А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потом снова облизал — ему явно не хватало воздуха.
Я до сих пор не видел ничего противнее зависти полуграмотного человека.
— Писать станешь? Наплетёшь с три короба? Ну и пиши, мне ничего не сделается, с этой станции снимут — повышение дадут. Прикатил начальник на мою голову — в редакции работает, видишь. Напишет — меня с работы снимут. В редакции работает, карманы дырявые — копейки нет, он в редакции работает. Он не из Цмакута, он из газеты, ишь…
Я потянулся к карману, чтобы достать сто тысяч рублей, чтобы вытащить сто тысяч рублей и шмякнуть ими об его чугунную башку. Я вытащил последние свои рубли, те самые, которые он сам дал утром, разменяв мою последнюю, единственную пятёрку, и уплатил штраф.
После этого я стоял на узком перроне и глядел на следующий из Москвы в Ереван пассажирский скорый, а за моей спиной милиционер кивал на меня головой начальнику станции и говорил:
— Парень диплом имеет. В газете работает. Не задерживай поезд, а то так пропесочит в своей газете. Шапку поправь, а то опишет в газете. И отец у него тоже газетчик. Отец и сын — оба газетчики.
Я молча, про себя, плакал и говорил скорому:
— Приходите важные-важные и проходите. На станции Колагеран остановочку делаете, стоите минутку. Благодарим покорно. Очень вам благодарны. Командировки берёте, потом где-нибудь печать проставляете, и дело с концом. Постель откидываете и спите себе всю ночь. В вагон-ресторан идёте. Курицу грызёте, коньяк пьёте. Просыпаетесь и зеваете.
Я снова позвонил в Цмакут — в моё бедное, разнесчастное малюсенькое село. Тут на ближней электростанции забыли его подключить в сеть, а большая луна только сияла в небе, но не омывала светом его дома, сады и тропинки, потому что густой лес не пропускал ни единого луча. Люди вернулись с полей, легли спать, и не нужны им были ни газеты, ни радио, ни разговоры.
— Осталось пятьдесят копеек, — сказала телефонистка, — это на завтра — завтра ещё позвонишь, позвонишь — машина прикатит, увезёт нашего ереванца. Слушай, а что это с тобой? Случилось что? — по-нашему — серьёзно и смеясь — сказала она. — Отделали тебя. Ну да, отделали ребёнка, ясное дело.
«Чёрт бы их всех побрал, — думал я, — забрались в свои леса и знать не знают, какие дела происходят на свете, не знают и не хотят знать… Косят себе траву, скирдуют, коров держат, овец пасут, сыр и масло выделывают, мясо… И хоть бы к линии железнодорожной поближе были, а то забрались чёрт те куда…»
Колагеран давно уже зажёг свои лампы и фонари и тёплыми своими окнами глядел на станционный покой. Прошёл товарный, не останавливаясь. И почти до самой верхней станции проводил его и вернулся дежурный паровоз. Двое рабочих вот уже пять часов тянут пиво в ларьке напротив. Разорив заросли фасоли у стрелочника, мирно беседуя, проследовали гуси — пошли вдоль линии, свернули, перешли мост, перешли шоссе и нашли себе привольное местечко. Спокойной ночи, до завтрашнего утра.
«Чёрт побери, чем плохая станция, — думал я, — и город и деревня. Правда, никто сюда не приезжает на гастроли, но в любое время можно сесть на поезд и махнуть в Кировакан, Тбилиси, Ереван. Свиней хотите держать — пожалуйста. Чёрт подери, и город и деревня — свиней держат, а насчёт волков могут не беспокоиться — не подступятся. И на столах красный жареный картофель, и кружочки колбасы, и чай всегда есть, белая скатерть, радио вполголоса, свежий белый хлеб каждый день, и пекарня под носом, на электростанции. И свет всегда есть, не забудут включить. Чёрт дери, жил бы мой отец тут — сажал бы себе фасоль, свиней разводил, сам бы работал стрелочником, или милиционером, или пекарем на пекарне, по утрам приносил бы мягкие, горячие ещё батоны. Ах чёрт дери!»
Темень в Цмакуте ночью чёрная, как грязь. И убегает из-под ног земля, и размывает берега речушка, и в темноте волчья свора уволакивает собаку из-под дверей. И для каждого сопляка корреспондента из газеты надо резать барашка, а потом молча, разинув рты, ждать, что скажет эта шпана о погоде, об огне, о шашлыке, о Месропе.
