А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— А-а-а, ну обижайся, обижайся, сколько влезет обижайся.
— Ну хорошо, не обижаюсь, Санасар.
— Правильно делаешь, что не обижаешься.
— Санасар…
— Ты что, спятил, кто тебе лошадь сейчас даст, август на дворе…
— Ну так и твой август, и твою лошадь, и твою мать, и эти мои корзины, и эту станцию… какой ты человек после этого!
— Как-как? Кричишь, не слышно…
— Кто кричит?
— Не слышу…
— А я тебя почему так хорошо слышу?
— Не слышу, придёшь, в селе поговорим.
— Лошадь пошли, как же я в село приду?
— А, лошадь… лошади не будет. До свиданья.
— До свиданья, Санасар, попомню я тебе это.
— До свёдоньё, Соносор, попомню я тёбё ото…
— Чего?.. Слушай… Да ты шут, оказывается! Тебе село доверили…
— Чого… слошой, до то шот, тёбё село довёрили…
— Тьфу ты!..
— А что же, раз уж председатель, так и пошутить нельзя?
— Два дня тут торчу, Санасар.
— Сочувствую.
— Машина под тобой, любая лошадь в любую минуту, чего тебе сочувствовать.
— Бедный ребёночек на станции, с косой в руках, солнце печёт, тени нет, воды нет, дождь должен пойти — ноги у него болят, и волк вон идёт, не знает, носки над костром мокрые посушить или волка отогнать, бедный ребёночек…
— Ня знаят, наски макрыи пасушить или валка атагнать…
— Не зноет, носки мокрые сошить олё волко отогноть…
— Мацун атнёс — прядсадателям стал, хатяли снять — масла атнёс, да сях пар прядсядатяль, ракаважу…
— Мосло пронёс, сом съел, мосло съел — но глоза нолёг, но глоза нолёг — профессором стол, профессором стол — но стонцию приехал, роковожу — не подчинёются…
— Нет, — заорал я, — хватит, я у тебя лошадь прошу, сам руководи кем хочешь, а мне лошадь пришли!
— А я не через масло председателем стал, да будет вам известно, товарищ Карян.
— Ну ладно, Санасар.
— Пожалуйста, пожалуйста, ничего.
— Извини, что время отнял.
— Ничего, не беспокойся, побалакали.
— Но то, что ты делаешь, не по-человечески.
— Тут этого товару нету, привези с собой немножечко со станции.
— Лошадь пришли — привезу…
Чёрт побери, я то окрылялся, то снова падал духом, он делался для меня то богом, то скотиной, то богом, то скотиной, богом — скотиной… и никак я не мог в эту минуту понять, что он не бог и не скотина — просто человек. В Цмакуте ливень льёт, люди уселись, сонные, за карты или за домино или просто шутят, перекидываются словом, газетку почитывают или расселись вокруг телефона, молчат. Молния разбивается в соседних горах, и, подрёмывая, они вспоминают, как в том году молния убила буйвола Лачина возле Белого родника, а в прошлом или позапрошлом году унесла Ашотову жену Розу и что новая жена Ашота за ребятами лучше старой смотрит, и как женщина она тоже лучше. По поводу громоотводов надо пожаловаться в министерство, а может, не имеет смысла? Говорят, в газете про это статью напечатали — в селе кто-то читал, — кто читал? Господи, конечно, можно не то что в министерство, можно и в Москву написать, но куда ты их приткнёшь, эти громоотводы; говорят, в горах бьёт, настигает, ну да, в горах тоже случается, но ведь в тот раз сына Есаи в овраге убило, под ивой?
— Ну-ка взгляни там — посмотри, река раздалась? — спросил Санасар.
Река была бурая, бежала, захлёбываясь своей водой, билась о берега. Гуси в ней больше не плавали, под мостом не было видно старой автомобильной покрышки и бочки из-под мазута. Речка бушевала — ещё немножко, и она снесла бы выстроившиеся в ряд деревянные уборные начальника станции, телефонистки, милиционера, стрелочника, уборщицы, директора школы, учителей.
