А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



– Ты гляди-ка, и впрямь… Воркуют…
– Чего на них глядеть? Вяжи голубков…

Красные обмороженные руки тянутся к Душеньке, тянут с точеных плеч кисейное облачко.
Страшно кричит Иван, стремглав бросается на обидчика.
И – с размаху – будто налетает на стену.
Боли не чувствует, только меркнет в глазах медовый свет свечей, и – беспросветная, бесконечная – распахивает перед ним свои объятия тьма.

Москва, год 2002-й


День был серым.
Хотя стоял на дворе сентябрь – и по всему осени полагалось еще некоторое время баловать горожан ласковым теплом, уютом тенистых парков и скверов, отрадой прохладных водоемов.
Лето, впрочем, в этом году выдалось непостоянное и какое-то строптивое.
То терзало землю нестерпимой жарой. В Подмосковье горел торф, и Москву окутывал плотный удушливый смог.
То растекалось холодными дождями, унылыми и затяжными, как осенью.
Дни тогда становились будто короче – торопливо перетекали в сырые промозглые вечера.
Осень пришла за ним такой же капризной.
День сентябрьский стоял теперь какой-то невнятный.
Дождь не зарядил с утра, ветер не трепал мокрые кроны, до срока срывая листву, и, пожалуй, было даже тепло.
Но – хмуро. И неуютно.
Грязно-белое небо едва не касалось крыш – город, распластавшийся под ним, казался серым.
Поблекли краски, потускнела позолота.
Даже необузданное рекламное многоцветье не бросалось в глаза.
В такие дни растекается в душах тихая мохнатая лень, кажется, что время остановилось или ползет черепашьим ходом и ничего – по крайней мере ничего примечательного – в обозримом будущем не произойдет.
Просто по определению.
Опасная, надо сказать, иллюзия!
Теперь Игорь Непомнящий знал это наверняка.
Равно как то, что никогда не забудет этот унылый день.
С утра в магазин заглянуло всего несколько случайных посетителей, все – просто так, из любопытства, и потому задержались недолго.
В крохотном кабинете откровенно скучал пожилой приемщик, бывший сослуживец Игоря Всеволодовича по министерству культуры.
Опытный искусствовед, как большинство коллег в известные времена оставшийся без работы, он по сей день рассыпался перед Игорем в благодарностях за то, что, повстречав случайно на Арбате, тот не прошел мимо.
Не отвернулся безразлично, а то и брезгливо, как поступают теперь многие, счастливо преуспевшие в жизни.
Работа в магазине была несложной. Порой – интересной, чаще – однообразной.
Но, как бы там ни было, это была работа по специальности, которая теперь – как решил было Борис Львович – стала никому не нужна.
Оказалось – нужна. К тому же платили за нее совсем неплохо.
Большая по нынешним временам редкость.
В тот день Игорь появился в магазине после обеда, и сразу же – едва перекинулись с Борисом Львовичем парой слов – звякнул колокольчик у входа.
Через секунду в закуток приемщика заглянул плотный, невысокого рое га мужчина с окладистой русой бородой и маленькими, пронзительными бледно-голубыми глазами.
– Мое почтение! – Коротким, цепким взглядом незнакомец обежал помещение, мгновенно оценив все, что в нем находилось, включая обоих мужчин. – Хозяин где пребывает?
– Здесь и пребывает.
Игорю мужчина не понравился.
С ходу объяснить неприязнь он, пожалуй, не смог бы.
Нужды, впрочем, не было.
Пока.
– Вы, стало быть?
– Стало быть – я.
– Очень приятно. Перетереть бы?
– Прошу.
Черт его знает, с чем он пожаловал, этот крепыш, в неброском черном кожаном пиджаке и черной же рубашке, небрежно расстегнутой на груди?
За годы, что обретался в арбатских переулках, к тому же в неспокойном антикварном деле, Игорь привык ко всему.
И потому не испугался – насторожился немного.
В принципе же был готов и к неприятностям, и к нечаянной удаче.
В равной степени.
