А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Я вынужден вас разочаровать: с точки зрения науки этого не может быть!
– Я понимаю, – сказал Антониони, – что этого не может быть с точки зрения науки сегодняшнего дня . Но, может быть, через 200–300 лет наука уже не будет исключать такую возможность?
– Боюсь, что и через тысячу лет позиция науки в этом пункте не изменится. Разве что детишки оснастят свою игрушку каким-нибудь аннигиляционно-гравитационным двигателем?
Нет, такой двигатель маэстро Антониони не устраивал, он разрушал его милую «задумку». Я стал ему объяснять, что только первобытные люди и современные, обременённые полузнаниями цивилизованные дикари верят (именно, верят) в безграничные возможности науки. На самом деле настоящая наука – это сумма запретов : а) нельзя построить перпетуум-мобиле первого и второго рода, б) нельзя передать сигнал со скоростью большей, чем скорость света в пустоте, и в) нельзя одновременно измерить координату и скорость электрона.
Антониони помрачнел. Запреты ему явно были не по душе. Провожая его, я рассказал ему историю с «Красной пустыней», финкой и важной восточной персоной.
– Неплохой сюжет для сценария, не так ли? – сказал я.
Насколько я мог заметить, эта история не произвела ожидаемого впечатления на знаменитого режиссёра. Впрочем, может, я и ошибаюсь.


ЮБИЛЕЙНЫЕ АРАБЕСКИ

Ещё в середине уходящего в Лету, богатого разного рода событиями 1981 года я узнал о предстоящем юбилее моего родного учреждения – Государственного астрономического института им. Штернберга. Любители такого рода событий выискали, что старинная обсерватория Московского университета, бывшая одним из истоков ГАИШа, появилась на свет божий в 1831 году. Значит, предстоял полуторавековой юбилей!
С этим институтом связана вся моя жизнь. До мельчайших деталей помню июльский день 1938 года, когда я в первый раз оказался на залитом солнцем, совершенно поленовском «московском дворике» обсерватории. Где-то за переулком Павлика Морозова высился купол близкой церковки. Над жёлтым, довольно облупленным обсерваторским домом подымался купол башни старинного астрографа. На скамеечке, неподалёку от входа во двор, сидел, положив руки на палку, совершенно прозрачный, с седенькой бородкой клинышком, вполне нестеровский старичок. Он удивительно гармонично вписывался в окружающий архаический пейзаж XIX века. Как я потом узнал, это был здешний патриарх Сергей Николаевич Блажко 18 . В канцелярии царствовала Елена Андреевна – она и сейчас, спустя 43 года, там царствует.
В связи с юбилеем мне в голову лезут разные мысли и одолевают воспоминания. Как странно, например, что я знаю свой родной Институт почти треть его полуторавекового существования – а ведь в нём вполне мог бывать Александр Сергеевич Пушкин, будь у него хоть малейший интерес к физико-математическим наукам. А вот Александр Иванович Герцен был одним из первых студентов астрономического отделения Московского университета. 26 июня 1833 года он защитил диссертацию под названием «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника». По нынешним понятиям это была, конечно, не диссертация, а дипломная работа. Он очень огорчился, получив серебряную медаль, – рассчитывал получить золотую, которая, однако, была присуждена его однокурснику Драшусову – впоследствии профессору астрономии Московского университета и директору обсерватории. Герцен был знаком и с астрономом профессором Д. М. Перевощиковым – первым директором Московской обсерватории, с которым встречался в доме Щепкина 19 .
Пожалуй, самым крупным астрономом, работавшим в обсерватории Московского университета, был знаменитый Федор Александрович Бредихин – человек живой и вспыльчивый. В превосходной по стилю изложения истории Московской обсерватории, написанной перед войной С. Н. Блажко, обстоятельства ухода Бредихина из будущего ГАИШа описаны с волнующей непосредственностью (Вестник МГУ. 1940. Т. XVIII). «…Нет нужды сохранять далее таинственность в этом деле… У Бредихина был маленький сын. Когда однажды он играл во дворе обсерватории, его сильно уклюнул петух Швейцера, тогдашнего директора обсерватории. Тогда Бредихин схватил бывшую у него старую саблю, погнался за петухом и, догнавши его, отрубил ему голову. Это было началом недоразумения, в результате которого Бредихин покинул обсерваторию». Не правда ли, какая прелесть! Живо представляю себе, как озверевший создатель механической теории кометных форм гонится за несчастным петухом по так знакомому мне гаишевскому дворику!