— Раздалась, Санасар, и что же дальше? — Я подмигнул телефонистке.
— Отчего раздалась?
— Отчего раздалась? — повторил я и снова подмигнул телефонистке.
— Дождь идёт, от дождя раздалась, понятно?
— Нет тут никакого дождя, Санасар, и солнца нет — духота одна.
— Да здесь, говорю, в селе дождь. А в горах и вовсе град шёл.
— Ну и что? — Я моргнул телефонистке.
— Как что, я беседую с товарищем Каряном.
— А о реке для чего спросил?
— А, — рассмеялся Санасар. — Да. Так, значит, наша ведь это река, товарищ горожанин, тут град идёт, там река расходится, понятно? Отсюда течёт река, забыл?
Он снова засмеялся, и я обрадовался, что он смеётся.
— А, дождь, значит, а то я думаю, чего это он про реку спрашивает. Значит, дождь у нас, и от этого, значит, река… Санасар! Прошу тебя… а? Лошадь или там чего-нибудь, — я подмигнул милиционеру, а он стоял и усмехался, — вторые сутки тут, Санасар…
— Нет, ты правду говоришь? Да не может быть! Неужто ты всё ещё в Колагеране? Уж на что вода — за два часа добралась до вас, без диплома, без всего, самостоятельно добралась до Колагерана и ещё куда-то направляется, а ты с дипломом, взрослый, образованный, за два дня до Цмакута не можешь добраться, ну и ну…
— Да ну, Санасар, к чёрту диплом, главное, чтоб в поле уметь работать. Лошадь мне, Санасар…
— Нет, почему же — диплом тоже нужная штука.
— Нужная, Санасар, но лошадь сейчас нужнее.
— Конечно, лошадь тоже вещь нужная, но диплом ещё нужнее, вон у Рубена диплома нет — снимают с директоров.
— И очень плохо делают, что снимают, какое они имеют право в дела твоего села вмешиваться!
— Нет, почему же, это даже и кстати, придёшь — сразу директором сядешь.
— Да кто меня директором назначит, Санасар. Смеёшься?
— Я замолвлю словечко.
— Спасибо, Санасар.
— До свиданья, ждём.
— Да ведь лошадь пришли за мной, Санасар.
— Без двух минут директор — на что тебе лошадь какая-то?
— Да ведь вещи у меня, Санасар.
— Ничего, забудется, директором станешь — всё забудешь, — здороваться и то забудешь.
— Я?! Да ты меня ещё не знаешь, Санасар!
— Все так говорят сначала.
— Смотря кто говорит, Санасар.
— И так тоже вначале говорят.
— Ты меня испробуй, а потом говори…
— Ха-ха-ха-ха… и это тоже говорят…
— Наверное, трудно им приходится, вот и говорят.
— А тебе что так трудно пришлось, война, что ли?
— Войны нет, два дня на станции торчу.
— Возьми да и приходи.
— Да ведь груз у меня, Санасар, тяжёлый.
— Груз? Что ж это у тебя за груз такой?
— Две корзины, два чемодана.
— Две корзины, два чемодана, а внутри что?
— Да так, Санасар, разное.
— Тайный, значит, груз.
— Ничего тайного, Санасар, просто называть нечего.
— Две корзины, два чемодана — груз, говоришь, а как назвать, так и называть нечего.
— Сахар, Санасар.
— Сто килограммов сахару?
— Пять. Лапша, Санасар.
— Девяносто пять килограммов лапши?
— Десять, Санасар.
— Прямо десять?
— Нет, восемь, Санасар.
— Разве восемь и десять одно и то же? Дальше?
— Да на что тебе весь этот мусор, Санасар?
— Вот видишь, сам говоришь — мусор, значит, прав я, что лошадь не посылаю.
— Печенье для детей.