Он провел незнакомца вниз, в подвал, где разместился еще один торговый зал, рассчитанный на понимающую публику, не в пример фланирующим зевакам, случайно свернувшим с Арбата.
Дальше – небольшой кабинет.
– О! Тут, я смотрю, у тебя пейзаж интересней.
Ничтоже сумняшеся крепыш перешел на ты, отчего неприязнь Игоря Всеволодовича заметно усилилась.
Гость, однако, чувствовал себя уверенно.
Предложенное кресло занял с хозяйской небрежностью, при этом беззастенчиво разглядывал Игоря в упор.
Но прежде, едва переступил порог, трижды, широко – и явно в расчете на внешний эффект – перекрестился на образ Божьей Матери, висевший над столом хозяина.
– Ну-с, позвольте представиться: Михаил Суров, православный.
Теперь все сошлось воедино.
Старинный крест на голой груди – разумеется, золотой, щедро усыпанный алмазами.
Пронзительный взгляд бледных глаз.
Демонстративное крестное знамение.
И наконец, многозначительное – «православный».
Не фанатик, истово верующий во Христа, но очень хочет казаться.
– И? – Игорь смотрел холодно.
– И твой сосед. Прошу, как говорится, жаловать.
Насчет любви – не настаиваю, ориентация нормальная. У тебя вроде тоже.
– Православный натурал – это понятно. А… со-сед?
– Еще проще. За углом…
Суров назвал соседний переулок, в буйной зелени которого примостился магазин-близнец – маленький, тесный, с таким же, как у Игоря, узким кругом постоянных клиентов.
Теперь, надо полагать, что-то разладилось в этом кругу.
В антикварном мире ходили упорные слухи о проблемах, с которыми столкнулся замкнутый, неразговорчивый коллега.
Предметно об этих проблемах никто толком не знал, что, впрочем, скорее традиция антикварной торговли, нежели исключение из правил.
Здесь в чести полутона и полушепот – громкие скандалы редки, жесткое противостояние и даже кровопролитные баталии разворачиваются, как правило, вдали от посторонних глаз.
И в большинстве своем – тайно.
– Значит, купили магазин? – Амикошонское «ты»
Игорь упрямо игнорировал.
– Забрал. За долги. Большие, между прочим, долги. Лавка со всем барахлом – мелочь, не покрыла и сотой доли. Но интересно, знаешь. Старина.
– Антиквариатом прежде занимались?
– Я, старичок, всем прежде занимался. И занимаюсь. Потом, имеются специально обученные люди. И кстати, у тебя на торговле кто сидит?
– На торговле? А-а, ну да… Кандидат искусствоведения.
– Это ясно. Они все – кандидаты.
– Не понял.
– Да будет тебе невинность изображать – все ты понял. Интеллигентность, однако, так корежит, что погано вслух произнести… – Суров поднялся из кресла, но уходить не спешил, тяжело навис над столом. – А мы, между прочим, так понимаем, что торговать веской стариной должны русские люди. А?
– Кто это – мы?
– Кто? – Незваный гость, похоже, удивился. – Мы – это мы.
Сказано было веско, с ударением.
Последовал неопределенный, но широкий жест рукой, из которого явно следовало – «нас» много.
Мы – кругом.
«Имя нам – легион», – неожиданно подумал Игорь Всеволодович.
Но промолчал.
Выдержав паузу. Суров вышел, громко хлопнув дверь.
– Кто это был? – В глазах Бориса Львовича за толстыми стеклами старомодных очков плескалась тревога.
– Мразь.
– Бандит?
– Нет. Мразь философствующая.
Они помолчали.
– Так что же? Готовиться к неприятностям?
– Дорогой Борис Львович, готовность к неприятностям – естественное состояние современного россиянина, тем паче свободного предпринимателя. Насчет свободы я, впрочем, погорячился. Какая, к черту, свобода?..
Он так и не закончил фразы, наткнувшись вроде с размаху на какую-то параллельную мысль.
И так, в задумчивости, двинулся обратно вниз.
На первой ступени шаткой лесенки, однако, остановился, обернулся, вспомнил вдруг о неоконченной беседе.
Борис Львович смотрел внимательно и по-прежнему тревожно.
– В общем, ерунда, – невпопад подытожил Непомнящий. – Не берите в голову.
– Хорошо бы – так.
Старик, похоже, ему не поверил.