Несомненно, самой героической фигурой в истории нашего Института был Павел Карлович Штернберг. Как учёный он был, конечно, величиной вполне средненькой – ординарнейший профессор из немцев. Но зато – какая судьба! Никто из сотрудников обсерватории, в том числе и его сосед Сергей Николаевич Блажко (он был моложе Штернберга всего лишь на 5 лет), понятия не имел, что Павел Карлович не только астроном и что вплоть до 1917 года само здание обсерватории было одной из явок ЦК партии большевиков. По заданию Центрального Комитета партии Штернберг на средства Московской городской думы, гласным которой он был, в течение многих лет готовил детальнейший план города с указанием всех проходных дворов и закоулков – незаменимое пособие для уличных боёв. После Октябрьской революции Павел Карлович явился перед потрясёнными сослуживцами в абсолютно новой ипостаси: был первым руководителем высшей школы во вновь созданном Наркомпросе, принимал активное участие в разгроме Колчака в качестве политического комиссара Восточного фронта. Умер он молодым, в самом начале 1920 года, от сыпного тифа.
В те далёкие предвоенные годы, когда я поступал в аспирантуру ГАИШа, директором там был Василий Григорьевич Фесенков, личность яркая и самобытная. Сейчас, сквозь пелену ушедших лет, я, конечно, вижу его в правильном масштабе. Это был типичнейший представитель старой дореволюционной русской науки, перешагнувшей рубеж 1917 года. Общий уровень физико-математических наук в нашей стране оставался низким. Отставание от европейского и американского уровня прогрессивно росло со временем, хотя отдельные таланты, конечно, не переводились. Характерным стилем Василия Григорьевича (или, как его кратко называли, – Феса) было чистое экспериментаторство. что-то в Василии Григорьевиче было от человека, ставшего учёным путем самообразования. В нём причудливо сочетались широта натуры и какой-то примитивный, даже детский эгоизм. В те годы я тихо любовался его монументальной фигурой и благоговел перед ним. Было в нём качество, ставшее в наши дни редким среди учёных: живое ощущение реальной природы, удивительным образом сочетающееся с недоверием к её видимым явлениям. Я навсегда запомнил чуть заметную усмешку, неизменно игравшую на его лице. К нам, мелюзге, он относился с благожелательной снисходительностью. Хорошо помню, например, как я предложил двум моим коллегам-аспирантам решить знаменитую задачу, которую чеховский гимназист-репетитор задал купеческому сынку Пете. Как известно, в этой задачке условие начиналось традиционной фразой: «Купец купил…». Её следовало решать без «икса» – ведь папаша-купец посрамил гимназистика, решив её на счётах. Аспиранты никак не могли это сделать. В это время через аудиторию проходил Фес. Я набрался храбрости и попросил его решить эту задачу. Надо было видеть, с каким детским азартом Василий Григорьевич взялся за дело! И решил задачку, посрамив заучившихся аспирантов.
После Василия Григорьевича, ушедшего с директорского поста действительно по собственному желанию, шефом Института стал заведующий кафедрой небесной механики Николай Дмитриевич Моисеев. Колоритнейшая фигура – что-то в нём было от императора Павла. Калека, на костылях, которыми бравировал, в полковничьем мундире – по совместительству наш новый директор работал в Военно-воздушной академии им. Жуковского, – Н.Д. отличался ядовито-злобным остроумием. Выдаваемые им характеристики сотрудников отличались поразительной меткостью. Никогда не забуду его классификацию дураков. «Дураки бывают двух типов: круглые (типичный представитель – проф. Паренаго) и треугольные (типичный представитель – доцент Северный)». Удивительно точно! Конечно, каждый понимает, что треугольный дурак (мрачный, угловатый) – это совсем не то, что розовый, оптимистический круглый дурак!
