А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Шерли. Шерли. Умоляю тебя! Но она смотрела только на свой матовый экранчик.
Этот Джекки как-то поведал мне, что из чувства самосохранения был вынужден в Голливуде сменить фамилию. «Думаете, мне дали бы работу, если бы я оставался Якобриновиковским? Да прежде, чем американцы выговорят такую диковинную фамилию, можно снять два дубля! Так что я сам себя во второй раз обрезал. Резать как-никак моя профессия, на то я и монтажист! А после этого на фирме все пошло как по маслу!»
Я сказал:
– Эту сцену все равно придется переснять, как и все сцены, снятые в первые дни.
– Но не эту, – заметил красавчик – ассистент мастера, которому явно нравилась Шерли: он все время на нее пялился.
– Он прав. – Дважды обрезанный экс-берлинец мрачно кивнул. – Господин Косташ говорит, мол, там, где вас убивают, вы на уровне. Я того же мнения. Все первый класс. Кроме звука. Вы только послушайте! Случалось вам проломить кому-нибудь башку бронзовой лампой? Нет. Да тут будто в кегли играют! Где ты откопал этот звук, парень?
– В фонотеке студии, – вспыхнул его смазливый ассистент.
– Стоило тебя посылать! Не мог найти чего получше?
Ассистент обиделся:
– В разделе «Проломы черепа» ничего лучше не было. Я притащил на всякий случай еще и «Перелом костей», «Расплющивание костей» и «Металлический шар падает в ведро с повидлом». – Он кивнул на три коробки с небольшими роликами, стоявшие на подоконнике. – Мы их прослушали. Звук еще хуже.
Тут заработал динамик:
– Сообщаем точное время: тринадцать часов. В павильоне три перерыв окончен. Мистера Джордана просят явиться в студию. Мистер Джордан, вас просят.
Толстяк Джекки промолвил задумчиво:
– Да, тут нужен настоящий череп.
– Воспользуйтесь своим собственным, – ввернул обиженный ассистент.
Но Джекки не удостоил его вниманием:
– Отлучусь-ка я на часок. Раздобуду столько черепов, что хватит на три дубля.
– Можно мне поговорить несколько минут с дочерью? – спросил я ассистента.
– Разумеется, мистер Джордан.
– Мистер Джордан, мистер Джордан, вас ждут в павильоне три, – взывал голос из динамика.
– Очевидно, сейчас вам это не удастся, – заметил Джекки, засовывая руки в рукава пальто.
– Я зайду попозже.
– It will us be a pleasure, – откликнулся Джекки на своем берлинском варианте английского.
Шерли ничего не сказала. За все это время она не проронила ни слова и ни разу не взглянула на меня.
В последовавшие затем два часа я не имел возможности выйти из павильона, не мог даже ни на минуту уйти со съемочной площадки. По моей вине было потеряно много времени, и я не осмелился еще раз нарушить дисциплину. Только после 15 часов был объявлен небольшой перерыв для перемены декораций. Чтобы камера могла отъехать подальше, пришлось убрать одну стену комнаты. Благодаря этому у меня выдалось несколько свободных минут. Я помчался на второй этаж. В монтажной не было никого, кроме с клейщицы.
– Все пошли в тонателье.
В киногородке было несколько залов, в которых можно было записывать на пленку целые симфонические оркестры, равно как и звуки любой силы – от стрекота цикад до взрыва атомной бомбы, – наговаривать диалоги и под конец «микшировать» готовые фильмы на огромных пультах управления. В одном из таких залов среднего размера я нашел Шерли. Когда я открыл тяжелую двойную звуконепроницаемую дверь, я увидел, что она одна и сидит на полу. Над ее головой висел микрофон. Перед ней на полу лежало шесть свиных голов. Выпуклые мертвые глаза животных таращились из глазниц. Шерли держала в руке тяжеленный молоток. На ней был большой фартук.
– Тихо! – заорал кто-то, когда я вошел. – Ни с места! За стеклянной перегородкой я увидел толстяка Джекки и его ассистента. Джекки сидел за пультом. Он нажал на какие-то рычаги. Зажглось множество ламп.
– О'кей, Шерли! – Голос Джекки, усиленный динамиком, гулко разнесся по пустому залу с двойными стенами, усеянными круглыми отверстиями для лучшей акустики. Шерли взмахнула молотком и с силой ударила по одной из голов. Голова раскололась. Кровь, обломки костей и мозги брызнули во все стороны и чуть не угодили на мои ботинки. Звук получился ужасающий. Именно такой, какой бывает, когда кому-нибудь проламывают череп.
Из динамика донесся ликующий голос толстяка Джекки:
– Ну, дружище, в точку так в точку! Wait a minute, Шерли! Послушаем-ка разок на столе!
