А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Дисциплина и тому подобное... Конечно, есть у тебя, Гиринпс, и свое мнение, право высказаться «за» или «против». Но только до тех пор, пока оно совпадает с мнением коллектива, выражающего высшую волю. Может быть, у тебя отрицательное мнение, что же, отрицай, не соглашайся с принятым решением, пожалуйста, но свое мнение на свет божий не вытаскивай, храни его, как какую-нибудь древность, которую изредка снимают с запыленной полки, чтобы показать же-' не, близким и польстить своему самолюбию; мол, вы что думаете — я не понимаю... думаете, не вижу, как надо... Да, да, надо иначе... но увы... И уж совсем недолго превратиться в полное ничтожество, послушного исполнителя чужой воли, если менять свое мнение в любую минуту. Конечно же при наличии его... Так нет! Коли что делаю, говорю: так надо. Только так, а не иначе. II неважно, что порой стопроцентной уверенности нет, что сомневаюсь или вовсе не согласен. Спорю, опровергаю, предлагаю другое решение, до тех пор пока наконец не стану исполнителем. Когда же сделаю первый шаг — капитулирую и мнение большинства принимаю как свое. Нет, Юргита, я не лицемер! Я не раз выражал свое критическое мнение насчет памятника Жгутасу-Жентулису. Поначалу я категорически возражал: я против, таким памятники не ставят. Но когда там не согласились с моим мнением, когда доказали, убедили меня, что я руководствуюсь местническими взглядами в то время, как надо шире... по-государственному... Короче говоря, когда я вынужден был отказаться от своего мнения и принять чужое решение, я поднял знамя руководителя-исполнителя и ополчился против своего первого «я», против Унте и многих других. Жгутас-Жентулис все-таки взойдет на пьедестал напротив старого Дома культуры, там, где по плану талантливого выскочки Петренаса вырастет новое здание.
Представляю себе, как нелепо ом будет выглядеть ^ерез несколько лет, когда оно будет построено... прижимающий гранату к груди, без шапки, с всклокоченными космами, в одной рубашке, бесстрашный, с героическим выражением лица, весь — презрение к неминучей гибели.
На открытии монумента мне, наверняка, придется сказать несколько слов. Я буду смотреть куда-то поверх бронзовой головы на пасмурное весеннее небо. Все время светило солнце, но в тот день, как назло, будет пасмурно... И на лицах людей будет скорее выражение любопытства и удивления, чем торжественности. Назавтра в районной газете напечатают снимок, опишут открытие памятника и приведут выдержки из моей речи. Каждый год сюда будут приходить пионеры с венками, слушать рассказы о легендарных подвигах земляка, потом они разойдутся, полные благородной решимости следовать его примеру. «А может, правы те, кто считает, что самоотверженный поступок искупает все,— взглядом спросит у меня Юрги-та.— Но каково им, землякам Жгутаса-Жентулиса, которые сегодня, придя домой, расскажут своим детям всю правду, покажут и оборотную сторону Луны? Не унижаем ли мы себя, утаивая от современников пусть и толику того, что было? Не могу больше! Не могу!» Я чувствую прикосновение рук Юргиты, чувствую, как дрожат ее ладони, как она хватает своей крохотной рукой мою пятерню, жмет ее и пальцы ее подрагивают, словно перед нами бездна, и Юргита отчаянно держится за меня, чтобы туда не провалиться. И вдруг меня осеняет: ведь я теряю ее! По частичке, понемногу, после каждого такого падения в бездну, хотя она, быть может, пока этого и не понимает. Не видит, как растет между нами стена, в которую тяжелым, непробиваемым камнем ложится каждое разочарование. Глаза Юргиты гаснут, руки отдаляются, на губах тает улыбка.
Даниелюс подпирает руками голову. Что за страшное видение! Оно наплывает всякий раз, когда между ним и Юргитой возникает леденящая пустота. Даниелюс пялится на экран телевизора и панически старается понять, что там показывают. Слышит тихие шаги Юргиты. Нет, это не она — это Алюте. Юргита сидит рядом, в кресле. Может, чуть дальше, чем обычно, но это действительно она, любимая и любящая. Пока! Еще любящая... Сидит, склонив набок голову, по-детски сложив белые руки на коленях. Белые-пребелые на темном фоне платья. Хрупкая, живая, с головы до пят весенняя. Недаром Аполинарас Малдейкис с нее глаз не сводит, а в позапрошлом году заманил в садовый домик, хотя там и ничего... Но почему она об этом сразу не сказала? Почему?