При Николае Дмитриевиче наступили суровые времена. Началось всё, как обычно, – с подтягивания ослабевших при Василии Григорьевиче гаек трудовой дисциплины. Одним из первых погорел на этом я со своими приятелями Бакулиным и Полосковым. А дело в том, что мы трое, по причине непредставимой сейчас убогости наших жилищ, лишённых каких бы то ни было коммунальных удобств, по субботам (а это тогда был полный рабочий день!) ходили в расположенные рядом Пресненские бани – естественно, в рабочее время (иначе туда не попадёшь – много народу желало помыться!). Банщики нас встречали как завсегдатаев – особенно дородного Сергея Матвеевича Полоскова – ведь у банщиков своя система ценностей! Благодать эта кончилась вскоре после воцарения Николая: кто-то из сотрудников настучал, и появился на стене родного ГАИШа исторический приказ, в немыслимо грозных выражениях запрещающий нашей троице мыться в рабочее время. Помню многообещающее начало приказа: «Мною замечено…». Впрочем, как и все прочие грозные приказы, и этот нами систематически нарушался.
Другой причудой нового владыки было крайнее рвение по части идейно-воспитательной работы. Наивысшего накала оно достигло после войны, что явилось отражением глобального похолодания. Именно в это время функционировал в ГАИШе знаменитый высокоидейный семинар.
Николай Дмитриевич, уже ушедший с поста директора, с невероятным энтузиазмом руководил этим семинаром. Помню многодневные абсолютно схоластические бдения на такую вполне гегелевскую тему: « Наука-система и наука-метод ». Чем кончились эти пустопорожние сотрясения воздуха, я уже не помню. Но хорошо помню, как после заседаний кафедры небесной механики, сотрудники которой бесплодно разрабатывали некую лженауку под названием «динамическая космогония», кафедральное начальство во главе с Николаем Дмитриевичем шло в магазинчик на Пресне и прямо там «из горла» давило бутылку «Московской». «Что-то меня после космогонии на водку тянет!» – эта крылатая фраза Н.Д. была известна всему ГАИШу. Так что если говорить о наиболее фундаментальных достижениях нашего Института, то я бы, пожалуй, назвал разработку метода «на троих», уходящую своими корнями ещё в далёкие довоенные времена.
Да, что и говорить – Николай Дмитриевич был колоритнейшей фигурой. С началом войны он переселился на обсерваторию, много пил и, когда в душные июльские ночи 1941-го фашисты буквально засыпали Пресню зажигательными бомбами, ходил по двору в роскошном халате, декламируя по-французски Альфреда Мюссэ, – я это всё видел сам. Он был смелый человек, хотя и большой позёр. После войны его ошеломили научные изыскания Корифея Всех Наук, и он на этом деле чокнулся. Николай Дмитриевич очень тяжело болел, героически переносил немыслимые физические страдания и умер в конце 1955 года, немного не дожив до разоблачения культа Сталина, которое, без сомнения, явилось бы для него огромным потрясением.
Ещё в войну, когда ГАИШ был в свердловской эвакуации, Моисеев был смещён с директорского поста (не помню уж, как это произошло – мне, лаборанту, не до того было). Директором стал Сергей Владимирович Орлов – милый старикан и астроном вполне нулевого уровня. Ему бы быть в доброе старое время преподавателем гимназии – да он им и был, – но почему-то пошёл в науку, где стал эпигоном механической теории кометных форм Бредихина. Был он человек скромный и незлобивый, за что ему спасибо. Всё держалось на его очень представительной, на редкость благородной внешности.
«Понтификат» С. В. Орлова продолжался вплоть до конца 1952 года. Это было трудное время в истории нашей страны. Вместе со многими моими современниками я мог тогда вполне оценить знаменитое объяснение феномена атмосферного давления, данное Великим Комбинатором Шуре Балаганову. В конце 1951 года, в разгар борьбы с «космополитами», из ГАИШа были уволены мои старые друзья по аспирантуре Саша Лозинский, Абрам Зельманов (он потом устроился в планетарий), Валя Бердичевская. Меня тоже уволили. Остались в ГАИШе из этой категории лишь бывшие фронтовики – Липский и Косачевский. Увольняли под предлогом «сокращения штатов». Помню, как сочувственно-мрачно смотрел на меня замдиректора Института Куликов – «дядя Костя».