Румянцева
Тульской губернии, год 1832-й


Падает снег.
Медленно кружат снежинки за окном.
Много снежинок.
А еще алмазная пыль едва заметным искрящимся облачком парит над землей.
Неразличим горизонт – белое небо сливается с белой землей, а меж ними воздух, прозрачный и невесомый обычно, кажется плотным, густым, вязким и тоже белым.
Солнца не видно, Лучи, однако, достигают земли.
Оттого в снежном пространстве разливается слабое розовое сияние.
Странно.
Красиво.
Так бывает утром, сразу же после рассвета, или, напротив, пополудни, когда короткий зимний день еще только засобирается прочь, только надумает уступить место быстротечным синим сумеркам.
Что же теперь наступает – день или вечер?
Никак не разберет Иван Крапивин.
Да разве же только это?
Ничего не понимает.
И прежде всего: где он?
Небольшая комната убрана по-барски.
Узкая кровать, на которой лежит Иван, поместилась в нише за тяжелым бархатным пологом.
Такие же шторы на высоком окне собраны у подоконника толстым шелковым шнуром с кистями.
Белье – тонкое, батистовое. Одеяло – теплое, легкое. Не иначе на лебяжьем пуху.
Возле кровати – изящное кресло на гнутых ножках, маленький столик, лампа с расписным, цветного стекла абажуром.
Тщетно силится Иван вспомнить – нет, не бывал он прежде в этой нарядной спальне и не заглядывал даже.
Высокая белая, с золотой виньеткой дверь между тем открывается осторожно.
Чьи-то шаги утопают в мягком ковре.
Легкие шаги, похоже – женские.
И тут же – будто молния полыхнула в памяти – вспомнил Иван.
Закричал.
Крика, однако ж, не слышно – слабый стон разнесся по комнате.

– Душенька, – стонет Иван, – Душенька…
На большее недостает сил – туманится сознание Только видит – женское лицо склонилось над ним Не Душенькино вовсе – простое, немолодое, усталое.
Но – доброе.
– Очнулся, родимый! – восклицает незнакомый голос. И продолжает громче, окликая кого-то:
– Беги, Матреша, к барину. Скажи – ожил художник.
– Душенька…
Иван будто не слышит ничего.
Все – о своем.
– Что, голубчик? Кого зовешь?
– Душенька…
– Бредит, сердечный. Поторопилась я барина звать-то.
Однако – поздно.
Широко распахнулась золоченая дверь.
Другие – тяжелые, уверенные – шаги не смягчил даже толстый ковер.
И голос – низкий, густой – раздался совсем рядом, прямо над постелью больного:
– Пришел в себя?
– Показалось было – пришел. Да, видно, не совсем. Бредит. Все Душеньку какую-то кличет.
– Душеньку?
– Мерещится, поди, кто-то.
– Не мерещится. Девушку балетную вместе с ним экзекуции подвергли. Она не вынесла – умерла, говорят, от первых плетей.
– Ах ты. Господи! Невеста ему была – али как?
– Не знаю, Захаровна. Однако не думаю. Князь за то велел пороть, что вместе их застиг. Портрет актрисы юноша сей вознамерился писать без княжеского дозволения. Карали обоих. Над молодцем, однако, Господь смилостивился – не иначе. На ту пору как я с протекций насчет него явился, художник наш без памяти уж третьи сутки лежал.
– И у нас без малого месяц.
– Ничего. Доктор обещал – выживет.
– Тебе, батюшка, Михаиле Петрович, за добро воздается…
– Не во мне дело. Большой, говорят, талант у нашего подопечного, даже – великий. Потому, полагаю, хранит его судьба.

Помолчав немного, выходит Михаил Петрович Румянцев прочь.
В задумчивости качает головой – странно, однако, оборачивается порой жизнь.
Вот ведь!
Нечаянный разговор случился в петербургском доме, в памятный вечер, когда открывали публичный музей покойного братца Николая Петровича.
Мимолетный.
И время порядочно минуло с той поры. Был ноябрь – теперь уж февраль на дворе.
А вышло так, что художник, о коем вскользь и не сказать, чтобы слишком настойчиво, просил князь Борис, полуживой лежит теперь в доме графа Румянцева, в тульском имении.
И болит о нем душа у Михаила Петровича.
С той поры болит, как приехал по-соседски ходатайствовать о судьбе безвестного живописца к бывшему приятелю Юрию Несвицкому, да повздорил – едва не бросил перчатку.
Обошлось.
Князь Юрий, хоть и пребывал в состоянии, близком к помешательству, – отступил. Отдал художника, даже денег за него брать поначалу не хотел.
После – взял.
Художник между тем был без памяти и так плох после барских плетей, что Михаил Петрович сильно сомневался, что перенесет без малого двести верст пути от орловского Покровского до тульского Румянцева.
Перенес.
И похоже, теперь пошел на поправку.
Дай-то Бог.
В задумчивости замирает у окна Михаил Румянцев.
Долго смотрит на падающий снег;
Слабо бьются о стекло большие снежинки, все заметнее розовеют в лучах заходящего солнца.
День проходит.

