А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


К тому времени, когда она впервые сказала мне "Здравствуй", погибло уже четыре тысячи пятьсот наших самолетов. Было смертельно тошно, когда "мессершмитт", как бы шутя, сбивал наших соколов. Но они шли на него. Шли на таран.
Муза столкнулась со мной у парадной. Она сказала мне:
- Здравствуй, я очень рада, что ты живой. Эти негодяи взяли Любань. Я там три лета на даче жила.
И тут к нам подошел Марат Дянкин в широченных брюках и вислом свитере. Поздоровавшись, он назвал свое имя.
- Очень приятно, - сказала Муза и, что уж совсем обалдеть, совершила изящное приседательное движение. У Марата покраснели уши. А я сказал, чтобы прекратить курятник:
- Немец взял Новгород.
Музины длинные загнутые ресницы дрогнули, выпрямились, готовые полететь и поразить врага.
- Злодеи, злодеи... - это ее слова. - Но если они войдут в город, я буду лить на них кипяток, потом выброшусь из окна.
- Зачем кипяток - раздадут оружие, - это сказал Марат.
Муза смущенно глянула на него, потом на свои чистые-чистые руки, улыбнулась робко и побежала вверх по лестнице, боязливо сведя лопатки: она боялась, что оружие в руках удержать не сможет и выстрелить в немца не сможет - в его поганое ледяное сердце.
Марат должен был, глядя Музе вслед, сказать: "Профурсетка", - но он сказал:
- Батя погиб...
- На брата Колю похоронка пришла, - сказал я в ответ.
Мы долго молчали, словно были виноваты друг перед другом, потом обнялись.
Чувством, владевшим всеми подростками в городе, была баррикадность. Хоть никто и не допускал возможности уличных боев, каждый видел себя в них победителем. То, что городу предстояло перенести, не могло и в голову-то прийти никому. Не только в голодных снах - а жрать уже хотелось постоянно - но даже душевнобольным на Пряжке. Интересно, вывезли их из блокированного Ленинграда, спасли мы для будущего психов и хроников? Наверное, спасли.
Сладкозвучную Музу с рыженькими веснушками, в белом-белом воротничке, я мог все же представить за пулеметом, но не с тарелкой студня, сваренного из столярного клея, не с блюдцем оладий, испеченных на малярной олифе из вымоченной в четырех водах горчицы.
Я ждал мать. Но она все не возвращалась с окопов.
И однажды в гараж пришла женщина с забинтованной головой - мойщица машин. Меня к ней послали.
Глядя в сторону ослепленными воспоминанием глазами, она рассказала, как погибла моя мать. "Сгорела. На нее бензин фукнул. Она бросилась в воду, и вода, ну, там, куда она бросилась, еще долго горела..."
Кроме мойщицы в гараж вернулись еще две женщины.
И все...
Мой школьный портфель перестал быть убежищем моих двоек, превратился в гроссбух моего сиротства; я достал из него похоронку на моего брата Колю и на обратной стороне уже начавшего желтеть листка написал дату маминой гибели.
Я сидел перед зеркалом, его подарил маме ее второй муж, рыжий летчик, и что-то осыпалось с моих глаз - не слезы, слез не было, - что-то вроде сверкающей невесомой парши.
Наверное, именно в тот день произошло смещение моих психогенов от романтического многогранника к смешливой загогулине, и зеркало способствовало этому смещению, даже в самые страшные дни оно корчило мне рожу.
Но в раннем детстве я никак не мог увязать простодушное свое отражение в зеркальном стекле с собой живым, все пытался заглянуть зеркальному мальчику за спину, и терпел неудачу - ударялся о его гладкий холодный лоб своим тогда тоже гладким теплым лбом. Я пытался застать врасплох зеркального мальчика, но он всякий раз оказывался хитрее и проворнее меня.
А с Маратом Дянкиным я учился с третьего класса. Мы сидели с ним за одной партой. Все, что не касалось драк, мы с ним делали вместе. Долгое время, а еще точнее - всегда - он был моим самым близким душевным другом.
У него было много сестер от разных, они это особо подчеркивали, отцов. Брюнетки, шатенки, блондинки являли собой могучую заросль: идешь по кухне - она у них служила и коридором, и гостиной - и тебе загораживают путь полуодетые баобабы.
И мать у Марата была очень крупная, и отец тоже.
