А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Ты должен внушить царю, что Гнел посягает на трон.
— Ты влюблен в Парандзем?
— В кого?
— В жену Гнела.
— Если ты намерен читать мои мысли, князь, — вспыхнул Тирит, — то я потеряю к тебе доверие. Будь добр, не понимай меня, чтобы я мог тебе доверять.
— Парандзем... Красавица Парандзем... Нестерпимый зуд пробирает меня при виде всего красивого. Красивой женщины, коня, красивого уголка природы... — На мгновение Айр-Мардпет отрешился, ушел в себя, но только лишь на
мгновение, после чего опомнился, вернулся на землю, к стоящему рядом Тириту, и вынес очередной свой решительный приговор, даже, можно сказать, исторический приговор: — Ты прав. Эти двое должны расстаться. Счастье отупляет людей, делает вялыми и бесчувственными. Душа заплывает жиром...
— Но позволь, не слишком ли ты воодушевился? — остановил его с сомнением Тирит. — В этом деле у тебя не должно быть своей корысти. Не должно быть никаких личных твоих побуждений. Тогда и только тогда ты легко добьешься успеха.
— Ты лучше не вторгайся в мои пределы, — добродушно улыбнулся старик. — Не стоит. Увязнешь, князь.
— А поверит ли Аршак?
— Царь, сын мой, царь,— одернул его с мягкой укоризной Мардпет. — Не пристало тебе называть его по имени.
— Поверит ли Аршак? — с нетерпением повторил Тирит.
— Поверит. Дела у него плохи.
Красавец Меружан и его приспешники хоть и ласкают сейчас Тирита, однако не посвящают его в свои замыслы. Так же, наверно, противная сторона обходится с Гнелом. Ничего, ничего, придет время — увидят. Дождутся своего. Наступит же день, когда кому-то из этих двоих возложат на голову венец. Ну и счастливчик же, однако, этот сумрачный юноша! Толком-то и понятия ни о чем не имеет, а вот пришла ему в голову блестящая мысль — влюбиться в жену своего соперника и через это расчистить себе дорогу. Внимание! — одно из трех яблочек съедается. Ну до чего простая и справедливая истина! У Мардпета даже сделалось как-то кисло во рту, и он поневоле сглотнул слюну.
— Вот что я думаю, князь, — он легонько тронул плечо Тирита, и они медленно, рядышком зашагали по галерее. — Пройдет сто лет, эти деревья так же будут стоять тут, а нас с тобой не будет. Тебя это не возмущает? Почему дух умирает, а материя остается? Все наши страсти, порывы, страдания, все борения и муки улетучатся вместе с последним дыханием, вот так вот, — он округлил губы и дунул, — и все, и растаяли без следа. То волнение, то напряжение, которое испытываешь ты сейчас, разве оно не стоит целого мира? И что же? От него следа не останется. Разве это не обидно, скажи на милость? Избитые слова? Не спорю, князь. Но можешь ли ты сообщить мне большую истину, чем то, что в данный момент мы шагаем?
— Мы в данный момент обдумываем, как настроить царя против Гнела, — нетерпеливо внес уточнение Тирит.
— О нет, князь, несомненно лишь то, что мы с тобой в данную минуту шагаем. А в том, что ты сказал, сколько спорного и сомнительного!
— Прошу тебя, ответь мне окончательно, — отчаялся Тирит. — Да или нет?
— Сначала давай разберемся, сынок. Посмотрим, что к чему. А то как бы не ошибиться. — И он снова заговорил с самим собою, искренне пытаясь решить, что можно, а что нельзя. — Если дух умирает, а материя остается, то, стало быть, честность и бесчестность равны и нет, стало быть, разницы меж добром и злом. Да и какая может быть между ними разница, если единственная долговечная ценность на свете — вот это вот дерево? Ну и корявое же, как назло... Скажешь, что после человека дела его остаются? Что таким образом и после нас дух наш живет в материи? Выдумка. Мы сами с тобой это выдумали, дабы утешить себя, приукрасить свой удел. Итак, мой милый Тирит, мы приходим к выводу, что возжелать жену своего брата такой же грех, как и не возжелать ее. И что опорочить своего брата перед царем вещь столь же невинная, сколь и не опорочить. — Мардпет улыбнулся доброй улыбкой, потому что с «да» и «нет» все теперь прояснилось. — А хочешь, выберем второе? Не опорочим? Ты увидишь, что и это куда как просто...
