А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ясно одно — этот горбун несказанно осложнил его положение перед судом, а тут еще без денег можно остаться. Рашула вспомнил, что дал себе слово завершить свой план против Мутавца и без Петковича. Он только что отказывался от этого, но сейчас опять впал в неистовство, решив не уступать, несмотря ни на что не отступать. Желание Мутавца жить может быть только желанием, которое высказано в отчаянии. Он отнимет у него это желание, хотя действовать надо более осторожно! В этом неистовстве Рашулы была какая-то бесшабашность. Он чувствует, что его непомерному нетерпению необходим выход. Клокочущий в нем смертельный яд давно бы отравил его самого, если бы он не изливался на окружающих.
Вот так, посвистывая сквозь зубы, приглядывался он исподлобья к Мутавцу и ко всем, кто сидел вместе с ним в углу двора. Потом подошел поближе.
Мачек заспорил с Ликотичем, убеждая его, что королева не стояла на белом поле, потом засмеялся и спросил, какие поля тот искал на груди короля сумасшедших Петковича. Да, он видел и слышал, что Ликотич сказал Майдаку. Нет сыпи, ха-ха-ха, испугались, как бы у вас не размягчился мозг! Мачек упрямо твердит свое, не обращая внимания на протесты Ликотича, но тут вмешался Рашула и прекратил спор.
— Не надо, господа, так много говорить о размягчении мозгов. От переживаний, как-то ему удастся прикинуться сумасшедшим, у Розенкранца и впрямь мозги могут размягчиться.
Из язвительных замечаний, щедро рассыпаемых Рашулой, многие уже могли сделать вывод, что Розен-кранц, вероятно, в сговоре с Пайзлом действительно замышляет нечто подобное. Сейчас все улыбнулись, все — это Мачек и Ликотич, но ни один не проронил ни слова.
Вспылил Рашула. Никому он этого не говорил. Как Розенкранц узнал? Ах, от Бурмута, наверное! Но, кажется, он знает и еще кое-что! — Ох, как вы мне все надоели,— зевнул он притворно,— и какой смысл мне с вами рассуждать? Лучше выспаться в своей одиночке, где, по крайней мере, вшей нет.
— Вот вши-то вас не должны бы беспокоить! — несколько разочарованно заметил Ликотич.
— Не должны бы, не будь они такие большие, как все вы, по крайней мере, как вон тот.— И он показал на Мутавца.— Но кроме шуток, господа, вы все слышали, Юришич говорит, что я как будто желаю смерти Мутавцу. Верите вы этому?
— Я верю! — отозвался один Майдак и приподнялся с козел.
— Ну вот, Микадо верит! — хихикнул Рашула.— Микадо спиритист, он все знает!
Майдак не ответил, встал и ушел. Именно сейчас он меньше всего думает о спиритизме. Пришло время подумать о том, что завтра надо непременно составить апелляцию на решение о продаже с молотка его лавки. Желание сугубо земное вернуло его к реальности, к мыслям о том, как он возвратится в свою лавку, за свой прилавок, к ящикам, весам и головам сахара. Жизнь еще могла бы измениться, он бы женился; только как и когда все это произойдет? Сейчас ему взгрустнулось. Подумав, куда задевался Юришич, он пошел его разыскивать. Рашула насмешливо смотрит ему вслед.
— Вот как он верит — тут же в кусты побежал! — рассмеялся он и сел на освободившееся место возле Мутавца.— Ну, а как вы, господа? Например, вы, Мачек?
— Я верю, как и вы!
— Вот это ответ! Ну раз вы так умны, то как по- вашему, что лучше — отправиться в сумасшедший дом, на каторгу или в могилу? Вы, разумеется, завтра улизнете на волю, поэтому вопрос мой вас мало задевает. И все же, что вы думаете?
Мачек оказался в затруднительном положении, но отвечать надо; конечно, считает он, каторга чуть лучше, из нее еще можно выбраться, из сумасшедшего дома редко кто выходит, а из могилы тем более.
— О, можно и из сумасшедшего дома. Да еще вдобавок на воле оказываешься совершенно здоровым! Если не верите, спросите Розенкранца, что он об этом думает.
— Господин Розенкранц! — испугался вдруг Мачек. Ведь он под честное слово сообщил Розенкранцу тайну о желании Рашулы повидаться с женой.
— Так что вы знаете? — поднялся Рашула. При взгляде на Мачека ему стало ясно, что он подслушивал возле комнаты Бурмута и обо всем услышанном доложил Розенкранцу. Если Розенкранц сообщит сейчас начальнику тюрьмы, дело примет весьма нежелательный оборот— успокоил он Розенкранца и, усевшись, снова повернулся к Мачеку.— Вы, стало быть, больше любите каторгу? Вам ее, пожалуй, не миновать!
