А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Справа на крайнем сиденье уселся комиссар Готтхельф, я сел в глубине у окна. Так они хотели лишить нас с Наташей возможности общаться. Теперь она могла беседовать только с сыном, и у них был долгий разговор на пальцах. Наташа терпеливо объясняла Мише что-то, чего он сначала не понимал. Под конец он, видимо, все понял, потому что помахал мне рукой и, по всей видимости, успокоился.
Мое правое запястье по-прежнему было приковано к левому запястью Готтхельфа. Тот уже не кипел от злости, но был очень молчалив. Когда подали еду, он снял наручники, потом опять защелкнул.
До Милана светило солнце.
Потом мы попали в облака. Самолет дрожал, пробиваясь сквозь их толщу, несколько раз даже «проваливался», но Миша ничуть не боялся. Я почувствовал, что самолет начал набирать высоту. В салоне все еще горел свет, за окнами все еще пролетали клочья темных, серых туч, иногда по стеклам даже стучали струи дождя. Но мы летели все выше и выше…
Эту последнюю часть моей исповеди я наговариваю в камере гамбургского следственного изолятора в микрофон магнитофона, который мне подарил профессор Понтевиво – как будто предчувствовал, что мне еще придется в чем-то исповедаться.
Камера у меня просторная и хорошо оборудованная, и следователь вполне толковый и вежливый. Наташу не взяли под стражу. Вообще пока не ясно, что с ней будет. Вероятно, она получит срок лишения свободы, скорее всего, условно, считает ее адвокат, а кроме того, ей грозит собрание суда чести ее коллег по профессии. Но адвокат надеется, что ему удастся это предотвратить. Он твердо надеется.
Сегодня понедельник, 4 июля. Я сижу здесь неделю. Первые дни были заполнены формальностями, допросами и очными ставками. В зарешеченное окно я вижу остальные три стены с зарешеченными окнами, обрамляющие тюремный двор. Судебные заседания по моему делу должны начаться вскоре, еще до летнего перерыва. Во вторник мой адвокат придет ко мне для очередной беседы. Он приведет с собой своего коллегу, которому гражданский суд Лос-Анджелеса поручил представлять интересы штата Калифорния против Питера Джордана по обвинению в совращении несовершеннолетней, иначе говоря: позаботиться о том, чтобы этот процесс проводился отдельно от немецкого или же одновременно, но по американским законам. С завтрашнего дня у меня будет полно дел.
Поэтому я и хочу завершить свою исповедь сегодня, в этот дождливый понедельник. Девятая кассета скоро кончится. Машинописную копию первых восьми профессор Понтевиво за это время переслал по моей просьбе следователю. Таким образом, если я сегодня закончу свой рассказ, то будет подведена черта под определенным периодом моей жизни и может начаться новый.
Я сказал «новый», а сам, несмотря на это, сжимаю в руке нечто, относящееся к прошлому периоду моей жизни: золотой крестик, некогда подаренный мне Шерли, чтобы защищать и охранять меня. Он жжет мне руку, этот маленький крестик, сопровождавший меня на извилистых путях моей жизни.
Я сохраню его. Новый период жизни отнюдь не значит: новая жизнь. У каждого из нас всего одна жизнь. И крестик – часть этой моей единственной жизни. И если не потеряю, он будет со мной до самой смерти. Эта наша единственная жизнь таит в себе для каждого из нас другие переживания, другие выводы и другие кары. Чем больше пережито, тем больше шрамов от затянувшихся ран. Я имею в виду не только телесные, но и душевные раны. Одна такая рана может и не зажить, тогда человек умирает от своей жизни.
Нет, я не выброшу талисман Шерли. Даже если бы захотел, не стану этого делать. Никто не может выбросить свое прошлое. Это было бы слишком просто.
Итак, я сжимаю в руке золотой крестик Шерли, который будет напоминать мне, всегда будет напоминать мне обо всем, что случилось; итак, я продолжаю свой рассказ с того места, где сам себя перебил…
16
До Милана светило солнце. Потом мы попали в облака. Самолет дрожал, пробиваясь сквозь их толщу, несколько раз даже «проваливался», но Миша ничуть не боялся. Я почувствовал, что самолет начал набирать высоту. В салоне все еще горел свет, за окнами все еще пролетали клочья темных, серых облаков, иногда по стеклам даже стучали струи дождя. Но мы летели все выше и выше.
После еды стюард покатил по проходу небольшой столик-бар, предлагая коньяк, вино и виски. Наташа взяла коньяк, полицейские попросили виски.
– За кошмар, который вы нам устроили, – сказал Готтхельф, который теперь держался немного приветливее. Не хотите чокнуться?
– Нет.
