А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Кто живой остался, того я счас доконаю! – грозно сказал Василий Юрьевич. – Второе орудие! Пли!
На стол лег небольшой, но толстый кусок сала с налипшими кусками соли.
– Третье орудие! Огонь!
Василий Юрьевич выложил на стол – о чудо! – граммов двести шоколадных конфет в блестящих обертках.
Женька сидел на тронном стуле ошеломленный, вытянувшийся к конфетам, с потоньшавшей от этого шеей, но с закрытыми глазами, точно боялся поверить, что на столе действительно лежали шоколадные конфеты. Глаза у него были закрыты так плотно, что лицо казалось ровным – не было провалов глазниц. Потом Женька поднял ресницы, посмотрел на конфеты еще раз: лежат и даже посверкивают картинкой, на которой был изображен салют Победы.
– Конфеты – всем поровну, а фантики – мои, – солидно произнес Женька. – Ты, Василий, на фантики-то не зарься. Не маленький! Кого тебе с фантиками-то делать?
Мать и отчим захохотали, «кого тебе с фантиками делать» – это был след пребывания в доме Андрюшки Лузгина; интонация у Женьки была тоже забавная, по-нарымски напевная, весьма подходящая к его солидности и рассудительности; в голосе прозвучала и хозяйственность, и забота о фантиках, и уважение к отчиму, имеющему право на фантики, как человеку, доставшему конфеты.
– Пусть будет так! – торжественно объявил Василий Юрьевич и поцеловал жену в висок. – Пир объявляю открытым…
Они сели ужинать, и было светло за столом, хотя горела только коптилка-бутылочка с опущенным в нее фитилем; в те послевоенные времена в такой деревне, как Сосновка, еще свободно не продавали керосин, но им все равно было славно сидеть за семейным столом, на котором стояла дымящаяся картошка, лежали селедка, сало, двести граммов конфет с салютом Победы и горела в коптилке нефть с Каспийского моря; жене Покровского тогда было тридцать два, самому Василию Юрьевичу – тридцать три, а Женьке – пять.
На полочке Женькиного трона лежали пять конфет, и он изредка поглядывал на них с озабоченным видом, но не притрагивался к сладостям перед картошкой, салом и селедкой – такой был сознательный. На груди у Женьки болталась коричневая больничная клеенка, светлые волосы лежали на круглой голове шапкой, голые руки были сплошь в ямочках, а нос, тупой и короткий, глядел на мир фигой.
В комнате, где они празднично ужинали, было царственно пусто: стояли одна не очень широкая деревянная кровать, комод из красного дерева, подарок Егора Семеновича, и молодой фикус в большой кадке; на окнах висели белые мадаполамовые занавески, на стене – портрет Сталина в мундире генераллиссимуса. Не считая обеденного и рабочего стола отчима, в комнате больше ничего не было.
– Раздавай селедку, мать! – сказал Василий Юрьевич. – Эх, братцы, знали бы вы, как я мечтаю о ней.
Женьке достался кусочек средней части с белесым жирком внутри; подражая матери, он взял его двумя пальцами, положил на свежий газетный лист и, сладко облизав губы, обстоятельным голосом сказал:
– Андрюшка Лузгин очень бедный… У них даже картошка кончается! – Женька захлопал длинными ресницами и укоризненно поглядел на отчима. – Ты мне, Василий, читал, что у нас бедных не бывает, а Андрюшка бедный. Мам, а что значит: «До июля сдюжить»?
Мать Женьки поднесла ко рту селедку, как и сын, быстро моргала, а Василий Юрьевич уже жевал селедочный хвост, и Женька опять укоризненно покачал головой.
– Вот и ты, мам, не знаешь, что значит: «До июля сдюжить». И Андрюшка не знает. – После этого он поднес селедку к острым зубам и пообещал невнятно: – Я вырасту, стану большим, как Василий, так сделаю, чтобы бедных не было…

Отчим Женьки Столетова энергично оборвал рассказ, верный своему обыкновению строить короткие энергичные предложения, поставил после конечной фразы жирное многоточие. Его белый халат был распахнут, виднелся широкий офицерский ремень, продернутый сквозь штрипки штатских брюк; у него намечался животик, и Василий Юрьевич жестоко стягивал его железной кожей армейской сбруи.
– Я любил Женьку больше, чем родного сына, – резко сказал он. – Я сам не хотел иметь второго ребенка. Забавно?! А? Страшно, когда в семье есть родные и неродные.