Историк говорит, что в правление царя Тирана Армения продолжала оставаться яблоком раздора между Византией и Персией. Но нигде ни словом не скорбит историк о том, что «статный, рослый, быстроокий, с божественными кудрями, с крепкими мышцами, славившийся между исполинами храбростью» Айк-прародитель не нашел для роду-племени своего побезопаснее места на этой огромной земле с ее югом и севером, востоком и западом и, словно проклятую, кинул страну своего народа вечным яблоком раздора на перекресток путей.
Император Констанций был занят войнами против западных своих противников, полагая, что укрепления, воздвигнутые в Междуречье императорами Диоклетианом и Константином, обеспечивают ему надежную защиту от персов. Почувствовав ослабление Византии, Тиран склонился на сторону Персии, но при этом, однако, хранил и верность императору, тем более что уже отправил к нему трех заложников — своего младшего сына Трдата и двух внуков — Тирита и Гнела. Три заложника, три зайчонка, которые день
и ночь скоблили, начищали предназначенные для них сковородки, следили, чтоб не погас вдруг огонь в печи, и самих же себя изо дня в день услужливо подносили на блюде хозяину...
Когда в 348 году, покончив со своими делами на западе, император Констанций, лично возглавив войска, пошел воевать против Шапуха, Тиран был вынужден присоединиться к нему И выступить против друзей своих — персов. В битве у Сингары персы наголову разбили противника, и Тиран понес жесточайшее наказание. Шапух ослепил его, как некогда Навуходоносор Седекию, последнего царя Иудеи, который осмелился отложиться от Вавилона, хотя Вавилоном-то и был посажен на царство.
Тиран не столько страдал, сколько стыдился учиненного ему ужасного наказания, ибо было в том что-то хоть и трагическое, но смешное, вроде как сказывалась превратная судьба армянина. Ведь он же поддерживал дружбу с персами, а значит, должен был воевать против византийцев, ан нет, связанный по рукам и ногам, точно подхваченное ветром перышко, пристал к византийцам и пошел с ними против персов. Его должны были бы ослепить его враги — византийцы, и это было бы, как говорится, в порядке вещей. Было бы — но для других, для армянина же — нет, — и его ослепили друзья его — персы! После всего этого одно только непонятно: зачем им нужны от тебя заложники?..
Шапух посадил на армянский престол среднего сына Тирана — Аршака, а император, дабы расположить к себе нового царя, отпустил заложников — Тирита и Гнела.
Сговор был достигнут, и Тирит наконец успокоился. Лицо его, на котором каждая мышца так и прыгала от напряжения вкривь и вкось, теперь совершенно разгладилось, прояснилось. Он сразу преобразился почти до неузнаваемости, одна крайность сменилась другой. Во взоре у него появилась самоуверенность и даже вовсе уж удивительная легкость, беспечность. И держался он теперь чуть ли не покровительственно, словно, заключив сделку, облагодетельствовал Мардпета и тот до гроба должен быть ему благодарен.
— Но имей в виду, Айр-Мардпет, что Гнел замечательный человек, — спокойно сказал Тирит, глядя в упор на сообщника.
— В Армении нет нахарара, который бы не любил его,— с такой же невозмутимостью подхватил Айр-Мардпет.
— Своих сыновей они отдают Гнелу, дабы те воспитывались на добром примере, — охотливо добавил к сказанному Тирит.
— Гнел — несравненный воин и атлет. Он превосходит всех в фехтовании, скачках, стрельбе из лука, толкании ядра.
— И меня превосходит,— вставил Тирит с гордостью.
— Он честен, благороден, великодушен, дружелюбен, — продолжал добросовестно перечислять Айр-Мардпет.
— И прекрасный муж, — подчеркнул Тирит. — Многие позавидовали бы их счастью.
— Я восхищен тобою, — проговорил Айр-Мардпет, и в самом деле восхищенный его бесстыдством.
— Не забудь, что он мне двоюродный брат, — в довершение всего с достоинством напомнил Тирит.
И Айр-Мардпет, который чего только ни видал на своем веку, к каким только сделкам ни прилагал руки и давно уже привык ничем не смущаться, не удивляться ничему и ничем не брезговать, сейчас вдруг почувствовал себя так, будто вымарался, будто к коже его пристало что-то склизкое и противное. Он и сам, правда, способен был на любое бесстыдство, даже еще более наглое, еще более чудовищное, но ведь то был он — он, а не кто-то другой! Были пределы, вне которых он уже не прощал другим подлости и бесстыдства и искренне возмущался. Вообще он обладал поразительным свойством — уже издалека чуял запах подлости, даже и той, которая еще затевалась, вынашивалась, и если сам не имел касательства к ней, то любой ценою старался ее удушить, не допустить, чтоб она созрела и родилась на свет и причинила несчастье честным и доверчивым людям, старался по возможности и о том, чтобы затеявшие ее понесли наказание. Потому что действия их основывались только на голой выгоде, только на узком личном интересе. Не проглядывало в них никаких моральных соображений, никакого более или менее высокого смысла.