Он недоверчиво взглянул на меня, потом его осенило:
– Ну да, конечно. Простите мою бестактность.
Он приподнял рюмку и кивнул Наташе. Она ответила тем же, а я отвернулся к окну, потому что запах виски проник мне в ноздри и вызвал легкую тошноту.
Из динамика донесся голос стюардессы:
– Дамы и господа, мы летим на высоте пяти тысяч метров над Симплоном. Сейчас мы будем набирать высоту и вскоре поднимемся выше облаков.
Комиссары выпили по второй, а голос из динамика сообщил, что мы летим на высоте 5500 метров над долиной Роны. Самолет наш был турбореактивный, поэтому не мог лететь слишком высоко, но после 5500 метров мы пробили верхнюю кромку облаков, и в салон внезапно хлынул ослепительный белый свет солнца.
Этот свет был так резок, что нам всем сразу пришлось закрыть глаза. Неземной свет, о котором, вероятно, можно грезить или слагать стихи, если есть поэтический дар. Мы вновь открыли глаза. Готтхельф смачно выругался.
Я взглянул на Наташу, она кивнула мне и улыбнулась – наступил тот миг, к которому так долго рвалась ее душа, о котором она мне рассказала в канун Рождества на рождественском базаре в Гамбурге. Теперь она во второй раз летела над Альпами. Во второй раз видела зрелище, которое произвело на нее самое сильное впечатление за всю жизнь и которое ей так хотелось увидеть еще раз – сидя рядом с мужчиной, которого она любит.
Желание ее исполнилось – правда, несколько странным образом. Мы сидели рядом, но между нами было двое полицейских. Однако улыбка Наташи свидетельствовала: исполнилось! Я тоже улыбнулся ей и, сощурившись, чтобы выдержать резкий свет, стал глядеть в иллюминатор; Готтхельф наклонился ко мне, чтобы тоже взглянуть в окно, и я почувствовал запах виски, когда он сказал:
– В Рим мы летели ночью, и все было в облаках. Видели ли вы когда-нибудь такую красоту?
– Нет, никогда, – ответил я и опять взглянул на Наташу.
Она поправляла дужки очков и улыбалась, полная уверенности в будущем, полная надежды. Улыбка Наташи была чиста, как этот небесный свет, и вдруг я отчетливо увидел вокруг ее чела сияние; тут-то я наконец понял, с каких высот нисходил на нее этот небесный свет, который всегда окружал ее, днем и ночью.
Миша вдруг страшно заволновался и быстро-быстро «заговорил» пальцами. Наташа встала и вынула из сетки над сиденьем голубую спортивную сумку: из сумки она достала альбом для рисования и большую коробку цветных карандашей, которую я когда-то подарил Мише. Он помахал мне рукой, показал пальцем за окно и начал рисовать, положив альбом на колени и высунув язык от волнения и напряжения. Язык быстро скользнул от одного угла губ к другому.
– Дамы и господа, – донесся из динамика голос стюардессы, – мы пролетаем сейчас над Серебряным рогом горы Юнгфрау, теперь наш курс меняется – мы поворачиваем на северо-восток. Перед нами Сен-Готард…
Голос повторил то же самое по-французски и по-английски, и многие пассажиры прильнули к окнам. Некоторые щелкали фотоаппаратами, другие просили еще чего-нибудь выпить, и стюарду приходилось сновать со своим баром на колесиках по проходу; он едва поспевал.
Сзади остались долины Роны, скрытые от глаз мрачными, темными, почти черными тучами. Потом слой облаков все больше светлел и под конец стал белым, как вата. Из него высунулся Серебряный рог, сам по себе казавшийся отсюда отдельной горой. Он был покрыт толстым слоем белейшего снега, который сверкал и переливался в солнечных лучах. Право слово – нужно быть поэтом, чтобы суметь описать эту картину. Юнгфрау светилась и переливалась всеми цветами радуги, словно уникальный огромный бриллиант в миллиард карат, но эти цвета радуги были совсем не те, какие мы обычно видим, они были созданы не для человеческих глаз, привыкших лицезреть лишь грязную и грешную землю. Это были другие краски, а может, никаких красок вообще не было; мне пришли в голову два слова, оба наверняка покажутся смешными, но я все же рискну их назвать: надреальные, надчувственные.
Краски эти выходили за пределы реальности, какую человек может себе представить, и созданы для восприятия органами чувств, которые намного превосходят человеческие.
– Еще порцию виски, – сказал стюарду сидевший рядом со мной комиссар; голос его звучал хрипловато. – И моему коллеге тоже. А также рюмку коньяку даме.
– Сию минуту, сударь.
– Вы действительно не хотите чего-нибудь выпить? – спросил меня Готтхельф.