И я снова выругал Аэлиту Мирзаханян и увидел, что совершенно бессилен против её ослепительной улыбки и хозяйственной расчётливой головы. А потом ясно — совсем как воспоминания о селе Цмакут — я увидел, что диван, кресло, и телефон, и милые переливы смеха подходят Аэлите, а эти корзины, и эта грязная рубашка, и покрасневшие глаза — мне. Каждый из нас был на своём месте. Старые министры и преподаватели умирают, уходят на пенсию. Кто-то их должен заменить? Мы кончили университет, мы тихо-тихо будем подбираться к преподавательскому и министерскому возрасту. Кто из нас станет лектором или министром? Аэлита.
Мы стояли в коридоре, мимо нас прошёл преподаватель английского Гамлет Таронян. Его пружинистая походка была слишком экстравагантна, чтобы можно было удержаться и не пойти следом, передразнивая его шаги, а до этого я рассказывал новый анекдот и мы все смеялись. Гамлет Таронян оглянулся — и, почёсывая нос и понурив голову, я продолжал идти его походкой, будто это была моя походка. А он проводил меня взглядом, пока я не завернул на лестницу и не полетел с этой лестницы кубарем, ничего не разбирая перед собой, сгорая со стыда и смеясь.
— Тише, ты что…
— А… Аэлита, какая глупость получилась! Тьфу!..
— Ну что с тобой? — между прочим сказала она и продолжала подниматься по лестнице с этим ветхим стариком Асратяном. Примерно два года я был психологическим рабом Гамлета Тароняна, а Аэлита этого Гамлета не замечала и внимания на него никакого не обращала, потому что его голос в деканате ничего не значил и он не был уважаем, а она знала в пределах положенного английский и походку его не передразнивала. Аэлита станет министром. Аэлита не виновата. Почему она на меня не похожа? Почему Аэлита серьёзна, и недурашлива, и далека от шутовства? Аэлита станет министром, а я в горах скажу косарям, что она в нашей группе училась. «Товарищами были», — скажу я. Косари взглянут на снимок Аэлиты в газете, прочтут список почётных гостей, присутствовавших на приёме, посмотрят на меня и скажут: «Отец твой был хвастун, и ты туда же».
На узкой станции Колагеран, в глубокой ночи я умолял её:
— Нельзя быть такой карьеристкой, нельзя, Аэлита… Поимей совесть, нельзя так, Аэлита. Всё это можно, конечно, я понимаю, всё это так делается, но такой красивой и такой карьеристкой нельзя быть сразу, Аэлита…
Пришёл скорый Ереван — Москва. В пять часов утра. Ровно двадцать четыре часа спустя после моего сошествия на эту станцию. Он прошёл по мне и ушёл. А когда он пришёл, я посмотрел на часы и сказал, что молодец, правильно пришёл, без опоздания, и вчера тоже минута в минуту пришёл, без опоздания. Я хотел было похвалить машинистов за точность, но вдруг увидел, что вот уже двадцать четыре часа сижу на этой станции, и ужасной нелепостью показалось мне, что я мчался на вокзал в Ереване на такси, и то, что, погрузив в машину свои корзины, и чемоданы, и специально купленную бутылку лимонада, я приставил палец к виску и задумался — не забыл ли чего, и то, что я велел таксисту ехать по улице, где живёт Вержинэ, — «Грант на двадцать пять лет едет в Австралию», и то, что я достал папиросу и водителю сказал: побыстрее, и он погнал свою машину так быстро, что не прикурил свою сигарету, которую держал во рту перед этим.
Я пришёл в зал, потому что мне сделалось стыдно. Я закрыл глаза, потому что мне показалось — уже возвращается из Москвы мой вчерашний скорый. Конечно, это было не так, он должен был вернуться через четыре дня, а сейчас он, наверное, был где-то на подступах к Ростову. Ну что ж, он дойдёт до Москвы, разгрузится, его смажут маслом, почистят, и он пустится в обратный путь, а я, как этот мост, как эти гуси, как этот ларёк, — я всегда буду тут, и из меня, как из скамеек этого зала, полезут древесные жучки.
— Санасар! — заорал я. — Да что же это у вас там приключилось, ведь я уже тридцать часов тут торчу!
А он забыл про меня, он помолчал, помолчал и спросил:
— Это кто говорит?
— И что же это выходит, Санасар, — сказал я, — что же это получается, а?
— А всё-таки кто это?
— Это я, Санасар, я тридцать часов валяюсь тут без дела.
Он помолчал ещё немного и засмеялся, представив, видимо, несчастную физиономию этого бездельника, тридцать часов слоняющегося по станции — тридцать часов болтался дурень без дела и ждал, пока другие что-то сделают, а сам пальцем не шевельнул, звонки только звонил по телефону, депеши подавал.
— Да ты кто такой? — смеясь, спросил он.
— Грант, Санасар, я Карян Грант.
— Да, — обрадовался он, — косого Егиша Грант? Здравствуй, Грант!
— Здравствуй, Санасар.