— О, каторга может обойтись и без меня! — увильнул от ответа Мачек, ободренный предположением, что он тоже держит Рашулу под шахом. А если потребуется, он может даже пригрозить, что сделает достоянием общественности все его интриги здесь, в тюрьме.
— И я могу с вами за компанию! — оскалился Рашула и пристально посмотрел на Мутавца.
Солнца больше нет во дворе. Оно, очевидно, спустилось за городской окраиной и, вероятно, там, в лощинах, стало похожим на самородок золота, который день, наподобие доброго и запасливого хомяка, закопает в землю, чтобы дню завтрашнему обеспечить питание, жизнь. Здесь, во дворе, потемнели стены, груда дров и решетки на окнах — всё, всё, даже люди. В воздухе словно разлит вздох голода, и двор, и люди как будто жаждут чего-то, очевидно, свободы. Белесая кисея заволокла небо, как иней осенние поля. Это не облака — небо ясное, но пройдет минута-другая, и сумрак, который уже наверняка сгущается далеко на востоке, разольется безмолвно и окутает все своим тюлем, сперва прозрачным, а потом все более густым, поначалу однотонным, позже — расцвеченным звездами.
В этот вечер, на рубеже между днем и ночью, сердце Мутавца бьется чуть слышно, точно контрабандист, который приближается к границе с тоской и сомнением, сможет ли перейти ее. Нет, это даже не тоска, а последние колебания, переходить ли ее вообще или остаться по ту сторону, не расставаться с этим днем и никогда больше не встречаться с ночью. Здесь говорят о какой-то вечеринке, пьянке, о каком-то веселье, а его сердце — это мешочек, наполненный слезами, и в жилах его течет не кровь, теплая и животворная, а что-то соленое и холодное, оно жжет все его тело. Это слезы. Он сказал, крикнул, что хочет жить и не хочет умирать!
Но не обязан ли он, однако, умереть ради Ольги и ребенка? Он принесет ей страдания, но вместо себя он оставляет ей ребенка, ведь невозможно в жизни иметь абсолютно все. Да, убеждает он себя и почти не думает больше об этом, ни о чем не думает. Он превратился в то, чем мы, говорят, все были. В землю. Но из земли только внешняя оболочка, напоминающая форму человека, сидящего в углу, погруженного в думы, оболочка, из которой рвется душа, тоскливо колеблющаяся на границе жизни, как ивовый прут, склонившийся в осеннем безлюдье над желтой глинистой речкой, полноводной или обмелевшей — все равно. Может, только один корешок держит этот прут на берегу, а может быть, он уже выдернут и лежит мертвый, ожидая полноводья, чтобы сорваться с места, куда — неважно, лишь бы унестись с потоком и зарыться в иле на дне. Какого полноводья он ждет? Последнего импульса к последнему шагу туда, куда его влечет величайший гипнотизер — смерть? Теперь он, как пожелтевший лист на засохшем черенке, ждет первого дуновения ветра, чтобы упасть на землю так же тихо, как тихо прожил он свою жизнь. Он оцепенел, нетерпение притаилось в нем; в душу закралась мысль о веревке, которую он утром видел у водопронодной колонки. Да, да, еще тогда: уставившись наконец этой веревки, он увидел и конец своих мук, увидел покой и спасение в смерти. Не надо бояться, так сказал Петкович, но разве сам он не испугался, разве не пал на колени? Он опустился на колени, но тут же поднялся, увидев женщину. Мутавац тоже поднялся бы с колен, но его жена не появилась. Он бы опустился на колени и сейчас, когда ее нет. Перед кем? Перед богом? Картинка с Бистрицкой богоматерью чуть высунулась из кармана, но он ее больше не достает, не видит он в ней больше утешения. Он постоянно чувствует в ногах что-то тяжелое, что-то его толкает встать и уйти отсюда, уйти, уйти. Ножичек у него в кармане, его не отняли, да и веревка еще на прежнем месте, висит на стене, он приметил это совсем недавно, когда прибежал на крик Петковича. Сердце его бьется размеренно и словно повторяет: скоро, скоро. Оно сочится слезами, слезы текут по жилам вместо крови. Но и они как будто заледенели. Холодно ему. Кашляет. Коченеет. Ждет. Ждет чего-то в себе самом.
— Ив самом деле, зачем мне это держать у себя,— подал голос Рашула, вытаскивая из кармана и рассматривая записочку Ольги.— С помощью моих друзей все равно станет известно, что она у меня. Отдам-ка ее лучше охранникам, и пусть они ее хранят или передадут судье для приобщения к делу.