Он сел на прежнее место, забыв о Прохорове, налил себе горчичного квасу, пил большими глотками, закинув назад голову, – на сильной, атлетической шее мерно, но напряженно билась крупная артерия. Покровский одним духом выпил весь квас из кружки, пристукнув донышком по столу, сказал зло:
– Чувство собственности – вот главный враг человечества! Забавно! А?
Прохоров был сейчас почему-то совершенно спокойным, хотя не было никаких оснований для этого. Однако еще во время рассказа Покровского о пятилетнем Женьке он почувствовал, как проходит ощущение его вечной неуверенности в себе, как тихая и мудрая философичность бесшумно гасит нетерпение. Что-то в отчиме Евгения было такое, что казалось крупнее обычного, и эта крупность, философичность не позволяли суетиться, жить мелкими заботами, проявлять элементарные и примитивные эмоции. Поэтому Прохоров неторопливо выпрямился, оторвав спину от плетеной благодати, размеренным тускловатым голосом спросил:
– Василий Юрьевич, а как вы оцениваете мастера Гасилова, с которым Евгений вступил в непримиримый конфликт? Что вы можете сказать о его человеческой сущности?
Покровский задумался. Он в первый раз за все это время прищурился от солнца, полуопустил голову, сомкнул крупные, почти негритянские губы. Он, наверное, сейчас представлял себе Гасилова и его окружение, шел мимо роскошного особняка, видел дочь Гасилова, жену Гасилова.
– Гасилов мне неинтересен, – спокойно ответил Покровский. – Он мещанин, а это банально и привычно, как восход солнца. – Покровский неожиданно улыбнулся. – Знаете, как Евгений именовал Гасилова? Он его называл мещанином на электронных лампах, предполагая, что где-то может существовать мещанин и на транзисторах.
Оказалось, что кедры тоже умеют шелестеть своими твердыми иголками – приземистое дерево возле веранды пошумливало, на каждой иголке лежал солнечный блик, весь кедр с восточной стороны казался зелено-золотым. Могучее дерево так прочно вцепилось в землю, что образовало вокруг себя выпуклый бугор, мало того, стремясь к еще большему могуществу, кинуло поверх земли длинные и прочные корни-щупальца. Он прочно стоял на земле, этот сибирский кедр с зелеными фонарями шишек на концах ветвей. «Раскручу я завтра Заварзина! – неожиданно подумал Прохоров. – А потом вытащу из мутной воды Гасилова-налима…»
– Вы скупердяй и плохой хозяин, – обратился Прохоров к метеорологу, – отчего бы это, хотел бы я знать, вы в одиночестве пьете свой горчичный квас, а измученных сыщиков не угощаете? – И плотоядно потер руку об руку. – Ну-к, налейте мне холодного кваску, да я побегу по следам мещанина на электронных лампах.

10

Найденную «хоть из-под земли» участковым инспектором Соню Лунину капитан Прохоров пригласил посидеть вместе с ним на скамейке, что находилась под старым осокорем, и поступил правильно, так как с Оби дул влажный ветер, могучее дерево успокаивающе шелестело листвой, солнце только наполовину спряталось за горизонт, и от этого по реке растекалась розовая волнистая полоса.
Соня Лунина была точно такой, какой ее построило воображение Прохорова при чтении протокола знаменитого комсомольского собрания; вся она была светлой, как молодой, недавно народившийся месяц. У третьей женщины, связанной с именем Евгения Столетова, не было трагедийности и привлекательной женственности Анны Лукьяненок, броской и яркой красоты Людмилы Гасиловой, а все было таким, что начинало казаться прекрасным только по истечении некоторого времени. Она была маленькая, тонкая, у нее были густые волосы, толстые русые косы, точеный нос тропининской «Кружевницы» и при тонкой талии, при узких покатых плечах, при небольшом росте красивые длинные ноги. Да, Соня не казалась красивой сразу, с первого взгляда, но чем больше Прохоров всматривался в ее тонкое лицо, тем больше понимал, что она хороша, очень хороша!