— Для детей! Будто Егиш не может съесть. Дальше?
— Что дальше?
— Сахар, лапша, печенье — всё?
— Нет, ещё есть, Санасар.
— Ну-ка, ну-ка.
— Виноград. Первый виноград.
— Смотри, какой молодец!
— Книги мои.
— Молодец!
— Обувь детям.
— Совсем молодец!
— Пиджак для отца бумажный.
— Ай да Егиш, молодец! Надевать будет?
— Да думаю, что наденет. Шаль для матери, старые мои ботинки. Тетрадки с лекциями. Мой пиджак, трусы, майка. Для отца кальсоны. Пелёнки для новорождённого. Детское мыло. Женские трусы тёплые. Нож и вилка. Один торт. Один утюг. Термометр и йод. Седло, замок, плуг, кизяк, шапка, латки, я тебе покажу когда-нибудь, сукин ты сын!
Я бросил трубку и такую услышал тишину, словно я был под наркозом; из далёких тёмных далей с тяжёлым шелестом возвращалось сознание.
— Ну что? — сказал я не то милиционеру, не то телефонистке, потом снова схватил трубку. — Садист!
Из темноты на меня с жалостью смотрели глаза телефонистки и с презрением и тоже жалостью глаза милиционера, штрих за штрихом принимали очертания стены, Орджоникидзе на паровозе, дверь, окно, шоссейная дорога, чей-то кабан, и я снова метнулся к телефону. Потом… потом милиционер держал меня за руки, и под ухом у себя я слышал его дыхание.
— Спокойно… спокойно… спокойно… — говорил он.
— Червяк!.. Невежда!.. Идиот!.. Скотина!.. — выдыхал я.
И вдруг мир показался мне красивым и печальным, и я почувствовал, как мозг мой теплеет, теплеет, вот уже совсем нагрелся и стал размягчаться. Стали мягкими и расплавились все связи и обстоятельства в моём мозгу, у меня не стало никаких претензий, я никого не любил и никого не ненавидел, только с неодолимой силой притягивал к себе пол, я тянулся из объятий милиционера на землю, но он ещё крепче сжимал меня и не пускал.
— Ну пожалуйста… ну пожалуйста… — просил я. — Отпусти, пожалуйста… ну пожалуйста…
Он отпустил меня, но подо мной оказался стул, я посидел на нём с минутку, потом бросился на землю, и в этом было что-то демонстративное, напоказ. Я бросился на пол и хотел было завыть, но это было бы совсем уже нарочито. И я заткнулся. И запах той пыли на полу до сих пор ещё стоит у меня в ноздрях. Я лежал, растянувшись на земле, и говорил себе, что оплакиваю свои попранные права, и одежда на мне запачкалась и грязная именно поэтому, и платить мне больше за телефон нечем — поэтому, а милиционер всё-таки хороший человек, а Вержинэ у меня отняли тоже поэтому, и вот я даже не смог заголосить в полный голос и плачу про себя, и это красиво, но на самом деле я думал, как же мне теперь подняться с полу — повод ведь нужен какой-то, и ещё думал о том, что после всего этого Санасар, наверное, всё-таки пришлёт лошадь, совестно ему сделается, пришлёт.
Среди глубокой тишины мало-помалу стал восстанавливаться мир со своими голосами и звуками: шум принадлежал реке, мерное постукивание многих колёс — поезду, вот он приблизился, вскрикнул, стал, постоял немного, ушёл, а вет кто-то подошёл к дверям с улицы, чьи-то шаги, дверь распахнулась, шаги прозвучали и затихли возле меня.
— Ого… напился!
— Нет, лежит просто.
— А что же случилось?
— Обиделся.
— Ай-яй-яй, кто же это ребёнка тут обижает, а?