Наклоняясь к нему, шепчет Розенкранц.
— Все равно она не принесет нам большой пользы на суде,— усмехнулся Рашула и принялся ее рвать, но не разорвал и протянул Мутавцу.— Возьмите, Мутавац! Все говорят, что я вам зла желаю, даже смерти, а вот вам доказательство, что это не так. Возьмите.
Одна только мышца дрогнула у Мутавца, не в руке — в ноге. Да, встать, взять записку. Но, встав и сделав первый шаг, он вдруг решил уйти подальше отсюда. Только куда? Не в тюремном ли корпусе сейчас Юришич и Петкович? А Рашула его просто дразнит, не отдаст он записки. Мутавац остался на месте.
— Смотрите, не хочет. Ну да ладно,— Рашула сунул записку в карман.— А что вы думаете, Мутавац,
верите ли в то, что я вам желаю смерти? — Молчание стало еще томительней, Мачек объявил мат Ликотичу.— Да вы, как я вижу, сами оказались в матовом положении, какое мне дело до вас, когда вы добровольно выходите из игры. Вот кашляете, вы очень больны. Не настолько я злобен и безумен, чтобы наступать на пятки тому, кто сам уходит.
— Мат, действительно мат,— уныло нудит Ликотич.
— Да, все это так,— весело и оживленно продолжает Рашула и прислушивается в тишине к своему голосу.— Мутавац сам виноват, зачем потребовалось ему прятать секретную книгу, этим он сам себя подвел и приговорил к каторге. Каторга! — Он зевнул.— И вы, Ликотич, попадете на каторгу, все пойдем на каторгу, и вы, Розенкранц, туда пожалуете. Мачек сказал, что скорее пошел бы на каторгу, чем в сумасшедший дом. Каторгу, говорит, переживет, а если не переживет?
Почти сентиментально вздохнул Розенкранц, присев на край стола. Ему надо бы повидаться с Пайзлом. Но что это даст?
— Тяжело выдержать,— гнет свою линию Рашула, он отводит взгляд на Мутавца и, небрежно прислонившись к стене, смотрит на окна тюрьмы. Говорит словно спросонок, зевает, как от нестерпимой скуки, и словно убаюкивает себя монотонным голосом. Но на самом деле он предельно внимателен и будто отмеряет, с какой тяжестью падают его слова на Мутавца.— В тюрьме люди одержимы и раздражительны. Особенно охранники. Кого они возненавидят, тот может быть уверен, что не выйдет оттуда. А возненавидеть они могут за сущий пустяк, просто есть такие люди, которые живут ненавистью, и тогда будь ты хоть самый послушный, самый старательный, не миновать тебе подвалов Лепоглавы.
— Каких подвалов? — с усмешкой спросил Мачек. Знает он, подобными байками Рашула обычно пугает Мутавца, а иногда Розенкранца. Ему смешно, он зол на Розенкранца и на Мутавца.
— Подвалов? — ощерился Рашула, мельком, как бы случайно зыркнул на Мутавца и снова принялся смотреть на окна тюрьмы.— Бывший монашеский
склеп! Там нет света. Нет окон. Холодно и сыро. В полу полно дыр. Крысы бегают, прыгают на человека. А люди сидят на корточках в кандалах. Целыми месяцами. И получают только хлеб и воду, а иногда и этого им не дают. Нередко из этой гробницы заключенных вытаскивают мертвыми.
— Кривится Розенкранц. Делает вид, что не боится, знает, кого Рашула имеет в виду, однако ноги у него трясутся. В таком подвале он держал мертвецов на льду.
— Убедитесь сами, когда туда попадете.
— Я был только шесть часов, а есть такие, которые там просидели по шесть месяцев. Но все это еще ничто по сравнению с тем, как человека пеленают в смирительную рубашку, только ребра трещат.
— И не обязательно при этом быть сумасшедшим, не так ли? — добавил опять Мачек.
— Конечно. Да и не бывает таких. Но скручивают их крепко. Впрочем, Мутавцу это на пользу, исправили бы ему горб.