Даниелюс весь напрягается, протягивает руку. Ее плечи... шелковистые волосы... нежная, теплая шея... Он наклоняется к ней, привлекает к себе. Она послушно приникает к нему; кресло скрипит, кажется, оно само движется по паркету. В комнате никого — ни экрана, ни Алюте, только они. Счастливые. Немножко грустные, но счастливые до самозабвения.
III
Утром Юргита просыпается с таким чувством, будто за окном дождь. Некоторое время она лежит, наслаждаясь теплом уютной постели. Даниелюс вроде бы уже встал. И Алюте хлопочет на кухне. Как хорошо, что и в редакции сегодня выходной!
Она зажмуривается, внимательно прислушивается. к монотонному шелесту во дворе, и из тумана недавнего прошлого медленно высвечивается одно летнее утро, именно то летнее, а не другое, когда Даниелюс уехал в Вильнюс. Хотя, если хорошенько подумать, ничего особенного тогда и не случилось.
...Алюте кричала вдогонку: зонтик, родненькая, зонтик!
Юргита подняла воротник замшевого полупальто и побрела по размокшему тротуару. Она обожала солнечные дни, но сегодня от души радовалась мерзкой погоде,— грязные улицы почти пусты, и можно блуждать наедине со своими мыслями, забыв обо всем на свете. Если судить по календарю, то пора надевать шубу или, на худой конец, теплое пальто, тогда меньше было бы любопытных взглядов, но Юргита всегда делала так, как ей казалось удобней и лучше, а рутина всегда ее раздражала. Пусть судачат, что супруга первого без зонтика, одета не по сезону, в джинсах, засунутых в сапожки, которые в этом благопристойном райцентре подошли бы скорей какому-нибудь сорвиголове, чем женщине с солидным положением.
Юргита знала, что сплетни — удел не только Епушотаса (у жизни свои законы), однако все равно не любила этот провинциальный городок, который жители почему-то гордо величали городом; он остался для нее таким же непривлекательным, почти отталкивающим, как и в первые дни, когда она сюда перебралась на постоянное жительство. Рутина, пересуды, смешные притязания, интеллигенты, похожие на вчерашних крестьян, одетых франтовато.
ко любовь к Даниелюсу согревала ее, не давая закоченеть
под этими чужими небесами.
Мимо прогрохотал грузовик. Юргите показалось, что водитель нарочно взял вправо, поближе к тротуару, чтобы обляпать ее жижей. Она остановилась, обернулась, вытерла лицо. Мокрый снег слепил глаза, сквозь белую завесу едва виднелись дома, маячившие на противоположной стороне улицы: вокруг них, как рыбы вокруг потонувшего корабля, сновали люди. Неподалеку от этих домов была автобусная станция — как бы еще одна жертва в снежном море. Счастлив тот, кто сейчас сядет в автобус и умчится из этого города утопленников, чтобы больше никогда сюда не возвращаться.
Вот тогда и случилось то, чего сама Юргита никак не могла себе объяснить. Опомнилась она только на полпути в аэропорт. В окне автобуса мелькали поля. Мокрый снег прекратился, но зарядил дождь. Юргита почему-то подумала, что в Вильнюсе сейчас наверняка солнце светит. И увидела широкую улыбку счастливого Даниелюса. Будет ему сюрприз! Однако вскоре радость ее поблекла: вдруг поняла, что если и полетит, то не из-за того, что соскучилась, а для того, чтобы бежать от какой-то преследующей ее тощищи. Да, да, это неожиданное бегство не ради Даниелюса, а ради себя самой. Сумеет ли она ему это объяснить? Нет. Потому что факты только констатируют, но ничего не объясняют.
Поэтому-то она и вернулась назад, не улетела...
Юргита пытается отделаться от настроения, навеянного воспоминаниями. Но сердце все сильнее захлестывает непонятная тоска и тревога.
— Зонтик не забудь,— напоминает она Даниелюсу, услышав его тихие шаги в спальне.
— Я тебя разбудил? Прости.
— Когда за окном дождь, я почему-то вспоминаю нашего Межелайтиса: «Здесь Литва. Здесь льют дожди литые...»— говорит Юргита, открывая глаза.
— Никакого дождя нет.— Даниелюс раздвигает шторы, и всю комнату заливает яркий свет утреннего солнца.
— И вправду...— Юргита удивлена и немного разочарована.— А мне показалось... Такой шум, словно вода с крыш...