Что бы он обнял меня и оказался моим отцом, и сам бы я был маленький, он нагнулся бы, поднял меня и стал утешать. А накануне я потерял бы ножик свой и плакал бы от этого. Я бы плакал, плакал, плакал, плакал… Меня бы утешали, а я бы от этого ещё сильнее плакал, я бы плакал и вспоминал, как он у меня складывался, какая у него была длинная рукоятка и какие были на этой рукоятке узоры, я бы плакал, а мне бы велели перестать плакать, рассердились бы, а я бы заплакал ещё пуще, уже и над тем, что мне не дают плакать, я бы плакал много, безутешно, и я бы заснул на руках у отца и проснулся бы, как молоко невинный, и, проснувшись, улыбнулся бы светло-светло…
— Вставай, парень… А то чемоданы там твои стоят и говорят: у нас, говорят, хозяин есть, и хозяин наш не какой-нибудь мальчишка — взрослый человек, университет окончил… А оказывается, хозяин ребёнок, валяется тут в пыли, землю собой вытирает.
— И телефон мне испортил.
— Ну да, испортил?
— Испортил — вот звонят, а я не слышу.
— Вот это уже хуже.
Грант Карян нехотя, через силу, поднялся с земли, встал, и покачнулся, и с красными глазами мрачно проговорил:
— Ну и что ещё?
Голос у него был хриплый, и понравился ему самому, и ему захотелось, чтобы его ещё о чём-нибудь спросили и чтобы он ответил и ещё раз услышал свой мужской низкий голос.
— Телефон испортил и копейки в кармане не имеешь, что же мы теперь будем с тобой делать?
— Нету копейки, ну и что?
— Не знаю что.
— Зато я знаю, — сказал Грант Карян.
— Что ты знаешь?
— Возьмите меня да повесьте.
— Ай-яй-яй, дурень цмакутский… слушай, если мы тебя, такого молодого, такого красивого, с новеньким дипломом, повесим, тебе самому не жалко себя будет?
— Нет.
— Ну раз нет… держите его… ведите…
Начальник станции и милиционер взяли меня под руки и повели. Они вывели меня из здания, перевели через мост, повели к милиционеру домой. Они вели меня, чтобы накормить жареным картофелем и напоить чаем, чтобы уложить меня, дать переспать ночь по-человечески. Чтобы сделать меня своим должником. А утром разбудить, сказать, что Алхо пришёл за мной, потом чемоданы и корзины приладить к седлу и показать, где лучше перейти линию.
— Араик, — сказал я брату, — другой лошади не нашлось в селе, эту дохлятину привёл?
— Вуэй, — сказал тот в сердцах, — ты спроси, эту-то Андро давал или нет.
— А что он говорил, что не давал?
— Говорил, два часа как пришла с Касаха.
— А как же дал?
— Отец пошёл — не дал. Мама с отцом поругались. Потом мама пошла, привела.
— Как мама?
— Ну как ей быть!
— По дороге сильно гнал?
— Будто она идти могла, чтоб ещё и гнать.
Внизу бесшумно извивался скорый Москва — Ереван. На секунду мне вспомнился запах купе, женские ноги под столиком и Грант Карян, небрежно возлежащий на своём месте.
— Араик, — сказал я, — у тебя есть с собой деньги?
Он что-то промычал.
— Что, нету?
— Откуда?
— Мама не даёт тебе?
— Когда пособие получила — дала рубль. Я пошёл купить себе самописку, пришёл, смотрю, рубля нету. Теперь не знаю — по дороге потерял или дома оставил.
— Ничего, Ара, я дам тебе денег.
— Да на что мне деньги?
— Конфет себе купишь.
Убийственно по-взрослому, убийственно озабоченно он поглядел на меня с минуту и отвернулся.
— Что, не любишь конфеты?
Он почти заорал:
— Люблю!
— А что же тогда?
— Дома куска сахара нет, ты говоришь — конфеты!
— Араик… Араик, кто брал лошадь в Касах?
— Гикор, — обиженно ответил мой братик.
— Араик, я дам тебе самописку.
Он очень просто спросил меня:
— А сам чем писать будешь? Карандашом?