Отец, хоть и большой, но не могучий, работал пожарным. Сестры считали Марата за своего, называли Муриком, а вот к папаше его относились трамвайно. Мол, "пардон, разрешите пройтить..." От всех своих крупных, уже взрослых, сестер Марату перепадали двугривенные, и он брякал ими в кармане - привычка, прямо сказать, дурацкая и весьма неприличная. Когда я хотел его уязвить, я говорил ему: "Ну перестань играть на бильярде, Мурик". Вообще же все называли его просто Дянкин. Сейчас, пожалуй, мало кто и сообразит, что происходила его фамилия от варежек, которые наши бабушки упорно называли дянками. Они не говорили даже "рукавички", - только дянки. Перчатки считали глупостью, чем-то вроде противозачаточного средства.
Перчаток мы, конечно, не носили. Но очень хотели иметь и белый шарф, и шелковый цилиндр, и перчатки с кнопкой. И к этому ко всему - трость. Некоторым повезло: железо мимо них пролетело - они, потея и хихикая, напялили на себя в Германии цилиндры и в таком виде сфотографировались.
Писатель Пе называет такие фотокарточки возвратным тифом онанизма.
Марат Дянкин, широкоплечий, ширококостный, в широких брюках и широком обвислом свитере, брякал двугривенными в своих необъятных карманах, но мы не завидовали ему - мы не знали стеснения в деньгах. У нас была СВАЛКА КОПИ ЦАРЯ СОЛОМОНА!
Завод "Севкабель" вывозил на свалку и свинец, и медь. От него не отставали завод "Коминтерн" и другие заводы, в том числе и Балтийский. От них не отставали все слои населения: рабочий класс, партийцы, спекулянты, интеллигенция, артисты, учащаяся молодежь. Всем было ничего не жаль. Один раз мы нашли два серебряных кубка, связанных шелковой лентой. Не говоря уже о серебряных ложках и вилках. А медные кастюли! Тазы! Фарфор. Фаянс. Книги. Готовальни.
Ларек "Утильсырье" стоял прямо тут, на выходе со свалки. Отечный вонючий утильщик в беспалых перчатках пытался зажилить двугривенный из скупой, назначенной им же самим цены. Мы боролись за справедливость - на ларьке висел прейскурант. И, победив, ликовали.
Прямо со свалки мы шагали в кинотеатр "Маяк", где на детских сеансах стекали горячими ручьями по наклонному полу и божественный страх и божественный смех малышей. Такого уже не будет, ничто уже не ввергнет детей в пучину абсолютной радости.
Дянкиного отца в семье называли Кум Пожарный. Дянкиновы сестры над ним подшучивали: потянувшись за сахаром или за солью, они норовили коснуться его лица грудью, как говорил Дянкин - "соском". Меня так заворожили их нравы, что однажды, придя к Дянкину, я сказал:
- Привет, Кум Пожарный.
По лицу "Кума" прошла судорога. Прохрипев что-то неразборчивое и неприличное, он схватил меня за шиворот и выбросил на лестницу.
- И чтобы ноги твоей больше тут не было!
Дянкиновы сестры, еще дверь не закрылась, за меня заступились: чего же, мол, оскорбительного в слове "кум"?
- Каждый щенок! Каждая сопля! Каждая проститутка! А я человек! кричал Кум. - Я боцманом плавал! Руки у меня!..
Долго я не приходил к Марату, но однажды, пробегая мимо пожарной части, я услышал свое имя. Кум Пожарный сидел на скамейке под медным колоколом.
- Приходи, - сказал он. - Давай инцидент забудем. Ты понял, не называй меня так. Эти кобылы меня так называют - черт с ними, шлюхи чертовы. Я вообще у них с боку припека. Только Мурик со мной считается. Имя мальчику выдумали - Мурик... Не будь его, я бы да о-го-го! Я бы с Папаниным. Да, черт меня подери, я же ведь все могу. У меня руки... Родила она, понимаешь, мальчика, ну и пришлось, и терплю. В пожарку устроился. Я же его и вынянчил. Здесь-то сутки дежурю, трое суток свободный - халтурю. У меня ж руки - за что ни возьмусь... И за Маратом присматриваю...
Я пришел к ним в тот же день, и никто не подал виду, что имел место инцидент. Пахло ананасом - старшая Дянкинова сестра Нюра, служившая в Таллинне, приехала в отпуск с ананасом и чемоданом подарков.
Она погибла в Таллиннском походе.
Мы с Дянкиным потоптались у моего парадника. Дянкин спросил о Музе и опять профурсеткой ее не назвал - он всех девчонок называл профурсетками. Ну, я сказал, что она не вредная, хоть и интеллигентка. Потом мы пошли к нему. Сестер его дома не было, все - я этого ожидал - были на фронте.
- Экипаж машины боевой, - сказал Дянкин. - Впрочем, в один танк они не запятятся. У них буфера как кастрюли. А задницы... Писем сколько наслали. Тебе приветы передают. А эта Муза - кипяток она будет лить! На каком она этаже живет?