– Нет, – покачал я головой и отвернулся к окну, любуясь морем облаков, из которого, подобно чудовищной каменной волне, вздымался Серебряный рог.
Стюард подал заказанные напитки, и я опять обменялся взглядом и улыбкой с Наташей. Снаружи было так ослепительно светло, что в салоне, залитом тем же самым светом, казалось – как это ни парадоксально, – что сидишь в сумерках.
Миша не выдержал – вскочил с кресла, поставил ногу на сиденье и, положив альбом на колено, лихорадочно рисовал, то и дело прижимаясь лбом к стеклу своего окна.
Как и предсказала стюардесса, из облаков перед нами вынырнул Сен-Готард, он тоже светился и переливался неземными красками. Небо над нами было темно-голубое и чистое, и где-то далеко-далеко, в море облаков под нами, мне померещилась третья вершина, которой, может быть, и не существовало: то был край света.
Из маленьких вентилей над сиденьями в салон вливался богатый озоном воздух и наполнял его приятным запахом. Я повернул один из вентилей так, чтобы струя свежего воздуха била мне прямо в лицо; я глубоко втягивал в легкие воздух, смотрел на Наташу и вдруг понял, что теперь нас больше ничто не разлучит – ни время, ни стены тюрьмы, ни люди, ни события, что один будет ждать другого, пока мы не будем свободны, чтобы насладиться коротким временем счастья, нашим «коротким сроком».
Теперь я это понял, ибо, хотя мы и не имели возможности говорить друг с другом и, наверное, еще долго не будем ее иметь, мы все сказали друг другу глазами – теперь, в этом свете, который никогда не забудет тот, кто хоть раз его видел.
Миша протянул рисунок матери и что-то «сказал» ей на пальцах, Наташа ответила ему тем же способом, потом она что-то сказала Фриду, тот передал ее слова своему напарнику, и Готтхельф сказал мне:
– Малыш говорит, что там внизу есть остров. И что он хочет жить на этом острове.
А Миша и Наташа тем временем продолжали беседовать на своем языке.
Готтхельф сообщил:
– Мать объяснила ему, что это гора, но мальчик стоит на своем. Он говорит, что это волшебный остров.
– А теперь он что говорит? – спросил я, и Готтхельф передал мой вопрос Фриду, тот – Наташе, и в обратной последовательности ко мне пришел ответ:
– Мать сказала ему, что это вершина горы. Нет, возразил он, это остров. Ну, тогда это – недостижимый остров, сказала мать. На что он возразил: я верю, что его можно достичь, если напрячь все силы и если голова не закружится. Потому что этот остров – на облаках.
Потом Наташа передала Мишин рисунок комиссару Фриду. Он полюбовался рисунком и протянул его Готтхельфу, а я посмотрел на рисунок вместе с ним, причем, когда я наклонился, наручник тихо звякнул.
Миша и в самом деле нарисовал остров. Он был окружен бело-голубым морем и светился всеми цветами, какими горел на солнце Серебряный рог. На острове стояли трое: женщина, маленький мальчик и мужчина. Мальчик стоял в середине. На женщине были большие очки в роговой оправе. Мужчина держал в руке стакан.
Я еще не кончил разглядывать рисунок, когда Фрид наклонился через проход и сказал:
– Он просит вернуть рисунок. Что-то там надо исправить.
Рисунок вернулся к Мише, и он принялся энергично орудовать резинкой, то и дело облизывая губы. Потом взял карандаш, что-то подправил на рисунке и протянул его матери, при этом широко и беззвучно улыбаясь мне и радостно сияя глазами.
Лицо Наташи посерьезнело, когда она взглянула на рисунок, то же самое произошло с Фридом и Готтхельфом, когда листок дошел до нас. Вроде бы все оставалось как было. Только в руке у мужчины не было ничего.
Готтхельф сказал взволнованно:
– Он стер стакан, потому что знает: вы бросили пить. Самолет изменил курс, описав большую дугу. Теперь мы летели прямо на Сен-Готард, и солнце светило уже не с правой, а с левой стороны, так что его лучи ударили мне в лицо с такой силой, что слезы полились из глаз и мне пришлось прикрыть веки.
Четыре турбореактивных двигателя ровно гудели. Я откинулся на спинку сиденья. Свежий воздух овевал мое лицо. Я услышал голос Готтхельфа:
– Какой все-таки милый этот мальчик.
– Да, – с готовностью подтвердил я.
– Такой вежливый. Такой умненький. И такой талантливый.
– Да, – опять подтвердил я.
– Так и останется глухонемым на всю жизнь?
– Да.
– Какая жалость.
– Да, – сказал я. – И вправду очень жаль.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68