— Это ветер.— Даниелюс улыбается, наклоняясь над кроватью.— Полежи еще, понежься, ведь сегодня у вас выходной.
Юргита молчит, вперив беспокойный взгляд в потолок. Лицо изменившееся, отрешенное — выражение, всегда настораживающее Даниелюса.
— Не льет... Странно...— наконец произносит она и снова закрывает глаза, словно боясь, что он прочтет ее мысли.— Я вспомнила одно дождливое утро. Со всеми подробностями. И так ярко, словно все было вчера.
— Наверное, то утро было давным-давно, когда мы еще с тобой жили врозь?
— Нет, то было прошлой зимой. И жили мы не врозь, а вместе, хотя в тот день ты и был далеко от дома.— Она снова молчит. Подбадривает себя, а может, ищет подходящие слова: скажешь — и все поймет.— С тобой никогда так не бывает: вдруг наваливается такое, чего и не объяснишь? Вдруг захочется сделать то, о чем минуту назад еще и не, думал. Короче говоря, хочу в Вильнюс! Сегодня же. Соскучилась, как сказочная Эгле, по родному дому. Навещу родителей, схожу в театр, в филармонию... А через три-четыре дня я снова твоя...
— Через три-четыре дня...— бормочет Даниелюс.— Это же целая вечность! Ну ладно, поезжай, понимаю тебя. Оставь своего сказочного Жильвинаса...
Юргита быстро сбрасывает с себя одеяло — через два часа самолет, а до аэропорта изрядный кусок.
— Только не грусти, хороший мой,— частит она, обвив руками его шею.— Я уезжаю, но не покидаю тебя.
Под крылом самолета — муравейник крошечных домиков, изрезанный змеящимися фиордами улиц, по которым во все стороны снуют разноцветные жучки-автомобили; на солнце сверкают шпили костелов, все ближе и ближе извивы Нерис, опоясанные зеленью, с белым пароходиком на водной глади, с лодками и рассыпанными по берегам песчинками — людьми.
Здравствуй, родной город! Ты снова по-отечески протягиваешь мне свои руки, такой милый, такой близкий и удивительно уютный, что, кажется, ничего дурного не случится, возьми и упади я в твои радушно распростертые объятья. Мои ноги еще не коснулись земли, но я уже слышу твое горячее дыхание. Я чувствую, как бешено колотится твое сердце, и в его биении бурным эхом отдается знакомый мне мятежный зов. Я вдыхаю запах асфальта, смешанный с выхлопными газами, с медовым ароматом только что отцветших лип, вижу, как ветер гоняет облака пыли, вижу
зелень в твоих стилизованных парках и скверах, где стрекотало мое детство и куда я приходила со своими мечтами в годы девичества.
Людской поток подхватывает Юргиту и вносит в битком набитый автобус. Зажатая со всех сторон, она одной рукой держится за поручень. Удушливый запах тел, перебранка — кто-то кому-то наступил на ногу, кого-то толкнули локтем в лицо. Но Юргите хорошо, очень хорошо — знакомый ритм города захватывает ее, диктует свои правила; за окном автобуса бегущий кинематографической лентой уличный пейзаж; машины, вечно спешащие куда-то горожане, запрудившие тротуары... Да и в самом автобусе — давка, толчея, масса тел без устали качается, обновляясь на каждой остановке. И все до боли свое, и чертовски приятны эта бесконечная спешка, это бегство от кого-то куда-то, это безостановочное движение, от которого все дрожит.
А вот и дом, свидетель Юргитиной юности. Двор, в котором она никогда не играла, окна, в которые она глядела уже будучи взрослой девушкой,— гнездо детства в другом районе города, его снесли бульдозерами, и теперь там маячит многоэтажное крупнопанельное здание универмага. Может быть, завтра Юргита съездит туда и постоит, словно у какого-нибудь гигантского памятника погребенному детству.
Родители, конечно, счастливы, шутка сказать, дочка приехала на целых три дня. И Юргита счастлива, что доставила им эту радость. Однако уже на другой день она зашла в кассы аэрофлота и купила билет на самолет, вылетавший в тот же вечер. Что же это — всего сутки пробыла в Вильнюсе... Вчера посидела, поговорила с родителями... Дверь на балкон была открыта, с улицы доносился запах вьюнка, убаюкивающий шум города струился в комнату вместе с лунным сиянием, и Юргита как бы черпала это сияние пригоршнями, растянувшись на своем почти забытом девичьем ложе.
