А-П

П-Я

 

Но чтобы чужеземный тиран, принц немецкой крови, стал хозяйничать в Англии лишь потому, что в каком-то колене происходил от короля Иакова Первого, - это казалось мистеру Эсмонду чудовищной несправедливостью, против которой вправе был восставать всякий англичанин, а более всех законный наследник короны, английский принц. Кто, сильный духом, не стал бы отстаивать подобные права? Кто, дорожа честью, не стал бы бороться за такую корону? Но род Стюартов был обреченный род. У принца был враг, которого он бессилен был одолеть, - он сам. Он не решался обнажить оружие, хоть и был вооружен. Он упускал случай за случаем, нежась в объятиях оперных певичек или же на коленях вымаливая прощение у духовников; и кровь героев понапрасну лилась за него, и преданность честных сердец, стойкость, мужество, верность тратились зря.
Но возвратимся к вдовствующей виконтессе, которая, услыхав от своего сына Эсмонда о том, что он намерен принять участие в очередной кампании, распрощалась с ним без особой грусти и уселась за пикет со своей компаньонкою, прежде чем он успел затворить за собою дверь. "Терц с королем", - были последние слова, услышанные им от нее в этом мире; игра жизни уже подходила к концу для доброй леди, и три месяца спустя она слегла в постель, где и угасла без всяких страданий, как о том писал аббат Готье мистеру Эсмонду, находившемуся уже на французской границе со своим генералом. Леди Каслвуд присутствовала при ее кончине и также написала ему, но, должно быть, эти письма были захвачены капером вместе с пакетботом, их везшим, ибо Эсмонд до своего Возвращения в Англию так и не узнал ничего о событиях, о которых в них говорилось.
Миледи Каслвуд отказала полковнику Эсмонду все, что имела, "в возмещение за причиненное ему зло" - так было написано в завещании. Правда, это составило не так уж много, ибо состояние ее никогда не было велико, а кроме того, добрейшая виконтесса большую его часть благоразумно поместила в ежегодную ренту, прекратившуюся с ее смертью. Но все же оставался еще дом в Челси со всею обстановкою, серебро, картины, а также некоторая сумма денег на руках у ее банкира сэра Джозайи Чайлда; и все это вместе должно было дать ежегодный доход около трехсот фунтов, так что мистер Эсмонд мог счесть себя если и не богатым, то во всяком случае пожизненно обеспеченным. Кроме того, были еще пресловутые бриллианты, о которых всегда говорилось, что они стоят баснословных денег, хотя ювелир определил им цену не более четырех тысяч фунтов. Впрочем, эти бриллианты полковник Эсмонд решил сохранить, имея для них особое предназначение; челсийский же дом, серебро, утварь и прочее, за исключением немногих вещей, оставленных им себе, были проданы по его приказу и вырученным от продажи деньгам найдено надежное помещение, благодаря чему и образовался упомянутый уже годовой доход в триста фунтов.
Теперь и у него было что завещать, а потому он составил завещание и тут же отослал его на родину. Армий в то время стояла лицом к лицу с неприятелем, и генеральное сражение ожидалось со дня на день. Известно было, что генералиссимус в опале и что многие сильно настроены против него; и не было такого хода, на который не отважился бы этот умелый и отчаянный игрок, чтобы вернуть расположение фортуны, казалось бы, утраченное навсегда. Фрэнк Каслвуд находился теперь вместе с полковником Эсмондом: генерал охотно взял молодого лорда в свой штаб. Его брюссельские занятия по фортификации к этому времени уже закончились. Крепость, которую он осаждал, в конце концов сдалась, и милорд не только вступил в нее с развевающимися знаменами, но и вновь ее оставил. Он всегда рассказывал о своих мальчишеских похождениях с неподражаемым юмором, и во всей армии не было молодого повесы милей его.
Нет нужды говорить, что все свое скромное состояние до последнего пенни полковник Эсмонд завещал этому мальчику. Полковник был твердо убежден в том, что предстоящее сражение будет для него последним, ибо солнечный свет более не радовал его и он готов был распроститься с ним навсегда. Фрэнк не хотел и слушать о мрачных предчувствиях своего друга и клялся, что осенью, после конца кампании, они вместе отпразднуют в Каслвуде его совершеннолетие. О помолвке сестры он уже слыхал.