Прохоров уже минут пятнадцать разговаривал с девушкой, убедился в том, что Соня Лунина на самом деле плохо написала протокол из-за любви к Столетову – она забывала о бумаге и ручке, когда Женька произносил свою веселую речь, ей было не до писанины, когда собрание восторженно вопило. Прохоров уже успел сообщить Соне о том, что нашел запись речи Столетова, и добавил, что они – Прохоров и Соня Лунина – теперь могут восстановить течение комсомольского собрания со стенографической точностью, но сделают это немного позже, то есть после того, как Соня расскажет о своем отношении к Евгению Столетову. Капитан Прохоров думал, что девушка смутится, когда зайдет речь о ее любви к погибшему, но Соня Лунина спокойно сказала:
– Женя с восьмого класса знал о моей любви к нему. Как-то на первомайском празднике мы затеяли игру в почту, и я написала Жене записку, в которой сказала все…
Об этой записке Прохоров знал от Андрюшки Лузгина, помнил даже ее текст, но он, конечно, не перебивал девушку, уже не удивлялся ее простоте и непосредственности, а просто слушал, глядел в добрые глаза, следил за пухлыми молодыми губами.
– Почтальон Андрюшка Лузгин нашел меня в коридоре, куда я убежала, испугавшись своей смелости, вручил мне ответ Жени и сразу ушел… – продолжала девушка. – А я долго смотрела Андрюшке в спину. Знаете, я считала странными, непонятными друзей Жени. Всех их – Андрюшку Лузгина, Бориса Маслова, Генку Попова… – Она немного помолчала. – Мне казалось странным, что они все время общаются с Женей: разговаривают с ним, смеются, ходят вместе, сидят, купаются, катаются на лыжах и не замечают этого. Им было так же привычно общаться с Женей, как чистить зубы или ходить в школу. А я…
Она уже не глядела на Прохорова, а только на реку, на тонкие зеленые лучи, хороводящиеся по горизонту вязальными спицами; по реке шел тяжело нагруженный баржами буксир, хлюпали по воде суетливые плицы, над пароходом вились чайки, кричали гортанно на всю реку. Буксир назывался «В. Маяковский», он уже зажег все сигнальные огни и казался нарядным, как новогодняя елка.
– А я боялась Женю! – сказала девушка совсем тихо. – Он был простой, веселый, общительный, а мне казался недоступным, как директор школы.
Вспоминая, Соня то и дело меняла положение правой руки: то проводила пальцами по щеке, то ненужно поправляла прядь тяжелых прямых волос, то крутила пуговицу на белой кофточке.
– Я боялась с ним встретиться глазами, сразу бледнела, а он краснел… Я теперь понимаю, почему он краснел! – Она летуче вздохнула. – В его ответе на мою записку все было добрым. Женя написал: «Соня – ты самая лучшая девчонка на свете! Давайте пойдем домой все вместе. Ты, я, Людка, Андрюшка!»
Белая кофточка на Соне была из тех, которые можно носить с темным бантом, на ней топорщились опять входящие в моду складки и оборки, сквозь кофточку просвечивали смуглые плечи. Глаза девушки блестели, правая рука опять искала занятие и успокоилась тем, что стала теребить оборку на кофточке.
– Для меня радостным было даже самое мелкое, незначительное. Я, например, старалась прийти в класс первой, чтобы в одиночестве подойти к списку учащихся и найти фамилию Жени… – Соня, казалось, видела стенку, на которой висел список фамилий. – Там было написано только «Е. Столетов», а я могла стоять возле списка целый час…
Слушая ее, Прохоров думал о Вере, вспоминал их последний разговор по телефону, потом увидел Веру так ясно, точно она была рядом.
…Вера стояла возле окна тесной прохоровской комнаты, болезненно щелкая суставами пальцев, говорила почти то же самое: «Я терпеть не могу твоего веселенького майора Лукомского, не терплю Миронова, готова растерзать Сергованцева, когда он приходит к тебе и молча пьет рислинг… Ты мой, только мой!»
– Мне хотелось выйти из класса, – негромко продолжала Соня, – когда литератор читал вслух сочинения Жени. Он читал часто. Женя хорошо писал. А я… Я не могла слушать! Мне казалось, что Женя в эти минуты принадлежит всем, кто слушает его сочинение…
Девушка была не только умна, но и тонка – она предугадывала вопросы Прохорова, опережала его на одну-две ассоциации и поэтому шла впереди него, как пароход «В. Маяковский», ведущий на буксире три огромные баржи. Они – пароход и баржи – двигались навстречу мощному обскому стрежню отчаянно медленно, со скоростью километров пять-шесть в час, и Прохоров подумал, что «В. Маяковский» прибудет в Ромск недели через полторы, когда он, Прохоров, уже вернется, увидит Веру, поговорит с ней, посидит в ее пропахшей гримом и духами комнате…
– Я ходила за Женей, как нитка за иголкой, – говорила Соня Лунина. – Не знаю, зачем я это делала, но я ходила за ним и тогда, когда Женя вернулся из города и решил жениться на Гасиловой. Наверное, я все на что-то надеялась, как герой одного из рассказов О'Генри. Помните, тот все ждал, что священник перепутает и обвенчает с невестой его… Очень смешно все это. Я понимаю…
Прохоров ничего смешного в ее рассказе не находил, продолжая наблюдать за буксирным пароходом, вспомнил Сонину записку дословно. Она писала: «Я хочу с тобой дружить, потому что люблю тебя, как в кино „Лейла и Меджнун“. Гасилова тебя не любит, она дружит с тобой потому, что ты отличник и очень красивый».
