А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


"Знакомство Гитлера с содержанием секретных телефонных разговоров во многом объясняет, почему он вел себя так уверенно во время переговоров с Чемберленом", - пишет английский историк Дэвид Ирвинг в своей книге "Путь Гитлера к войне". "Абвер, гестапо и СД, - считает историк, - знает почти каждый, но "Форшунгсамт" для многих совершенно неизвестен".
При этом "ФА" был влиятельной анонимной властью, которая держана в своих руках судьбы миллионов немцев. Имея в своем распоряжении 6000 служащих, станции подслушивания в 15 крупных немецких городах, представителей во всех почтовых отделениях, специалистов шифровщиков и дешифровщиков, "ФА" лучше, чем какое-либо другое учреждение в те времена, шпионил за немцами.
В среднем прослушивалось 1000 телефонов.
Только в Берлине чиновники "ФА" читали ежедневно около 34000 телеграмм внутригосударственного значения и около 9000 телеграмм из-за границы.
Необыкновенно высокой была производительность дешифровщиков: во время войны они расшифровывали в месяц 3000 телеграмм иностранных дипломатов. "ФА" подслушивал разговоры европейских дипломатов со своими министрами, так как европейская кабельная система проходила через Берлин и Вену.
"ФА" следил не только за иностранцами, но и .за своими партийными функционерами.
Гауляйтер Юлиус Штрейхср одинаково внимательно следил и за любовницей Геббельса, и за Видеманном, адъютантом Гитлера, и за окружением Канариса, и за участниками покушения на Гитлера.
Отчеты "ФА", которые печатались на коричневой бумаге с орлом (из-за этого в узком кругу назывались "коричневыми птицами"), нередко вызывали своим появлением панику и замешательство в учреждениях рейха. "Коричневыми птицами" начинались акции преследования, которые нередко заканчивались концлагерем и виселицей.
Считают, что в январе - апреле 1945 года почти все материалы "ФА" были сожжены. Это объясняет и тот факт, что историкам до последнего времени не приходилось сталкиваться со следами деятельности "ФА".
Ни в энциклопедии Брокгауза, ни в "Лексиконе немецкой, истории" название этого учреждения не фигурирует.
Только в конце пятидесятых годов английский историк Дональд Ватт в одном из архивов Лондона натолкнулся на папку из 83 страниц, лежавшую в трофейных немецких документах и принадлежавшую "ФА". Папка была озаглавлена так: "Об английской политике от мюнхенского соглашения до начала войны". Это была большая находка. В папке содержались все переговоры, которые вел английский посланник в Берлине со своим правительством, что было незнакомо даже английским послевоенным историкам.
Своему рождению "ФА" обязан Готтфриду Шапперу, шифровальщику первой мировой войны. Он пришел со своим проектом к Гитлеру; тот отправил его к Герингу, который как раз формировал министерство авиации. Геринг был в восторге от предложений Шаппера - это означало усиление его власти.
"ФА" были переданы функции подслушивания внутренней телефонной связи. С каждым месяцем и с каждым годом расширялась сфера влияния служб "ФА". Станции подслушивания работали в Теплине и Глинике (под Берлином), в Кельне, Нюрнберге, Гамбурге. Это было только начало. Старое помещение в министерстве авиации давно уже не вмещало эту организацию, имевшую к 1935 году 15 отделов и шесть групп. "ФА" переехал в блок домов, которым назывался Шиллерколоннаде, в районе Берлин-Шарлоттенбург.
Нацисты быстро научились использовать материалы "ФА" против своих политических противников как за границей, так и внутри Германии.
В конце 1933 года сообщения "ФА" помешали группе евангелистских священников свергнуть рейхсепископа Людвига Мюллера, близкого нацистам. Полгода спустя Геринг пришел в рейхсканцелярию с новым скандальным сообщением: "ФА" подслушан разговоры ведущих деятелей СА, которые неодобрительно отзывались о фюрере. Шеф СА Эрнст Рем носился с идеей "второй революции" и установил даже контакт с французским послом Андре Франсуа-Понсе. 30 июня 1934 года Гитлер расправился со своими противниками. Первые успехи "ФА" в расшифровке иностранных кодов повысили его роль в нацистской внешней политике. Фюрер требовал, чтобы ему заранее докладывав о намерениях иностранных держав, и заставлял "ФА" все активнее работать в этом направлении.
В 1937 году "ФА" удалось расшифровать сложные французские коды и почти все английские.