В самом деле, она вчера даже и не думала брать билет на сегодня. В другой комнате о чем-то шептались родители, советовались, наверное, чем бы порадовать дочку в эти дни гостевания, а она смотрела на свои руки, залитые лунным светом, и черпала его горстями. Полнолуние всегда было связано у нее с какой-то тревогой и укорачивало ее цветные сны. Перед глазами проносились какие-то картины — хаотичная мозаика прошлого: вчерашний день, юность, детство, школьные годы. Она мечтала стать художницей, но требовательность к себе порождала массу сомнений, не будет ли она посредственностью, а если даже ценой упорного труда добьется чего-то, то стоит ли из-за него, из-за этого «чего-то» надевать на себя ярмо мнимого жреца искусства? Золотая медаль широко открыла ей двери в высшие учебные заведения, но и теперь она не могла бы с полной уверенностью сказать, в какие именно двери ей следовало войти, какую профессию выбрать. В самом деле, может, продолжить семейную традицию и поступить на медицинский? Но Юргита предпочитала подвижный образ жизни, ее привлекали поездки, путешествия, возможность общения с новыми людьми, и потому ее выбор пал на журналистику. К тому же ее не оставляла юношеская уверенность в том, что, исцеляя души, а не плоть, она сможет принести людям куда больше пользы. О святая простота! О юношеская наивность! Все, что тебе кажется простым, позже встанет перед тобой непробиваемой стеной. Еще не раз тебя до глубины души обидит отношение некоторых твоих коллег к своей профессии, равнодушие, злоупотребление властью в личных целях. Таких меньшинство, будешь себя утешать, но они глубоко внедрились, и тебе, от природы тяготеющей к добру и справедливости, будет бесконечно тяжко. Нет, журналистика — это не только веселые путешествия и приятное общение с людьми, это тяжкое бремя, особенно для женщины, если бремя это честно нести до конца.
...Утром Юргита встала в приподнятом настроении, позавтракала с родителями и отправилась в город. Весь день был расписан: визит в редакцию, после обеда встреча с подружками где-нибудь в кафе, получение в кассе театра билета на завтрашний спектакль (об этом она договорилась заранее). Однако к редактору решила не заходить, хотя, уезжая из Епушотаса, и собиралась; в самом деле, стоит ли требовать от человека, чтобы он один взялся решать такие проблемы, ключ к решению которых надо, пожалуй, искать на другом, более высоком уровне. Да, Даниелюс прав, относясь ко всему трезво. Действительно, зачем браться за неапробированные темы. Когда скажут — вперед, в новом направлении!— тогда и двинемся, а теперь давайте с песней по старым рельсам катить. Хохоча во весь рот, беззаботно славя светлое будущее. Вперед, через мусор и навоз, не видя этих завалов, вперед! В Гедвайняй, скажем, строят новый промышленный гигант. Тогда-то и тогда-то будет пущена первая очередь, столько-то и столько-то произведено продукции... Руководители сидят в президиуме и улыбаются, инженеры поддерживают, рабочие аплодируют тем и другим. Успешно выполним... перевыполним... Ура! Может, есть какие-нибудь трудности? А где их не бывает? Но мы, дескать, руководствуясь указаниями... чувствуя ответственность... как патриоты... в знак благодарности... принимая на себя обязательства... борясь за светлое... Нет, не страшны нам никакие трудности. Не страшны!
Но, для того чтобы пустить первую очередь такого гиганта, одного энтузиазма мало. И если ее не пустят, неужто один Гиринис будет виноват?
Юргита знала: убедить шефа не удастся, однако приготовилась к прямому и откровенному разговору. Не столько как журналистка, не умеющая трезво оценивать события, сколько как любящая женщина, которая может совершить глупейший поступок ради самого близкого человека, чтобы только не сидеть сложа руки...
Редактор был в заграничной командировке, и Юргита обрадовалась, что не надо будет ни доказывать, ни опровергать. Она поднималась по широкой лестнице и была не в силах подавить странное чувство отчуждения, какое, вероятно, испытывают попавшие сюда новички. Вот ее рабочий кабинет, тысячу раз виденная картина, открывающаяся с балкона, знакомые лица... Ей и теперь было грустно, словно она что-то потеряла навеки. Ну что за необузданный эгоизм! Что за максимализм!— сердилась она на себя. Во что бы то ни стало заполучить то, что в ту пору казалось самым дорогим, и не пожертвовать взамен ни крохи из того, чем до сих пор обладала!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60