- На четвертом.
- Кипяток, пролетая, остынет.
Мать Дянкина была деловая. О гибели мужа не сказала ни слова говорила о песке, который не там разгрузили, о пустых бутылках, которые нужно собрать для заполнения их зажигательной смесью. "Мы - истребители танков" - говорила она. Она посещала курсы по истреблению танков.
В тот день, когда мы встретились у моей парадной, Марат Дянкин пришел из деревни, из Вологодской области.
Наверное, он был последним - блокада за ним сомкнулась.
Я забегал к нему часто. Глаза его с каждым днем становились все медленнее, все синее, а губы тоньше и бледнее и как бы наполнялись воском. Крупный, широкий в кости парень усыхал, превращался снова в мальчика может быть, в духа, может быть, в медленно пульсирующую мысль, похожую на узор лесной паутины с искорками росы на стыках нитей. На работу его не брали.
Дянкин был нездоровый, поэтому, наверно, он так неудержимо быстро худел. Он мерз. Было тепло, а он мерз.
- Зачем ты из деревни ушел? - говорил я ему. - Жил бы с бабушкой. Корова, курицы, баранина...
- А ты чего же в Ленинград приперся, не захотел с бараниной?
Он спрашивал о Музе.
- Играет на рояле?
- Каждый день.
Он крутил головой - может, пытался услышать Музин рояль. С его воображением это было раз плюнуть. Он мог летать, мог стать лучом.
В душе параллельных линий нет, в душе даже лучи пересекаются. И где-то там, на небесах, подчиняясь высшему закону, Дянкин-луч пересечется с Муза-лучом. В точке их пересечения вспыхнет звезда.
Марат заболел по-идиотски. Его болезнь всю нашу школу смутила и сбила с толку. Одна девчонка из нашего класса побила его очень сильно. Он был воспитан в абсолютном уважении к женщине - тут и его мать постаралась, и его многочисленные сестры. Он не мог дать той девчонке сдачи, а нужно было ей немедленно врезать. И ей было бы лучше.
Она исцарапала ему лицо, пропахала ногтями череп. Он ни в чем не был повинен, она сорвала на нем свою злость. Мы едва ее оттащили, а он заливался кровью. Страшно было смотреть. Полосы от ее ногтей остались на его лице для меня навсегда.
Девчонка была созревшая телом, гуляла с ребятами много старше себя, причем с приблатненными. Кто-то из этих ребят сделал фотоколлаж - в порнографическую открытку впечатал ее лицо. Дянкин это художество у нее увидел на парте. Почему она не разорвала карточку, почему на нее пялилась?
- Успокойся, делов-то, - сказал ей Дянкин.
И когда мы ее оттащили от Дянкина, она изловчилась, ударила его ногой. Потом она ничего объяснить не могла. Перед Дянкиным не извинилась. А у него стала раскалываться голова. Может быть, ее ногти и его головная боль не были связаны между собой, но мы увязали, мы увязали крепко. Мы, конечно, не колотили девочек, но эту решено было девочкой не считать.
Ни температуры у Марата, ни кашля - просто раскалывалась голова, его тошнило от этой боли, а доктор ему не верила, говорила, что он симулянт. И только когда он упал без сознания, завуч вызвала "скорую помощь". В тот же день ему продолбили череп за ухом, потому что у него был менингит. Еще денек - и лежать бы ему в узком ящике, обитом саржей.
В наш класс он уже не пришел. После больницы его определили в школу взрослых, где вероятность случайных толчков и ударов портфелем по голове несколько меньшая, к тому же взрослые станут его беречь - так думали доктора и, в общем, правильно думали. Марат был доволен. Его действительно берегли, списывали у него домашние задания, угощали яблоками, соевыми батончиками и карамелью.
Марат был счастлив тем, что ему не грозили ежедневные встречи с той девочкой, которую мы все уже девочкой не считали, но только кобылой.
Экзерсисы на тему "Дянкин Марат - больной" я проигрываю, чтобы коснуться его упорного поросячьего идиотизма - я тогда так считал. На свалке Марат набирал кроме меди и свинца большое количество ненужных вещей: тумблеры, верньеры, разноцветные выпуклые стеклышки, эбонитовые платы, конденсаторы и фиговины неизвестного нам назначения - все это в изобилии поставлял на свалку завод "Коминтерн".
Никто это дерьмо не брал, в "Утильсырье" за него не платили - лишь кучка тихопомешанных радиолюбителей видела в них скрытый от здорового населения смысл. Но Дянкин - он видел миры иные, иное небо, иные грозы.