— Да найдётся чем, Араик.
— Ты свою самописку дашь мне, а сам станешь карандашом писать?
— Ну хотя бы.
— Молодец, — сказал он.
…«Левой, левой, левой, левой… молодец! Левой, левой, левой… Правой нет! Левой! Правой нету — вторая мировая война унесла. Трамваем отрезало. Родился без правой. Левой, левой, левой! Молодец, молодец!» После нескольких товарищеских встреч он окрестил меня Великолепным Левшой. А когда меня взяли на испытательные соревнования, он возомнил уже, что я повезу его тренировку, его мастерство вместе с данным мне прозвищем в Москву, Берлин, Рим, Мельбурн и вознесу всё это на помост победителя. «Левой, левой, левой…» Комиссия была настроена благожелательно. Я тоже полагал, что у меня великолепная левая. Но этот бык — этот Карапет Карапетян в первую же минуту двинул меня по подбородку. Я сказал себе — ничего. Комиссия ждала моей неожиданной левой. Припав к канатам, тренер шепнул: «Левой, левой, левой». Я был с ним согласен — я знал, что вот сейчас, ещё немного — и взметнётся моя неожиданная левая.
…Мы были уже одеты. Комиссия разошлась, Карапет Карапетян был объявлен победителем, тренер мой, плюнув напоследок, удалился, мы стояли на улице, была весна, сумерки, а я всё думал, что вот-вот взметнётся моя неожиданная левая. «Ну и что это был за бой? — сказал я Карапету Карапетяну. Он пожал плечами. — Хорошо отделался от моей левой, Карапет», — сказал я. Потом я попросил Вержинэ сказать мужу, что Грант боксёр, что у него ужасная левая. Не знаю, сказала она или нет, но он спрыгнул на ходу с машины, раза два двинул меня по морде и повёз дальше свой цемент…
— Санасар хороший человек, товарищ Араик?
— Человек как человек.
— В селе дождь шёл?
— Сказал тебе — шёл.
— Араик, а почему дядя не хотел давать лошадь?
— Я сказал тебе, лошадь только из Касаха вернулась.
— А что же это он даёт лошадь Гикору в Касах, а мы просим — говорит, только из Касаха вернулась.
— Что же ему говорить, давно вернулась, если она только что вернулась.
— А он знал, что я тут неделю уже валяюсь?
— Они с отцом немного в ссоре.
— Из-за чего?
— Он сказал отцу: «На что тебе столько детей?»
— Какое ему дело?
— Сказал: «Столько ртов, как прокормишь?»
— Да какое ему-то до этого дело?
— Отец сказал: «Мне их кормить, не тебе», а он сказал: «Ну так и иди доставай лошадь в другом месте, Алхо только из Касаха вернулся».
— Как же нам теперь быть, Араик?
— Ты насчёт чего?
— Вообще.
— Не знаю. Отец сказал, с дядей холодно поздороваешься.
Начало
Там, где спало семейство ланей — отец, мать и телёночек-сын, — ведра не было. Ведра там не было. Место это нельзя назвать загоном, потому что загон — это много грязных овец и неуместная шутка. Маленький закуток с небольшой коврик величиной, где дремало семейство ланей до прихода мальчика, нельзя назвать загоном, и сказать, что это облюбованное место ланей, тоже нельзя, потому что тут же явятся с ружьём. Надо сглотнуть слюну и это место, где недавно дремало семейство матери — отца — сына ланей, держать про себя без названия — просто небольшое пространство величиной с коврик. Небольшое пространство с коврик величиной, три красные лани, зелено-жёлтый куст малины в росе и молчаливый лес. Пониже зелено-жёлтого куста в малиннике, среди полной тишины собирает малину мальчик. Ягоды срываются легко, потому что мальчик пришёл в точный день. Ни одна ягодка не скатывается, не падает на землю, потому что мальчик не спешит, все кусты в этом малиннике принадлежат ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23