Все рассмеялись, даже Ликотич, и посмотрели на Мутавца. Он понуро сидит на козлах и хоть не произносит ни слова, прислушивается к тому, что говорит Рашула. Этот голос доносится из непосредственной близости и буквально прикасается к нему холодно и остро, как зубья пилы. Закрадывается неясное подозрение, что Рашула хочет его запугать. Естественно, не все должно быть правдой. Но разве он не тот человек, который навлекает на себя ненависть других? Все его презирают, высмеивают, толкают. На каторге с ним случилось бы самое худшее, самое худшее! Уж лучше миновать это! Хотелось отойти в сторону, совсем уйти, исчезнуть. Чтобы ничего не было! Но смех и взгляды, которые он ощущает на себе, приковывают к месту. О, хоть бы они наконец отвернулись от него, отпустили отсюда. Всем этим людям словно не терпится его растоптать. Разве дали бы они ему спокойно умереть? Они бы пошли за ним, стали бы издеваться, сейчас ему желают смерти, а тогда бы наперекор желали бы жизни. Или нет? Он поднимает голову и напряженно ждет, что будет говорить Рашула. Как самоубийца, который лежит на рельсах и страшится, что поезд затормозит как раз перед ним. Как пьяница, который должен выпить свою горькую чашу и набраться храбрости. Инстинктивно чувствует потребность пережить большой страх, чтобы обрести большую храбрость.
На втором этаже в первый раз сегодня после полудня завыла жена Ферковича. Может быть, до сих пор она спала? Крики ее отрывисты, нечленораздельны, они словно обрываются, пробиваясь сквозь решетку, как пряжа, протаскиваемая сквозь зубья гребня.
— Да, случается, и часто,— прислушиваясь к воплям, продолжает Рашула, подзадоренный смехом окружающих,— бывает, подвал заливает водой и воры тонут. Но все это еще ничто по сравнению с тем, что происходит в женских тюрьмах. Я знаю, жена моя однажды навестила родственницу в тюрьме на Савском шоссе, где надзирательницами монашки. Вот там действительно страшно. Мучают их монашки, а они въедливые, бьют, полосуют спины вдоль и поперек. От попов своих любезных, исповедующих арестанток, узнают о их грехах, впрочем, для них все грех. Полураздетых ни за что ни про что выгоняют на мороз, заставляют на коленях ползти вокруг тюрьмы, как на крестном ходе вокруг церкви! Стригут их всегда наголо и гвозди заставляют глотать, гвозди,— он не может удержаться от смеха,— да, именно гвозди! Мутавац этому не верит! Поверил бы, когда бы мог навестить там свою жену и своего ребенка, потому что есть и такие, которые там рожают и сидят вместе со своими младенцами. Он с женой не увидится, по крайней мере, от десяти до двадцати лет. Развезут их по разным тюрьмам. И что самое удивительное — заключенные, будь то мужчина или женщина, именно в тюрьме попадают в руки монахов или монахинь. Это всегда несчастье.
Наполеон с казенным журналом под мышкой шел к начальнику тюрьмы, но остановился на полпути, послушал Рашулу и не удержался — вмешался в разговор.
— Знаете, что надо делать? Перед отправкой в Лепоглаву плюньте на палец и ударьте по пятке. Так всегда делают, когда встречаются с монашкой или монахом. Видите,— крикнул он,— Мутавац уже собирается плюнуть!
Все опять смеются, смотрят на Мутавца, который как будто нечаянно сполз с доски, лежавшей на козлах. Смотрит так, словно попал в густой туман и не видит дороги. Не видит? Нет. Путь для него ясен. Но все опасения, замутившие его душу после рассказов Рашулы, выросли до чудовищных размеров. Из тумана как призрак выплывает женская тюрьма на Савском шоссе. Это там, возле железной дороги, где года два назад произошло крушение. Он был там, видел разбитые вагоны и кровавые искромсанные трупы. Тупо смотрел он на них, жалел. А из тюрьмы через решетки и стену до него доносились душераздирающие вопли. И кто-то пищал, верно, ребенок. Почему? Как там оказался ребенок? Тогда он не знал, а теперь ему понятно, что это был ребенок какой-то заключенной. И его дитя окажется там? Эта мысль, как бы подсознательно он ни подвергал ее сомнению, сокрушила его. И только одна картина была доступна его пониманию: последние полусознательные конвульсии человека, раздавленного колесами поезда. В памяти всплывают воспоминания, как он с Ольгой ходил на вечернюю службу в женский монастырь. Тогда он убедился, что монахини добры и приветливы. Но никакая доброта не смогла бы освободить от страданий Ольгу, ребенка, если бы они оказались в тюрьме. Но если они не попадут в тюрьму, если все для них кончится благополучно, они все равно осуждены страдать, потому что он тяжело болен и сидит в тюрьме. А если он решится на самоубийство? Мутавац вздрогнул и уже сделал попытку сесть.
Но Наполеон, которого окликнули из проходной, отворил ворота, и этот обыденный факт — открытые ворота, привлек внимание Мутавца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44