— Я рад, что ты любишь своего брата. Вражду и зависть огу испытывать я, старик, исполненный всяческой кверны. Хорошо, что в тебе их нет. Рановато тебе еще... — И ле слышно, как бы вскользь, между прочим, добавил: —
аль только, что в цари ему захотелось.
— Но разве он виноват, что молод? И разве виноват, что еопытен и горяч? — уже окончательно войдя в свою роль, сем сердцем вступился за брата Тирит. — Помешай его замыслу, Айр-Мардпет. Умоляю тебя, помешай. Для его же блага.
— А также и для нашего блага, князь. А также для блага царя и отечества, — устыдившись волнения и чуть ли не слез, звучащих в голосе Тирита, счел нужным поправить Айр-Мардпет. — Я разузнаю точно, что у него на уме. Но что бы я ни узнал, тебе не открою. Слишком юн ты, чтобы вносить в твое сердце смуту.
Стоит этому молодчику дорваться до трона, как мне же первому не сносить головы. А заодно и всем, кто расчистил ему дорогу. Не сила его толкнет на это, а слабость. От слабости родятся подозрения, страхи. Потом очередь наступит для тех, с чьей помощью он свел уже счеты с первыми. Потом для других, и так непрерывно. Пока в один прекрасный день не обнаружится, что благодаря своей слабости он сделался сильным царем.
— Я вознагражу тебя, князь, — произнес Тирит деловито. — Щедро вознагражу.
— Об этом после, после, — обиделся Айр-Мардпет. — Не порть идею.
Глава пятая
Хорошо знакомый, привычный шум послышался Нерсесу. Мало сказать — послышался. До сих пор, притаясь где-то, поджидавший Нерсеса, шум этот внезапно обрушился ему на лицо звонкой пощечиной, резанул, ожег, словно напомнив про его отступничество и измену.
В одноэтажном помещении при дворце шло состязание фехтовальщиков. Удары мечей, чистый благородный голос стали всколыхнули сердце вчерашнего воина, зазвучали для Нерсеса напоминанием о некоей особой самодовлеющей вере, о поклонении особому божеству.
И если отступничество от Христа — святотатство, то не святотатственно ли и всякое вероотступничество? Почему это тот же самый Христос не должен порицать того, кто обратился к нему, предав при этом другую веру? Где же тут, спрашивается, справедливость? Ведь вот он, Нерсес, чему до сих пор служил, чему посвящал себя? Разве всем своим существом, каждым движением, каждым шагом не прославлял он телесную силу и красоту, жар крови, мирские волнения и утехи, здоровое, бесстыдное упоение жизнью? Разве все это не превратил он из обыкновенности в культ, не сделал верой, не поднял на пьедестал? А теперь притворяется с серьезнейшим видом, будто кровь в его жилах течет осты-
ло и мирно, не кипит, не клокочет, не бунтует против него, будто руки его не набухают от праздной силы, будто не жаждет его ладонь рукояти меча и не тоскует больше о ласке и нежности. И это бессмысленное ограбление души, это ее дикое опустошение, это бессовестное выдавливание из нее всех соков есть якобы не что иное, как служение ей же. Как ты терпишь, боже, лицемерие своих слуг? Как ты прощаешь им фарисейство? Ведь ты же видишь прекрасно, что я и мне подобные только заискиваем, угодничаем пред тобой и совершаем, стало быть, величайший грех, ибо приравниваем тебя тем самым к простым смертным.