Однако понемногу "коричневые птицы" стали надоедать Гитлеру; они мешали его "интуиции". Например, он не хотел верить сообщениям "ФА", что Англия начнет войну против Германии в случае нападения вермахта на Польшу.
Постепенно фюрер перестал читать донесения "ФА", так как это был "пессимистический материал".
"ФА" потерял свою роль ведущего учреждения и стал выполнять служебные функции по отношению к военным учреждениям. Несмотря на это, "ФА" мог записать на свой счет удачно проведенные шпионские операции.
Так, в 1944 году "ФА" расшифровал код французского Сопротивления, из которого следовало, что после определенного ключевого слова, переданного англичанами, начнется высадка союзников на берегах Франции...
Однако чем безнадежнее становилась для Гитлера война, тем меньше значения придавали "ФА".
...Надо искать все следы "ФА" - там могут быть нити к нашим культурным ценностям, учитывая при этом и личность Геринга, одного из главных грабителей среди нацистов.
3
...Очевидно всем: стоит только внимательно посмотреть здешние журналы, проспекты, рекламные брошюры, и жутко делается: история к у л ь т у р ы мира растаскивается по частным коллекциям, а порою и не по коллекциям, а просто-напросто "з а г а ш н и к а м", - для надежного вложения денег стоит "взять" столик времен Людовика; фарфор древней Японии, картину Васнецова, чертеж Ле Корбюзье.
Вот один лишь (один из тысяч!) проспектов, который я получил в Цюрихе, не считающемся, кстати говоря, истинным центром "культурных" аукционов. Вновь организованная галерея Пьера Коллера на Хехтплатц предлагает к торгу живопись, ковры, старое оружие, 60 икон из России и Греции, в основном семнадцатого девятнадцатого веков; уникальный иконостас из России, размером 142,7x37,5 сантиметра; серебро, порцеллан, керамику, бриллианты; издание "Ботаники" от 1744 года, Псалтырь пятнадцатого века, живопись Ренуара, Утрилло, Пикассо. Только один Пьер Коллер провел осенью 1980 года следующие аукционы: 23 октября - антикварная мебель; 25 октября - уникальные ковры; 31 октября - живопись семнадцатого - двадцатого веков, в том числе Рембрандт, Ян ван Кессель, Моленар; 1 ноября - графика прошлого и нынешнего века; продаются Шагал, Дали, Кристи, а также наброски Майоля; 5-8 ноября - произведения культуры с Дальнего Востока; 17-18 ноября - бриллианты и золото; стоимость некоторых колье достигает 270 тысяч швейцарских франков; это, впрочем, не так уж интересно, современные мастера, пусть себе этим торгуют. А вот не расходится ли, не исчезает в сейфах банков (они куда как вместительны!) з н а н и е, и с т о р и я мира?
Я не намерен поднимать голос против аукциона как явления, весьма распространенного на Западе, - это их дело. Однако я за то, что пришло время отладить информационную службу: ч т о продано, к у д а уходит проданное? Может быть, следует выпускать альбомы того, чем торгуют с молотка, коль уж молоток аукционера стал главной оценивающей силой искусства?
В какой-то мере это делает фирма "Сотби", но, во-первых, стоят альбомы продающихся культурных ценностей бешеные деньги; во-вторых, издаются весьма ограниченными тиражами, и, в-третьих, многие на Западе считают, что фирма "Сотби" не чуждается весьма рискованных "левых" сделок, когда паблисити ни к чему, только вредит бизнесу.
Говорят, что в такого рода бизнес подчас втягивают людей искусства, которые не понимают своей роли. Дело в том, что много талантливых живописцев Запада голодны и безвестны, терпят крутую нужду. Если молодому художнику улыбнулось счастье и он попал в поле зрения торговца искусством, тот запрещает ему выставляться на вернисаже в течение двух-трех лет, поит, кормит, дает холст, краски и, самое главное, оплачивает ателье. И вот в течение нескольких лет этот живописец г о н и т т о в а р, попадая в полнейшую финансовую кабалу к хозяину. Тем временем торговец, связанный со всеми картинными галереями и аукционами, начинает - через отлаженные связи с прессой, занимающейся м о д о й на таланты, - п о д п у с к а т ь в газеты статьи о некоем новом "гении", о его странностях, замкнутости, открытости, алчности, доброте или черт те еще о чем, п о д о г р е в а я интерес бабушек из-за океана - те страсть как любят открывать новое.
Потом торговец выставляет одну или две картины своего "гения" (а может быть, кстати, это действительно гений!) и - в случае если нет хорошего покупателя - сам покупает, устроив на аукционе или распродаже яростную торговлю с подставным соперником, п о к а з у х а прежде всего...