— Я же тебе сказал, нету волов, заняты все волы, не могу дать! — вдруг заорал он уже не мне, а кому-то там в Цмакуте. — Ну что, что город, собирай манатки и хоть сейчас убирайся в свой город, но, пока ты тут, изволь слушаться! Смотри-ка, все стали командирами… — Он покрутился в конторе и, подойдя к телефону, швырнул трубку на рычаг.
Ну что ты тут скажешь? Что я мог ещё сделать? Ну хорошо, я не танцевал с Каринэ из политехнического твист, а про себя гордился, что танцевал; очень хорошо, я самый страшный на свете человек, я чудовище, первый людоед на земле — это я организовал резню армян турками, я хочу каким-нибудь образом завязать новую мировую войну и средь шума её и дыма потихоньку, незаметно истребить, прикончить остатки армян и евреев, а потом ходить по этому поводу в трауре; я считаю, что на свете можно обойтись без этой станции, что не нужны железная дорога, телефон, радио, асфальт, молот, цемент и уголь, и пуговицы, и часы, постель, улыбка, рояль, зал, жвачка, буква — всё лишнее, — человек недостоин всего этого, я хочу начать жизнь снова с дремучих лесов, с кореньев и цинги. Прекрасно, но почему же люди своей добротой не предотвратят все мои страшные действия?
Чудовище Грант Карян сидел на своих корзинах и говорил себе: «Пошёл ты знаешь куда, был бы ты мужчиной, поехал бы с Меружем, размазня несчастная». Грант Карян покрутился, потоптался на станции и снова встал перед окошечком телефонистки:
— Соедини снова.
— Говорю тебе, оставайся у нас учителем, — она соединилась с другой дежурной и продолжала: — Ваши, когда добираются сюда, спрашивают: «Куда это мы попали — в Москву или Ереван?..»
— Санасар! — заорал я. — Ты человек или кто? Что мне сделать, чтобы ты сжалился, как мне скрутить тебя, скажи — сделаю! Четыре лета ведь косил на твоём колхозном поле!
— Что же, медаль теперь за это хочешь?
— Нет, — закричал я, — хочу человеческого отношения!
— Чем же тебе наше отношение не человеческое?
— Тридцать часов толкусь на станции.
— Ну да? Ты откуда говоришь?
— Со стан-ци-и.
— Кажется, вчера ты тоже был на станции? Всё ещё там, значит? Ох, чтоб крыша над тобой да не обвалилась, пять лет в городе проучился, так и остался егишевской породой, ох-охо-хо…
— Санасар, — сказал я, — груз у меня…
— Сейчас пошлю вашим сказать.
— Санасар, груз у меня, прислал бы лошадь какую…
— Лошади нет и не будет, сейчас дадим знать вашим.
— У наших нет лошади, Санасар, а груз тяжёлый…
— Не знаю, — сказал он, — что вашим передать: Грант на станции и груз тяжёлый везёт не довезёт?
— Товарищ председатель, — сказал я, — наши не собственники; когда строили колхоз, лошадей всех собрали и людям сказали, когда надо будет — возьмёте, попользуетесь.
— Это ты у себя в дипломе такое вычитал? — спокойно поинтересовался он.
— Мне кажется, в твоём дипломе это прежде всего должно быть обозначено.
— Обозначено! Мы люди скромные, нам дипломы не нужны.
— В таком случае какого ты мнения насчёт элементарной человеческой логики?
— Наше дело работать, а не логику разрабатывать.
— Коня, Санасар!
— На тебе, выкуси! — сказал он и бросил трубку, и, когда я тоже бросил, он ещё что-то сказал.
— Чего?
— Ничего, — сказал он, — говорю, полон дом народу, и без лошади проживёте.
— Пожалуйста, — сказал я. — Можешь не говорить даже нашим. И вообще твою лошадь и твою мать… До свиданья.
…Грант Карян бросил трубку и, высокий и стройный, с деловитой небрежностью, чуть-чуть небритый, напряжённым и медленным шагом направился в политехнический институт, нашёл там Каринэ, протанцевал с ней твист, отправился после этого в университет, проучился в аспирантуре, защитил диссертацию, и не было среди преподавателей другого такого молодого и преуспевающего, такого остроумного и блестящего. Он был самым знаменитым в Ереване, все повторяли: «Грант Карян, Грант Карян…», о нём уже поговаривали в Тбилиси и Киеве, о нём знали в Москве: «Удивительно, в Ереване, и такой образованный, такой талантливый», и тогда Грант Карян, высокий и стройный Грант Карян с ослабленным галстуком на белой рубашке, двадцати восьми — тридцати лет от роду, не вставая из-за письменного стола, выдвинул ящик, достал пистолет и выстрелил себе в рот. «Тяжело, товарищи, бремя победителя», — и никто, так никто и не узнал, что его молодое сердце ежеминутно сжималось от тоски при воспоминании о станции Колагеран.