Толстяк и красавчик скрылись за какой-то дверью. Мы с Шерли были одни, одни в этом огромном зале со скошенными под точно рассчитанным углом стенами, в этом сюрреалистически гулком зале. Я подошел к Шерли и помог ей подняться с полу. Заглянув ей в лицо, я перепугался: она была мертвенно-бледна. Вид у нее был такой больной и несчастный, что я усадил ее на складную скамеечку, и горячая волна жалости к ней захлестнула меня с головой.
– Тебе опять стало дурно?
Она кивнула.
– Тебя вырвало?
– Я уже привыкла. Что стряслось с этим врачом?
– Нынче вечером буду знать. Адвокат уже поехал в полицию. – И солгал: – Если он ничего не добьется, у меня есть другой врач на примете. Не беспокойся, любимая. Мы тебе поможем. Мы тебе обязательно поможем. Через несколько дней все будет в прошлом, клянусь тебе.
Тут она на меня взглянула, и я вдруг увидел, как она страшно постарела. Молча она взяла мою руку, задержала ее в своей, и я почувствовал, как она тонка, слаба и холодна. Да, теперь Шерли глядела на меня тусклыми, по-собачьи преданными глазами, которые уже не горели огнем любви и ревности, как было утром, нет, то пламя погасло. Потухшими были эти красивые глаза, безучастными. И так же безучастно она сказала:
– Мне жаль, что я так плохо вела себя нынче утром.
– Шерли…
– И вчера вечером тоже. Прости меня, Питер.
Все это было сказано тонким детским голоском, и я невольно вспомнил, как в детстве ее отсылали из дому в интернаты и пансионы только потому, что она мешала Джоан и мне в пору нашей взаимной страсти, – это дитя, лишенное детства, это дитя, которое никогда не имело ни подлинного отца, ни подлинной матери и теперь было готово и не могло себе позволить стать матерью. Это дитя, которое умасливали подарками, обманывали поцелуями и убирали с дороги шутками, это дитя, выросшее с воспитательницами, чужими детьми, чужими учителями, без родительского тепла, без любви другого человеческого существа – пока не обрело мою.
Но было ли это чувство любовью? Все вокруг меня разрушало то, что я считал любовью – моей первой любовью. Разве могло быть любовью то, что губило саму любимую? Не любил ли я все еще только себя, только себя одного? Может, все-таки правду сказала мне однажды та женщина в приступе ненависти: «Ты не можешь любить. Просто неспособен на любовь. Ты вообще не знаешь, что это такое».
Все это внезапно пронеслось в моей голове, когда я стоял перед ней, моей маленькой Шерли, которая так геройски боролась со своей тошнотой, со своей слабостью, когда я стоял наедине с Шерли в этом огромном гулком зале, полном технических устройств, придуманных столь же холодным и бесчувственным умом, что и мой, только лучше, намного лучше.
– Шерли, когда мы нынче вечером поедем домой… – начал я и тут же прикусил язык, потому что вспомнил, что нынче вечером мне нужно ехать к мадам Мизере. И я начал фразу сначала: – Когда мы нынче вечером увидимся в отеле, я тебе объясню…
– Нет.
– Что значит «нет»?
– Нет, – повторила она, и в ее голосе не было злобы, лишь бессилие и усталость, страшная усталость. – Нет, ты не должен мне ничего объяснять.
– Но…
Она сжала мою большую горячую руку своей маленькой и холодной как лед.
– Дай мне договорить. Они сейчас вернутся. И тебя тоже сейчас опять позовут в павильон…
– Шерли, – перебил я ее. – Любовь моя, ты для меня все. Верь мне. Я тебя люблю. Так поверь. Прошу тебя, поверь, я люблю тебя.
Так мы говорили с ней в этом зале, построенном по последнему слову акустико-электронной техники, в этом безлюдном зале, где были озвучены, снабжены музыкальным сопровождением, «смикшированы» бессчетные множества вымышленных трагедий и комедий, так говорили мы с ней, два пленника нашей реальной драмы, не проданной в виде сценария, не снятой на кинопленку, драмы, не нуждавшейся в музыкальном сопровождении, «микшировании» и корректировке. Может быть, именно эта окружающая нас супертехника придавала месту действия нечто театральное и заставляла меня произносить фразы, которые я в другом месте, пожалуй, ни за что не решился бы произнести:
– Все, что я сделал и делаю, я делаю для нас с тобой. Я почти вдвое старше тебя и все же молод душой, но я уверен, что до тебя не знал чувства, называемого любовью, и что после тебя уже никогда не узнаю любви. Знаю, это звучит слишком патетически, но я действительно так это чувствую: ты – единственная преграда, стоящая между моей старостью и моей несостоявшейся, зряшно прожитой жизнью без любви.