- Если в Лондон прибудет принц Евгений, - говорил Фрэнк, - и Трикс удастся подцепить его, она сейчас же даст Эшбернхэму отставку. Честное слово, она еще четырнадцати лет строила глазки герцогу Мальборо и прельщала бедняжку Блэпдфорда. Нет, уж я на ней не женился бы, Гарри, даже если б у нее глаза были величиной тарелку. Мне спешить некуда. Я еще года три поживу в свое полное удовольствие, а потом образумлюсь, женюсь на какой-нибудь тихой, скромной, степенной виконтессе, поселюсь в Каслвуде и заведу у себя псовую охоту. Moжет, буду представлять графство в парламенте; нет, черт подери, графство в парламенте представлять будешь ты. Ты у нас главный умница в семье. Клянусь богом, Гарри, старина, во всей армии нет лучше головы и более доброго сердца, чем у тебя, - это все говорят; вот умрет королева, и воротится король, ты тогда пройдешь в палату общин, а потом станешь министром, а потом пэром и тому подобное. Тебе погибнуть в следующем бою? Ставлю дюжину бургундского, что ничего с тобой не случится. Мохэн уже оправился от раны. Он теперь неразлучен с капралом Джоном. Как только я увижу его дрянную рожу, я в нее плюну. В Брюсселе я брал уроки у патера... у капитана Хольца. Вот человек! Он знает все на свете.
Эсмонд просил Фрэнка поостеречься: наука патера Холта может быть опасна; впрочем, он еще не мог судить, как далеко зашел патер в наставлениях своему юному ученику.
Газетчики и сочинители, как французские, так и английские, достаточно описывали кровавую битву при Блариньи или Мальплакэ, последнюю и самую нелегкую из побед великого герцога Мальборо. В этом грандиозном сражении участвовало до двухсот пятидесяти тысяч человек, из которых более тридцати тысяч было убито или ранено (союзники понесли потерь вдвое больше, нежели французы, которых они разбили); и это страшное побоище, возможно, имело место лишь потому, что поколебалось доверие сограждан к великому полководцу и он надеялся победой восстановить его. Но если таковы были причины; побудившие герцога Мальборо пойти на столь чудовищный риск в игре и пожертвовать тридцатью тысячами доблестных жизней ради того, чтобы еще раз прочесть свое имя в "Газете" и немного дольше удержать все свои должности и пенсионы, то само событие опрокинуло этот страшный и корыстный расчет, ибо победа была куплена такою ценой, которой ни один народ, как бы он ни был падок до славы, не заплатит с охотой за свое торжество. Мужество французов было не менее разительным, чем свирепая отвага нападавшей стороны. Мы захватили у лих несколько десятков знамен и несколько артиллерийских орудий; но мы положили двадцать тысяч храбрейших в мире солдат перед укрепленными траншеями, оставленными противником. Войска отступали в образцовом порядке; казалось, нарушено было наконец-то наваждение, которое владело французами после гохштедской катастрофы; и ныне, сражаясь на пороге родной страны, они явили в обороне героический пыл, какого мы никогда не наблюдали у них во время наступления. Будь исход боя счастливее, победитель выиграл бы ту ставку, ради которой он затеял игру. Но при сложившихся обстоятельствах враждебные герцогу круги в Англии пришли в негодование (и вполне справедливо) по поводу неимоверных потерь, которых нам стоил этот успех, и настоятельней, чем когда-либо, потребовали отзыва полководца, чья алчность и безрассудство могли завлечь его еще дальше. Смею утверждать, что после дела при Мальплакэ в нашей армии, как и в голландской, у всех, вплоть до тех самых солдат и командиров, которые особенно отличились в этот день кровавой бойни, одно было на языке: довольно воевать. Французов загнали уже за старые границы и заставили вновь извергнуть все, что ими было завоевано и награблено во Фландрии. Что же до принца Савойского, с которым наш главнокомандующий, по причинам личного