Чёрт бы побрал заграничные фильмы, чёрт бы драл нашу цмакутскую библиотекаршу, которая в детстве, пока какую-нибудь дрянь не вбивала мне в голову от первой до последней строчки, другой дряни в руки не давала: «Взял книжку — надо прочитать».
— Пожалуйста, — сказал я, — можешь даже и не сообщать нашим. И вообще твою лошадь… твою мать… До свиданья.
— Ничего, — сказал Санасар, — моя мать привычная, не впервой. До свиданья.
— До свиданья, — сказал я, — и мне тоже не привыкать — в десятый раз приезжаю на эту проклятую станцию и плесенью покрываюсь, пока выберусь. Большое спасибо, очень благодарен.
— Выбрали председателем и в грязи вываливают, чего не слышишь — и Андро тебя облает, и инспектор, и сторож, и соседский председатель… кому не лень, вот и до тебя очередь дошла… пожалуйста.
— Извини, — сказал я.
— Пожалуйста, но насчёт лошади ты извини.
— Ладно, — сказал я, — кто ты такой, чтоб ещё и обижаться на тебя, твою лошадь, твою мать, понял?
— Ну и вырос сынок у Егиша, ай-яй-яй! Ты подожди там ещё немного.
— Чего ещё ждать, я с тобой разговаривать не желаю.
— Ах, ах, до свиданья.
— Будь здоров, дома крупинки пшена нет.
— Приходи ко мне, у меня дома полно, возьми себе тонну взаймы.
— Мне что жалуешься, я не кладовщик твой. До свиданья.
— А я твой слуга, что ты у меня лошадь требуешь?
— Ничего я у тебя не требую.
— Очень приятно. До свиданья.
— Ты вспомни, как вы обманули моего отца, пришли, сказали, ты у нас честный работник, самый примерный, — выпороли всю шерсть из матрацев, заткнули свой план по заготовке. Примерные вы сами и честные тоже. До свиданья.
— Как же, потом мы орден за то получили, а у твоего отца до сих пор спина болит, на деревянных полатях спит. До свиданья.
— Не твоё дело, на чём мой отец спит.
— Что не моё дело?
— Болит у моего отца спина или не болит.
— А что же ты сам вспомнил про это?
— Вспомнить не мешает. До свиданья.
— Ну так этот разговор тоже иногда вспоминай. До свиданья.
— И вспомню. До свиданья.
— Вот, вот, не забывай.
— А помнишь, как раз будто бы из центра человек приехал и будто бы у вас дома ничего не было, пришли, нашу свинью — мы её только что прирезали, — помнишь, как нашу свинью унесли?
— Помню, и как через два дня после этого вам копчёного окорока дали, тоже помню.
— Помни-помни и ещё помни, что нам кожа тоже была нужна, семеро босых детей сидело дома, ежели нам надо было коптить, мы бы сами закоптили, понятно? Мы и сами умеем коптить.
— Я копчу, ты коптишь, он коптит, мы коптим, они коптят, у тебя в кармане диплом, дальше?
— Матери официальное пособие выписали, а вслед кричите — крольчиха.
— В год одного, а то и двух приносит, как же её ещё называть прикажете? Вот, говорят, ещё одного сообразила — сколько же это вас, выходит, стало?
— Одиннадцать… Девочка или мальчик?.. Санасар, мальчик или девочка? Санасар…
— Говорят, родился, смешался с остальными, косой Егиш никак не разберёт, который новорождённый.
— Как мать?..
Моя ленивая, мягкая мать с тайной улыбкой — фальшивый вздох и тайная улыбка, нарочитая сердитость и улыбка: «Ну я тебя проучу, бессовестный, ох, извели меня, измучили, пол-яйца ты возьми, пол — ты, идите на улицу. Грант книгу читает… Ш-ш-ш… вот идёт ваш отец… ваш маршал отец идёт, что-то несёт. Араик, беги навстречу… Грант, химия осталась… Ваш маршал отец вагоны с добром из Германии привёз, в вагонах два кило сыру оказалось, что будем завтра есть, муженёк?» — «Про зовтро — зовтро подомоем…» — «Ну не муж, не муж — маршал, а не муж…»
— Санасар, — заорал я в трубку, — лошадь или ещё что… целый месяц с поля не уйду, косить буду!..
— А что выругал?
— Извини.
— Сначала ругаешься, потом прощения просишь.
— Да ведь со вчерашнего дня тут торчу.
— Я, что ли, тебя туда забросил, сам торчишь и сам на меня обижаешься!
— Да я, что лошадь не даёшь, обижаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23