Пока я все это произносил, она смотрела на меня потухшими глазами, а у наших ног валялись окровавленные мертвые свиные головы, осколки костей и куски мяса.
И еще я сказал ей:
– Я живу только благодаря тебе, Шерли. И постоянно вспоминаю все, что нас связывало. Наши тайны, наши подаваемые друг другу сигналы, наши письма, которые мы ухитрялись передавать друг другу и которые, прочитав, сжигали. Наши свидания. Маленькие гостиницы. Телефонные разговоры. Цветы от инкогнито. Все это, запретное, для меня означало жизнь и любовь: то была моя первая настоящая любовь, Шерли…
– И моя. – Она склонила голову, как будто мы говорили о некой ушедшей от нас навсегда и горько оплакиваемой покойнице.
– Маленький бар в полумраке. Наши любимые песенки. Пианист играет «Верную любовь». Вот о чем я вспоминаю. О чем мечтаю. Ради чего живу. Только ради этого. Ради нашей любви. Эти слова звучат ужасно патетично. Но я люблю тебя, Шерли. Верь мне.
На это она ответила:
– Я верю, что ты меня любишь. Но считаю, что ты тут, в Гамбурге, попал в дурную историю.
– Если ты имеешь в виду ту блондиночку, что ждала меня нынче утром…
– Не только ее. Много всякого.
– Шерли…
– Не перебивай. Они сию минуту вернутся. Я уверена, что ты сейчас очень несчастен. Я уверена, что тебе просто придется лгать, если ты начнешь объяснять мне, что здесь произошло. И поэтому прошу тебя: молчи! Я верю тебе. Мне просто ничего другого не остается. Посмотрю, что будет дальше. Только не хочу, чтобы мне и дальше лгали.
Слова эти тоже звучали весьма неожиданно в ее устах.
Да, вероятно, все дело было в этом пустом и огромном зале с его микшерами и микрофонами, звукопоглощающими стенами и широкоэкранными установками. Вероятно, именно этот мир бездушной техники заставил наши души заговорить.
– Я не стал бы тебе лгать, – сказал я и подумал: я уже лгу.
– Стал бы, Питер. Наверняка. Мне всю жизнь лгали. И Джоан. И ты. И подружки. И мальчики. Кругом одна ложь. Я тоже люблю тебя всем сердцем. И знаю, что ты найдешь для нас обоих наилучший выход. Но я не могу больше терпеть, когда мне лгут.
Я попробовал было обнять ее, прижать к себе, поцеловать. Мне было все равно, войдет ли кто, увидят ли нас. Но Шерли оттолкнула меня.
– Не надо, прошу. Не прикасайся ко мне. Меня то и дело тошнит.
Я отступил и вдруг затрясся от озноба, хотя в зале было жарко. Разве это похоже на любовь? Неужели мы оба уже так далеки друг от друга?
– Не сердись, Питер. Вот когда ребеночка не будет…
– Да-да, – кивнул я. – Конечно.
– Ну вот, теперь я тебя обидела.
– Ничего подобного, – отмахнулся я.
За гладкой стеклянной перегородкой появились Джекки с ассистентом. Оба сияли. Динамик щелкнул, и тут же послышался голос мастера по монтажу:
– Дети мои, не могу удержаться и не назвать самого себя гением! Какой звук получился! Да вы просто уделаетесь от восторга!
– Я потом поднимусь к вам и послушаю, – машинально пообещал я.
– А знаете, где я раздобыл свиные головы? На бойнях в Вандсбеке! Надеюсь, вы не приняли это за личное оскорбление, мистер Джордан?
– С какой стати?
– Ну, из-за того, что я додумался заменить вашу голову именно свиной! – Он раскатисто засмеялся и уселся за пульт. – Погоди-ка, детка, запишем еще разок, на всякий пожарный.
– Хорошо, мистер Джекки. – Шерли поднялась с пола и вновь взялась за молоток. При этом бросила мне через плечо: – Та женщина позвонила.
– Что-что?
– Утром. Тебя не было.
– Но как же…
– Телефонистка соединила ее со мной в монтажной. Не знаю почему. Здесь считают меня, очевидно, твоей родной дочерью. Или решили, что звонит Джоан.
– Но звонила не та женщина!
– Нет, та.
– Откуда ты знаешь?
– Она попросила позвать тебя.
– Это еще ничего не доказывает.
– Но она представилась.
– И как ее зовут?
– Фрау Петрова.
Я тупо уставился на Шерли.
– Вот видишь, Питер. Потому я и не хочу, чтобы ты мне еще что-то объяснял. Ведь тебе пришлось бы солгать в первой же фразе.