Высокая цена на картину - залог успеха; газетные рецензии - тем более; нравы не изменились со времен написания гоголевского "Портрета". И чуть что не всю последующую свою творческую жизнь художник вынужден расплачиваться с тем, кто его с д е л а л.
Но это судьба тех живописцев, кому "повезло".
Многие из тех художников, кто не смог найти "благодетеля", начинают сотрудничать с мафией: рассказывают, что ныне существуют тайные центры "написания полотен" Рубенса, Мурильо, Репина, Дега; вовсю работают "концерны" по производству икон, в основном "XVI-XVII веков", и чтоб обязательно из России...
Мне пообещали было знакомые в Западном Берлине устроить встречу с одним из таких "живописцев", я специально приехал туда; встреча, однако, не состоялась.
- Сейчас не время, - сказали мне по телефону, от личного свидания уклонились, кто-то, видно, н а ж а л.
4
...Я, однако, не жалел о командировке в Западный Берлин. Здесь я познакомился с человеком, который передал мне уникальные документы о неонацистах, да и потом, в этом городе у меня многое связано с отцом. Он пришел сюда в апреле сорок пятого, и был он тогда тридцативосьмилетним полковником Красной Армии...
...Никогда не забуду, как сжимал в руках мудреные американские лекарства, которые я купил ему в Нью-Йорке, - они отделяют разум от боли: человек, умирая, смеется и говорит о том, как он скоро будет смотреть мураша за городом - большого, красного, ползущего через лесную, пахучую, игольчатую тропинку в подмосковном лесу, - и как он наконец сядет за стол и напишет воспоминания о Серго, Тухачевском, Бухарине, и как он поедет в Теберду, и найдет ту дорогу, по которой его старшего друга вел Бетал Калмыков, и покажет мне эту маленькую, изумительной красоты дорожку, с которой виден весь Кавказ, и снежные зубчатые вершины его остались такими же, какими были тридцать лет назад, когда эскадрон моего Старика дрался с дашнаками и мусаватистами...
За шесть минут перед тем, как наш самолет приземлился в Шереметьево, Старик спросил, каким-то чудом справившись с предсмертным беспамятством:
- Где сын?
Ему ответили:
- Он едет к тебе.
- Он прилетел? - настойчиво спросил мой Старик. - Он приземлился уже?
Ему солгали:
- Да. Приземлился.
...И было это в жаркий июньский день, и я поехал в госпиталь, но палата отца была пуста; только на подоконнике еще стояли цветы, много цветов - он рос в деревне, но цветы любил городские - красные гвоздики.
Я мог бы прийти на полчаса раньше, и его бы еще не увезли в морг, но я задержался - по своей вине задержался, - и опоздал, и было в палате бело, и только красные гвоздики остались от отца, и запах его трубочного табака. "Папа, прости меня, пожалуйста", - я впервые сказал тогда, опоздав на шесть минут.
Отец простит, что я задержался по своей вине. Отец простил бы - так точнее. Отцы и матери всегда прощают, и не у них мы просим прощения - у себя, и никогда так остро не ощущается страшное и гулкое понятие невосполнимости, как в тот день, когда уходит твой Старик, и с годами память твоя будет все горше и объемнее рождать видения того, что было, только в этом временном отдалении ты увидишь не только то, что видел тогда, но ты поймешь множество вещей, ранее недоступных тебе, ибо пуповина, связывающая с жизнью новорожденного и определяющая его последнюю материальную принадлежность матери, подобна некой пуповине смерти, когда память становится одной из формул духовной жизни, а если не происходит этого, тогда ты Иван, не помнящий родства, и плохо тебе жить на этой большой земле: нет ничего страшнее духовного сиротства.
Память об ушедших подобна черно-белому кинематографу. Ушлые торговцы искусством, кокетливо именуемые продюсерами, сейчас не берут к прокату черно-белые фильмы - они утверждают, что теперь пошел спрос на широкоформатный цвет, зритель хочет видеть истинные цвета формы хоккеистов и белизну седин Жана Габена. Однако истина конкретна, и потому, видимо, Чаплин, Эйзенштейн и Довженко работали свою правду двухцветной: только люди, лишенные воображения и памяти, не могут понять всю объемность и глубину черного и белого, ибо в этих двух категорических цветах нет ничего отвлекающего от главного. Добро, мужество, высший смысл любви и ненависти не поддаются измерению и расчету по системе математических таблиц. Являясь человеческими качествами, они лишены внешнего (я имею в виду цвет) проявления - они подвластны иному отсчету, куда как более сложному и высокому.