– Ничего нельзя сделать. Головы летят! – гудел он своим костромским басом.
Ничем не мог помочь и добрейший Сергей Владимирович.
Я был до удивления спокоен – понимал происходящее и был готов к худшему. Получив полный расчёт, с карманом, набитым пятью тысячами старых рублей, я пригласил своих друзей, сотрудников нашего института Ситника и Липского, на прощальный банкет в ресторан гостиницы «Москва». Послевоенная Москва тогда буквально сочилась всякого рода деликатесами – не то что в наши дни, после длиннейшей в истории России мирной, почти сорокалетней, передышки…
Вот тогда я напился. Напился смертельно, до потери сознания, хотя внешне это было не так уж заметно. Я помнил отчётливо две вещи: а) последняя электричка в Лосинку, где жила моя бедная мама, отходит в 1.20 ночи и б) метро прекращает работу в 1 час ночи. Щедро рассчитавшись с официантом, я простился с друзьями и весь натянутый как струна прошёл через контролёра метро – тогда автоматов не было! Потом расслабился и долго не мог понять, почему под моими ногами пляшет лестница эскалатора. И почему я так долго спускаюсь по этой чёртовой лестнице – ведь эскалатор «Охотного ряда» короткий! Мое внимание привлекла смеющаяся девушка, которая на параллельной ленте эскалатора спускалась . «Не может быть, чтобы в столь поздний час две ленты эскалатора метро работали в одном направлении», – логично решил я, и как раз тут подымающаяся лента эскалатора, по которой я тщетно пытался спуститься, выбросила меня наверх. К счастью, контролёр уже не мог наблюдать эту сцену.
Я очнулся в зимней электричке, где, забившись в угол, услышал: «Мытищи. Следующая – Строитель». Впервые я проехал родную Лосинку. На пустынной платформе «Строитель» всё было бело от свежевыпавшего снега. Я сообразил, что надо перебраться на противоположную платформу, где и пролежал на скамейке до полшестого. Из карманов сыпались сторублёвые купюры. Кругом бродили какие-то ночные тени. Странно, но меня не ограбили. А через две недели я был восстановлен. Это сделал ректор МГУ Иван Георгиевич Петровский, по ходатайству моего бывшего шефа Николая Николаевича Парийского. Пока буду жить, я этой ночи не забуду.
В 1952 году к власти в Институте пришёл Борис Васильевич Кукаркин. Человек крайне беспринципный, он давно уже жаждал этой самой власти. Есть такая категория людей, по-моему, чрезвычайно опасная. На моих глазах, за какие-нибудь год-два, Кукаркин разворачивался на 180°. Например, сразу же после войны он призывал нас, молодых астрономов, печататься только в англо-американских изданиях и тем утверждать и пропагандировать выдающиеся достижения отечественной науки. Спустя 2-3 года он с не меньшей яростью и во имя всё той же отечественной науки предавал анафеме тех жалких безродных космополитов, которые печатаются в иностранных изданиях. В нём было что-то от иезуита и очень много истерики. Его не любили и не уважали. Имел, например, глупость многократно хвастаться, что может 17 раз подряд повторить известный подвиг Геркулеса – брехал, конечно. Вообще, число «17» действовало на него почему-то гипнотически. Впрочем, человек он был не без способностей, астрономию любил, хотя систематического образования не получил, был самоучкой.
Его свергли в 1956 году, причём и я приложил к этому делу свою руку. А зря! Вообще, никому не советую принимать участие в «пронунсиаменто», то бишь дворцовом перевороте. Всегда на смену приходит нечто гораздо худшее 20 . Впервые в практике ГАИШа «на княжение» был призван варяг (из Казани) – Дмитрий Яковлевич Мартынов.
До этого ГАИШ всегда был питомником директоров для других астрономических учреждений. Наступила более чем 20-летняя эпоха «дямократии» (сотрудники прозвали нового директора Дямкой). Определяющим в его облике и поведении было то, что он с 25-летнего возраста (!) занимал руководящие посты – одно время был даже ректором третьего в стране университета – Казанского. По этой причине он был буквально пропитан ощущением своей значимости и величия, что совершенно вскружило его слабую голову. Это был воинственный до самозабвения бюрократ, досконально знающий своё чиновничье дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32