свойства, особенно старался быть в ладу, то всякий знал, что им движет не только политическая вражда, но и личная ненависть к французскому королю: имперский генералиссимус не позабыл обиды, нанесенной Людовиком скромному Abbe de Savoie, a глава Священной Римской Империи находил свою выгоду в посрамлении и разорении его христианнейшего величества. Но что было до этих распрей нам, свободным гражданам Англии и Голландии? Французский монарх, пусть и деспот, все же оставался вождем европейской цивилизации и в старости и несчастье больше заслуживал почтения, нежели в зените своей славы, тогда как противник его был полудикий тиран, чья армия наполовину состояла из буйных орд кроатов и пандуров, в пестрых одеждах, с длинными, точно у неверных турок, бородами, наводнивших наши лагери и внесших в христианскую войну свои языческие навыки грабежей, насилий и убийств. И кровь лучших сынов Англии и Франции лилась для того только, чтобы римско-апостольский повелитель этих головорезов мог отметить за обиду французскому королю. Ведь именно ради этого мы сражались, ради этого в каждой деревне, в каждой семье английской оплакивали гибель возлюбленных отцов и сыновей. Мы не решались поминать о Мальплакэ даже в застольных беседах - такие опустошен! произвели в наших рядах пушечные залпы того кровавого дня. Сердце всякого офицера - если только он не лишен был сердца - надрывалось, когда, обводя глазами колонны, построенные для смотра, он не встречал в них сотен боевых собратьев - офицеров и простых солдат, которые вчера еще бодро и смело шагали под сенью пробитых и почерневших знамен. Где теперь были они, наши друзья? Когда великий герцог, со свитою гарцующих адъютантов и генералов, объезжал ряды, то и дело осаживая коня, чтобы наградить того или иного офицера сладкой улыбкой или поклоном, на какие его светлость всегда бывал щедр, обычных "ура!" в его честь почти не раздавалось, хотя Кэдоган, подъезжая, с бранью кричал: "Какого черта вы молчите!" Но ни у кого не хватало духа на приветствия; почти каждый думал: "Где товарищ мой, где брат, сражавшийся бок о бок со мною, или добрый командир, который вчера еще вел меня в бой?" То был самый унылый парад, какой я когда-либо видел, и "Те Deum" в устах наших капелланов звучало самой мрачной и горькой насмешкой.
У Эсмондова генерала к числу многих почетных ков, полученных им в прежних битвах, прибавился еще один - он был ранен в пах и, лежа без движения на спине, утешался лишь тем, что вперемежку со стонами, усердно честил великого герцога. "Капрал Джон, - говорил; он, - любит меня так, как царь Давид любил полководца Урию; потому он и посылает меня всегда на самый опасный пост". Он до конца своих дней оставался при убеждении, что главнокомандующий рассчитывал на его поражение при Винендале и нарочно дал ему так мало солдат, в надежде, что он там сложит свою голову. Эсмонд и Фрэнк Каслвуд оба остались невредимы, хотя дивизия, которой командовал наш генерал, пострадала больше других: ей пришлось выдержать не только огонь неприятельской артиллерии, очень жаркий и очень меткий, но и неоднократные и яростные атаки знаменитой конницы Maison du Roy, которые приходилось сдерживать и отражать и пулей, и штыком, и дружным усилием наших четырех линий мушкетеров и пикинеров. Говорят, король Англии до двенадцати раз устремлялся на наши ряды в этот день с воинами французского королевского дома. Стрелковый полк генерала Уэбба, в котором прежде служил Эсмонд, также находился в составе дивизии под началом своего командира. Трижды генерал оказывался в центре мушкетерских каре, командуя "огонь!" в ответ на натиск французов; и когда сражение окончилось, его светлость герцог Бервик прислал поздравления своим прежним однополчанам и их командиру, столь доблестно проявившим себя на поле боя.