Если каждый из нас закроет глаза и вспомнит лицо дорогого человека, который ушел, то увидит он не синий цвет больничной пижамы, и не желтизну кожи, и не пегие, взъерошенные брови, - он увидит своего Старика всего сразу, с большими, натруженными руками, с добрыми глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, в которых сокрыт вопрос: "Сколько ж мне еще осталось, сынок?" - но он никогда такого вопроса не задаст, потому что родители страшатся испугать детей, даже если тем под сорок; они, Старики наши и в последние свои минуты будут успокаивать нас, и говорить нам напутствия, которым мы никогда не станем следовать, - ведь мы ж такие умные, образованные, научно-техническая революция, заряд информации и все такое прочее, мы ж в словах и терминах поднаторели... Мы, конечно, выслушаем наших Стариков, с горькой жалостью выслушаем, а они почувствуют нашу снисходительность - и ее простят, хотя нет ничего обидней сыновней снисходительности: делятся с сыном только тем, во что верят как в истину, в главную выстраданную правду жизни.
...Неблагодарность бывает вольной и невольной. Судить о том, какая страшней, - удел тех, кто уходит, и остается слишком мало минут, чтобы сказать, и это сказанное было бы Откровением, потому что, когда человек ощущает свой уход, свою долгую разлуку с теми, кто дорог ему, он постигает всю Правду - до конца.
- Ты сегодня молодцом, Старик, - соврал я отцу после операции, зная, что его и не оперировали вовсе - поздно: разрезали и зашили.
- Да, - отвечал он мне, - через пару недель можно будет домой.
- А может, и раньше.
- Раньше-то вряд ли, - принимая мою ложь как необходимую и жестокую игру, но зная всю правду, говорил Старик. - Надо до конца подремонтироваться, надоело лежать на бюллетене, работать хочу.
- На море с тобой полетим.
- Обязательно. - Он заставлял себя улыбаться, чтобы я видел, как он рад тому, что мы вместе улетим с ним к теплому морю.
- Мы ведь с тобой ни разу не были на Черном море вместе.
- Полетим в Адлер? - предлагал Старик, зная, что мы никуда не полетим.
- Лучше в Гагры.
- В Адлер мы ездили с Васей Медведевым, в тридцать пятом, на двух "фордиках". Комарья там тогда было...
- Сейчас там городище. Курортники всех комаров выкурили.
Старик доставал трубку, и она казалась крохотной в его руках, которые перед смертью стали особенно большими, и медленно набивал ее табаком, и глубоко затягивался, и только один раз не сдержался - не сумел скрыть свое з н а н и е.
- Я - единственный, кому эскулапы позволяют курить на нашем этаже смертников.
- Значит, ты выкарабкался.
- Да, - сразу же подыгран он, - это верно. Иначе они бы не позволили мне сосать люльку.
Я смотрел на то, как он жадно затягивается, и как проваливаются его щеки, и с какой тяжкой грустью провожает он взглядом синий тугой дымок, похожий на те, что тянутся из высоких труб; я начинал нести какую-то белиберду - только б не молчать, лишь бы не было тишины, а Старик очень внимательно слушал меня и, лишь когда я замолкал, кивал, а потом вдруг говорил:
- Самое страшное - это когда кричат на детей.
И становилось тихо, и я вспоминал, что отец никогда, ни разу в жизни не крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже то, когда я начинал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства, - он обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, он не смел унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его защита - слезы, а это - путь в трусость и бессилие.
...Я смотрел на моего Старика и вспоминал, как в сорок втором, когда я лежал с дифтеритом и в буржуйке потрескивали дрова, а отец только-только вернулся из армии генерала Говорова и привез диковинный подарок - полплитки толстого немецкого эрзац-шоколада, а я не мог его даже попробовать, потому что горло было в белых пористых нарывах, сознание вдруг стало покидать меня и отец схватил меня на руки, и я помню, как он, побелевший, бегал по комнате, звонил в больницу, целовал мое лицо, прижимаясь сухими губами к моим, обметанным заразным жаром, а потом все исчезло, и появилось все снова через полчаса, после укола, когда кризис миновал, и я увидел лицо моего Старика в слезах, и был он моложе меня - того, который сейчас сидел рядом с ним, с умирающим, - на шесть лет, но был он уже батальонным комиссаром, а в подпольный комсомол вступил тринадцатилетним - одногодком со мной, дифтеритным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52