнет печИ сапожник… Никакого художественного дара, только переживания собственной души, в которой проглядывает это, – он усмехнулся и щелкнул пальцами, – это, известное по системе Krafft-Ebing – половое чувство на грани извращения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14