Двадцать пятого сентября, в день совершеннолетия милорда Каслвуда, мы пили за его здоровье; армия тогда стояла под Монсом, и на этот раз полковнику Эсмонду посчастливилось менее, чем в сражениях более опасных: пуля на излете угодила в него чуть повыше старой раны, отчего последняя вновь открылась, появился жар, кровохарканье и другие зловещие симптомы; короче, полковник очутился на краю могилы. Добрый мальчик, кузен его, ходил за старшим товарищем с примерной нежностью и заботой, и лишь когда врачи объявили, что опасность миновала, Фрэнк Каслвуд уехал в Брюссель, где и провел всю зиму, осаждая, должно быть, еще какую-нибудь крепость. Немного нашлось бы юношей, которые так легко и на столь длительный срок отказались бы от собственных удовольствий, как это сделал Фрэнк; его веселая болтовня скрашивала Эсмонду долгие дни страданий и безделия. Еще с месяц после отъезда Фрэнка предполагалось, что он по-прежнему проводит свой досуг у постели больного, ибо из дому продолжали приходить письма, полные похвал молодому джентльмену за его попечение о старшем брате (этим ласковым именем госпоже Эсмонда угодно было теперь называть его); и мистер Эсмонд не торопился рассеять заблуждение матери, когда добрый юноша отправился на рождественские каникулы в Брюссель. Лежа в постели, Эсмонд с удовольствием наблюдал, как он тешится сознанием свободы и как наивно старается скрыть свою радость по поводу отъезда. Есть пора, когда бутылка шампанского в таверне и румяная соседка, готовая разделить ее, представляют соблазн, перед которым не устоит даже самый благоразумный молодой человек. Я не намерен разыгрывать из себя моралиста и восклицать: "Позор!" Я знаю, чему испокон веков учат старики и как поступают молодые; и знаю, что даже у патриархов бывали минуты слабости с тех самых пор, как Ной свалился ног, впервые хлебнув вина. Итак, Фрэнк устремился к радостям столичной жизни в Брюсселе, где, по отзывам многих наших молодых офицеров, жилось несравненно веселее, нежели даже в Лондоне; а мистер Генри Эсмонд остался на своем скорбном ложе и занялся писанием комедии, которую его госпожа провозгласила верхом совершенства и которая в следующем сезоне выдержала в доне целых три представления кряду.
В эту самую пору в Монс явился вездесущий мистер Холт, который пробыл там около месяца и за это время не только завербовал полковника Эсмонда в ряды сторонников короля (к которым Эсмонды всегда себя причисляли), но и попытался возобновить старый богословский спор с целью вернуть Эсмонда в лоно той церкви, по обряду которой он был крещен при рождении. Будучи искусным и ученым казуистом, Холт умел представить сущность разногласий между обеими религиями так, что принявший его предпосылки неминуемо должен был принять и вывод. Он начал с разговора о расстроенном здоровье Эсмонда, о возможной близости конца и так далее, а затем распространился о неисчислимых преимуществах католической религии, которых лишает себя больной, преимуществ, коих даже англиканская церковь не отрицает, да и не может отрицать, поскольку сама происходит от Римской церкви и является лишь боковой ее ветвью. Но мистер Эсмонд возразил, что религия, которую он исповедует, есть религия его родины и что ей он намерен остаться верным, не возбраняя никому принимать любые иные догматы веры, где бы они ни были сформулированы в Риме или в Аугсбурге. Если же добрый отец полагает, что Эсмонду следует перейти в католичество из страха перед последствиями и что Англии грозит опасность вечной кары за ересь, то он, Эсмонд, вполне готов разделить эту печальную участь с миллионами своих соотечественников, воспитанных в той же вере, и со многими из самых благородных, праведных, мудрых и чистых духом людей на земле.
Что до вопросов политических, то здесь мистер Эсмонд с патером много легче достигли взаимного понимания и пришли к одинаковым выводам, хотя, быть может, разными путями. Вопрос о праве на престолонаследие, вокруг которого такой шум подняли доктор Сэчеврел и партия Высокой церкви, не вызвал у них особых споров. В глазах мистера Эсмонда Ричард Кромвель, а прежде отец его, будь они коронованы и миропомазаны (а нашлось бы довольно епископов, готовых совершить этот обряд), явились бы монархами столь же законными, как любой Плантагенет, Тюдор или Стюарт; но раз уж страна отдала бесспорное предпочтение наследственной власти, Эсмонд полагал, что английский король из Сен-Жермена - более подходящий правитель для нее, нежели немецкий принц из Герренгаузена; в случае же, если б он не оправдал народных чаяний, можно было найти другого англичанина на его место; а потому хотя полковник и не разделял неистовых восторгов и почти религиозного благоговения перед той внушительной родословной, которую тори угодно было почитать божественной, он все же готов был произнести: "Боже, храни короля Иакова", - в день, когда королева Анна уйдет дорогой, общей для королей и простых смертных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68