Нерсес побледнел и испугался. По-настоящему испугался. Что-то неотвязное, неутихающее внутри так и билось, так и толкало его на безумие — сейчас, сию минуту сбросить рясу, ногой ударить в эту дьявольски искусительную дверь, распахнуть ее, ворваться, выхватить у кого попало меч или саблю и ринуться в бой. Он сам же отомстит себе за свои лишения, за притворную жизнь, за насильничанье над собой, а главное — он покажет всем этим соплякам, что значит умение обращаться с клинком: как приручают клинок, как обласкивают, заговаривают, нашептывая тайные, единственные слова, как заключают с ним нерасторжимый союз и, сливаясь в одно, рука об руку побеждают. Трепыхайтесь, вопите от воодушевления, почему б не вопить, если нет среди вас самого сильного, самого опасного из ваших противников. А ведь скорее огорчиться б вам, скорей горевать бы. Кошка сгинула, на арене — мыши. У мышей веселье, у мышей праздник! Вот так история, Нерсес! До чего ж ты дошел? Тебе ли было превращаться в самого святого, самого благочестивого армянина?
Но слава всевышнему, тысяча псалмов ему в восхваление, что у Нерсеса в эту минуту оказался спасительный выход. Неотложное дело ожидало его.. И, без сомнения, дело великой важности. В его руках находилась сейчас судьба страны. В его руках и в руках царя. Но иметь ей двух хозяев и далее — невозможно. Сегодня кто-то из них двоих заберет ее полностью в свои руки — либо царь, либо он, духовный владыка армян. Благословение вам, мои былые друзья и противники, деритесь без меня, упивайтесь боем, добром поминайте меня многогрешного, я же сегодня всю накопленную силу и твердость истрачу в другом поединке — с царем! А все-таки... А все-таки, будь он свободен в эту минуту, не скован великим долгом, нашел бы он в себе силы плюнуть на все и смело, как подобает истинному мужчине, вернуться к своему «я», к своей прежней святыне ? Ему стало
грустно, очень и очень грустно от мысли, что нет, скорее всего не нашел бы... И, уповая на эту безвредную грусть, защитив себя ею, как броней, и утешившись, он улыбнулся спокойно и вступил во дворец.
Известившись, что в тронном зале его ожидает Нерсес, царь смешался, как ребенок, и, подобрав полы белой одежды, из галереи, где он расспрашивал азарапета Вараза Гнуни о податных сборах, поспешно устремился во дворец. Хоть он и знал, конечно, о возвращении католикоса в Армению и даже сам выслал нескольких нахараров, чтобы встречали его на границе, у Львиной горы, а все же весть эта сейчас застигла его врасплох. Тем более что Нерсес объявился без свиты, без приличествующей случаю церемонии. Кто же этот первосвященник, вернувшийся из Кесарии? Что он за человек и как себя поведет? Узнает ли царь в новоявленном армянском католикосе своего двоюродного брата Нерсеса? Припомнит ли, почувствует в нем родное? И отчего это он не может сдержать шаг, не может справиться с охватившим его волнением? Оттого ли, что ему не терпится найти ответ на свои вопросы, или просто оттого, что он стосковался по брату, что ему хочется увидеть его, прижать к груди? Нерсеса он всегда любил, и пускай тот знает, пусть помнит об этом, на носу пусть зарубит. Не будь царя, так ему бы всю жизнь оставаться обыкновенным воином и придворным, которому приказывали бы, гоняли туда-сюда, кому как вздумается помыкали бы. Но разве царь допустил бы, стерпел бы такое? Чтоб на глазах у него унижали дорогого ему человека? Разве не ясно было, что я выделю тебя и возвышу, что посажу тебя, как равного, рядом с собою? Да и что тут удивительного, Нерсес? Ведь и ты на моем месте сделал бы то же самое. Признайся, сделал бы? Нет, признайся, прошу тебя! Сделал бы! Ну конечно! Я же хорошо тебя знаю. Знаю твое благородство и широту.
И он успокоился, ответив себе за Нерсеса. Я испытывал бы вечную благодарность к тебе. Что бы ни задумал ты, что бы ни сделал, пусть даже противное моим убеждениям, я не чинил бы тебе препятствий, не подставлял бы ноги. Не католикос ты, Нерсес, как и я не царь, — ведь помимо этих громких высокопарных титулов существует еще и голос крови, общность вида, узы родства. Ну, порезал ты, скажем, палец или занозил ногу — у кого заболит душа? У меня, конечно.
У кого же еще? А если со мной что случится, то и ты точно так же лишишься сна и покоя, исстрадаешься за меня. Сейчас, Нерсес, сейчас, потерпи минутку... Сейчас мы наглядимся, нарадуемся друг на друга. Быстрее не могу, и так уже запыхался. Сейчас, сейчас!
Дверь приемной была открыта, и еще издали он завидел широкоплечую внушительную фигуру брата. Он отметил про себя, что Нерсесу явно идет его длинное черное одеяние, и почувствовал от этого какое-то смутное беспокойство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50