Тут зажглись красные и зеленые лампы.
– Ну как, детка, готова?
– Да, мистер Джекки.
– Шерли, но это же все чистый бред! Не могла звонить та женщина! Да я и не знаю никакой фрау Петровой!
– Питер, микрофон включен.
Я двинулся к двери.
Вдруг раздался голос Джекки:
– А сейчас будьте любезны замереть на месте, мистер Джордан! – (Я замер.) – Ну-ка, детка, вдарь как следует!
Шерли присела. Взмахнула молотком. С силой ударила по свиной голове. Опять раздался тот же отвратительный звук. Второй череп разлетелся на куски.
– Восторг! Неподражаемо! – Голос Джекки в динамике захлебывался от восхищения. Я взглянул на Шерли. Она покачала головой и отвернулась. Нет, это было бессмысленно, совершенно бессмысленно. Перешагнув через лужи крови, обломки костей и комочки мозгов, я пошел к двери.
Фрау Петрова.
Черт возьми, почему она сюда позвонила? Внезапно я весь затрясся от бешенства. Что это ей вдруг взбрело в голову? Ведь она женщина. У нее есть женское чутье. И она должна была бы знать…
Что?
Что она, собственно, должна была бы знать? А ничего.
У выхода из тонателье была телефонная будка. Я полистал толстенный справочник. Петродер. Петрос. Петросси. Петрова. Петрова. Петрова. В справочнике оказалось одиннадцать Петровых, но Наташа, видимо, не указала своего имени и профессии. Слава Богу.
Нет, вот она – Петрова Наташа, д-р мед., 23-68-54.
Я набрал номер, и в трубке послышался ее спокойный, мягкий голос.
– Говорит Джордан. – Я еще задыхался от бешенства. Я еще не остыл. – Я звоню со студии. Вы сегодня утром звонили сюда.
– Да.
– Почему?
– Боже, я что-то не так сделала?
– Да.
– Мне очень жаль. Я думала, вы там один. Я не знала, что ваша дочь работает монтажисткой.
– Что вам было нужно? – спросил я и, еще не договорив, почувствовал, что вся моя злость улетучилась, что этот тихий, спокойный голос смирял меня, успокаивал.
– Я хотела вас поблагодарить.
– Поблагодарить?
– Ну да, за чудесные цветы, за ящик для рисования, за цветные карандаши.
Цветные карандаши. Ящик для рисования. Цветы. Я обо всем этом забыл, давно забыл.
Она хотела меня поблагодарить. Это было так естественно для такого естественного человека, как Наташа Петрова. Если бы она была сейчас тут, вдруг подумалось мне. Может, я бы смог сказать ей правду, всю правду, раз уж от Шерли я ее вынужден скрывать. Я лгал всю свою жизнь. И теперь впервые ощутил слабое подобие той муки, которая не отпускала, если не можешь никому и никогда сказать правду. Если бы Наташа была сейчас тут…
Нет!
Я схожу с ума! И все явственнее! Надо кончать. Надо с этим кончать.
– Мне необходимо увидеть вас, мне надо поговорить с вами, Наташа. – Я так и сказал: Наташа. Не фрау Петрова. Не фрау доктор. Я назвал едва знакомую женщину Наташей.
Ее спокойный голос тут же спросил:
– Когда?
– Как можно скорее.
– Назовите время и место.
Звучал ли ее голос все так же спокойно? Мне померещилось или в ее голосе и впрямь появились тревожные нотки? Нет, мне не померещилось. Я сказал:
– Слушайте внимательно…
9
Рим, 14 апреля 1960 года.
Профессор Понтевиво сказал:
– Алкоголизм – это состояние души. Большинство современных людей более несчастны, несвободны и неудовлетворены, чем сами признают, вернее, чем сами понимают. Как пишет Альбер Камю, мы живем в век страха. С помощью алкоголя люди пытаются прогнать этот свой страх. Поэтому наш век – век алкоголизма.
– Не кажется ли вам, профессор, – сказал я, – что людям во все века их время представлялось наиболее исполненным страха? Не кажется ли вам, что таким образом и мы тоже всего лишь жертвы этого искаженного исторического угла зрения, под которым настоящее представляется хуже, чем самое плохое прошлое?
– Нет, мистер Джордан, я так не думаю. По размаху и тяжести последствий наше настоящее масштабнее и ужаснее, чем любое прошлое. На это у нас имеются объективные чисто человеческие и объективные чисто научные доказательства.
– Что такое – «объективно человеческие»?
– Только за двадцать пять лет, с двадцать второго по сорок седьмой год, в Европе были депортированы, изгнаны из родных мест, умерщвлены семьдесят миллионов мужчин, женщин и детей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68