Москва, год 2002-й


Конец серого дня, как ни странно, прошел в хлопотах.
Ближе к вечеру вдруг повалил народ – всплеск неожиданного интереса к арбатской старине захлестнул случайных прохожих.
Возле прилавка сразу же стало тесно.
У двери Бориса Львовича вообще образовалась очередь.
Три старушки из окрестных коммуналок, одновременно, похоже, проев пенсионные рубли, с одинаковой тоскливой решительностью вознамерились расстаться с незатейливыми фамильными безделушками.
Одна принесла замысловатую масленку редкого корниловского сервиза, другая – одинокую граднеровскую вазочку с щербинкой.
Жертва третьей оказалась наиболее весомой и с антикварной точки зрения привлекательной.
Небольшой фарфоровый мужичок знаменитой поповской фабрики, как живой, чинно восседал на пеньке, собираясь неспешно пообедать. Под босыми ногами странника хорошо различима даже малая травинка и пожухлый листок, упавший с невидимых крон. Рядом – крохотные сапоги, разбитые в дальних странствиях, но с аккуратными заплатами на подошвах. Мужичок, судя по всему, беден, но по-крестьянски основателен – и аккуратист. Образ вышел яркий и, несмотря на малую форму, выверенный до мельчайших деталей.
Одно слово – Попов.
Борис Львович статуэткой залюбовался.
И не стерпел – сколь было прыти, помчался вниз, к Игорю, разделить восторг.

– Что просит? – Непомнящий деловито повертел фигурку в руках, мгновенно оценил клеймо – едва различимый оттиск двух букв, слившихся в одну.
– Как всегда… – Борис Львович виновато, за глаза будто бы извиняясь перед коммунальной старушкой, вздохнул. – Что дадим.
– И что дадим?
– Триста – будет по-божески. Только…
– ..деньги нужны сегодня и позарез.
– Но всего триста. А у вас…
– Помню. На Попова есть клиент.
– Вот именно. А с него тысяча – будет по-божески.
– Ладно, благодетель, спасайте старушку. И поинтересуйтесь насчет Попова – может, еще что завалялось на буфете?
– Спрашивал. Говорит – последняя.
– Они всегда так говорят, а потом тащат сервиз от Фаберже…
– Это был письменный прибор.
– Не суть.
Оба вдруг улыбнулись одному и тому же воспоминанию.
Лет восемь кряду ходила в магазин маленькая арбатская старушка, в неизменных, несмотря на погоду, шляпке с вуалькой и перчатках на сухоньких ручках.
Носила допотопный хлам – одинокие чашки неясного происхождения, гнутые серебряные ложки, монокли с треснутыми стеклами, веера из полуистлевшего китайского шелка.
Притом обстоятельно разъясняла художественную ценность каждой вещицы.
Смотрела с достоинством и горьким упреком.
Дескать, что же вы, господа, как не совестно предлагать такие гроши?
Но – уступала.
На вопрос, нет ли в запасе чего поинтереснее, одинаково скорбно роняла:
– Это последнее.
Но через месяц-полтора – как штык – появлялась снова.
В конце концов к ней привыкли. И не чаяли, что однажды, явившись в положенный срок, старушка сразит наповал.
Из холщовой хозяйственной сумки, дряхлой, как хозяйка, и потертой, как ее кокетливая шляпка, был извлечен фантастической красоты и ценности настольный гарнитур от Фаберже. Серебряный, с нефритом, к тому же щедро усыпанный алмазами.
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.

Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями И без них никакой антиквар не антиквар вовсе – а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30