– Я ходила за Женей до последнего его часа, как ходила за ним и Анна Лукьяненок… Мне ее было жалко. Она много старше Жени и такая несчастная! Живет на кровати… – Соня Лунина нащупала пальцами пуговицу на воротнике кофточки, начала нервно крутить ее. – За Женей ходил и самый страшный его враг Аркадий Заварзин.
Соня закрыла глаза, словно ничего не хотела видеть наяву, а шла узкой извилистой тропинкой за Людмилой Гасиловой и техноруком Петуховым.
– Аркадий Заварзин, как и я, первым в деревне узнал о прогулках Людмилы Гасиловой и технорука Петухова, хотя они старались встречаться незаметно.
Услышав это, Прохоров выпрямился, заглянул девушке в лицо; почувствовав и услышав его движение, Соня открыла глаза.
– Да, это было так, Александр Матвеевич! – подтвердила она. – Петухов и Людмила скрывали свои отношения… Иногда мне казалось, что я смотрю пьесу Островского.
Рассеянным, отсутствующим взглядом Соня смотрела на реку. По Оби по-прежнему черепашьим ходом шел буксир «В. Маяковский», плыла рыбацкая лодка с розовыми от закатного солнца веслами, висела в зените легкая вечерняя тучка, иссиня-розовая, просквоженная насквозь солнечным светом. Соня вздохнула, задумчиво пообещала:
– Сейчас объясню, почему все походило на пьесу Островского… Людмила и Петухов всегда гуляли молча, им нечего было сказать друг другу, и поэтому было видно, что они гуляют не по своему желанию. – Она смущенно улыбнулась. – Я плохо объясняю, Александр Матвеевич, но только Петухов время от времени произносил несколько ничего не значащих слов. А однажды он сказал: «Мы сможем построить отличный дом в областном центре». Людмила улыбнулась, но ничего не ответила… Только тогда я поверила сплетням, которые разносила по поселку сплетница Алена Брыль. Она говорила, что Петухов женится на Людмиле из-за денег и сам тоже богатый… Ну, разве это не Островский?
Еще раз летуче вздохнув, Соня Лунина замолчала. Пальцы правой руки опять нашли пышную оборку на белой кофте, стали теребить ее, поблескивая кольцом с розовым камешком. Прохоров был почти уверен, что на внутренней стороне кольца выгравированы инициалы Столетова – так Соня однажды посмотрела на кольцо, и надето оно было на тот палец, на который надевают обручальное.
– Спасибо, Соня! – ласково поблагодарил девушку Прохоров. – От вас я узнал очень важную деталь и совсем не осуждаю вас за то, что вы следили за Женей и его окружением… – Он посмотрел на девушку просительно. – Я знаю: вы много пережили, пока рассказывали о Петухове и Гасиловой, но все-таки попрошу вас подробно рассказать о комсомольском собрании.
Прохоров достал из нагрудного кармана шесть небольших блокнотных страниц, протянув их Соне, отвернулся от девушки с таким видом, точно его в этот момент больше всего на свете интересовал буксир «В. Маяковский». Пока Соня читала крупные прыгающие буквы, Прохоров старался понять, как это не надоело пароходу почти на одном месте буравить встречный обской стрежень, почему не бросается от скуки в воду штурвальный или вахтенный начальник, по-петушиному сидящий на боковом леере с ненужным мегафоном в руках. Разглядывая пароход и удивляясь терпению речников, Прохоров слышал бережный шелест блокнотной бумаги, легкое, прерывистое дыхание, потом наступила такая тишина, словно Соня не сидела на скамейке рядом с Прохоровым.
– Да, это та самая речь, – сказала наконец Соня, – после нее большинство комсомольцев и проголосовали за снятие мастера Гасилова… Я почти ничего не записывала, я сильно волновалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53