Радиолюбители сооружали радиоговорители. Дянкиновы творения были таинственны и непонятны самому Дянкину. Они мигали, попискивали, тряслись, из них вдруг вылезали какие-то рычаги и тут же прятались. Они были безупречны с точки зрения бесполезности.
Я говорил Дянкину:
- Собрал бы хоть детекторный приемник - стыдно же, как ребенок. Хочешь схему дам?
Дянкин смотрел на меня с пониманием и прощением.
Он уходил от наших коллективных забот, свободных от сомнений, в пространство кривых зеркал, где уродство оборачивается гармонией. Что-то было в Дянкиновых творениях жуткое. Я рассказал о них брату Коле.
- Поведи меня посмотреть, - попросил он.
Дянкин разрешил, и мы с Колей пришли.
Коля смотрел долго, так смотрят на скульптуру или живопись.
- Убери эти платы, эти рычаги, надо конструкцию раскрыть и развивать ее в глубину, как бы в бесконечность. У тебя тема "Случай"? "Толчок"? Это, черт возьми, трудно. Всякое шевеление превращает скульптуру в игрушку. Попробуй статику. Скажем, "Предслучай". Все напряженно, все ждет.
- Я попробую, - сказал Дянкин. - Только ты да батя и поняли, что к моим этим штукам... вещам надо относиться с точки зрения искусства, а не техники. А этот твой брат кретин...
- Но-но, - сказал я. - С точки зрения... - Я на Дянкина обиделся. Мог бы мне намекнуть. Что я, колун? Я бы понял.
На самом деле я бы даже и не захотел понять. Только Колин авторитет предостерег меня от ухмылок и снисходительной трескотни. Впрочем, "обиделся" - сильное слово, скорее я с досадой осознал вдруг, что Дянкин меня обошел на каком-то повороте и теперь он взрослый и умный, а я пузырь - брат Коля все же успел мне вложить, что существительное "ум" происходит от глагола "уметь". От меня красота, если она все же была, Дянкиновых конструкций ускользала, я воспринимал лишь реальные связи: пайку, заклепки; болты - но не ассоциации и уж тем более не функции частей во взаимодействии с пространством и светом.
Коля сказал мне, что Дянкин своим умом допер дотуда, докуда еще не просунулся авангардный художник Татлин Владимир Евграфович.
Татлина я понимал как пропагандиста-романтика, предтечу грядущего утра - мы тогда умели так говорить и так думать. В Дянкиновых хреновинах был абсолют и никакой зари - только бескрайность ночи с золотыми пуговицами застегнутого наглухо мундира. Что ты придумал, Дянкин?
После известия о смерти матери я занавесил зеркало простыней - мне все время казалось, что в зеркале я увижу ее, и Колю, и почему-то Дянкина. Я оставался после работы в гараже, писал призывы и указатели, сшивался у Музы, слушал ее рояль.
Но однажды ко мне пришла мать Марата.
- Я который раз к тебе прихожу, - сказала она. - Все тебя дома нет. Слыхала, что ты остался один. Горе, горе... - И вдруг спросила: - Зачем тебе одному шифоньер? Все твое барахлишко можно на гвоздик повесить. Я у тебя этот шифоньер куплю.
- Сколько дадите? - спросил я непроизвольно и почувствовал, что щеки мои горят.
- Килограмм сахару.
- Вы этот сахар поберегите.
Глаза у нее блестели, она гладила шифоньер рукой, обычный довоенный шифоньер, фанерованный дубовым шпоном, правда, хороший, необшарпанный.
- Да берите его бесплатно.
Она кивнула, стала вынимать из шифоньера вещи, складывать их на мамину кровать и на стол. А когда освободила и вытерла шифоньер внутри тряпкой, то вынула из своей сумки и поставила на стол два пакета сахару.
- Ты его развинти. Вечером я с подругой приду. И унесем. Мурик свинтит.
Шифоньер разбирался легко. Когда его унесли, на обоях осталось пятно, похожее на арку, и, как мне показалось, появилось пятно на моей совести. Не из-за сахара. Если у Маратовой матери есть сахар на шифоньер, наверное, Марат не голодный.
Ночью я не мог уснуть, мне казалось, мама хочет открыть шифоньер, а его нету. Она скребет стену...
Утром я поехал на Международный проспект, чтобы прорваться к Пулковским высотам. Меня остановили у рогаток, посмотрели документы и без объяснений прогнали.
Я работал. Я хорошо работал. И слесарем, и жестянщиком, и в моторе уже разбирался. Я вникал.
Хлеба теперь дают вместо четырехсот граммов триста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30