А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я очень хорошо помню все эти морские праздники еще с пяти лет. А Кларе тогда было семь…
В моей памяти как-то не отложилось, что родитель тоже присутствовал на этом общесемейном празднике, хотя, конечно, задним числом я могла себе это представить. Один из праздников ярче других запал мне в память, и, насколько я помнила, родитель на нем так и не появился и не разделил нашей детской радости от подарков, которые мы получали в конце торжества, – шоколадные яйца, завернутые в яркую фольгу и уложенные, словно в гнездышки, в желтые корзиночки на бумажную зеленую траву.
– Я помню один праздник, на котором отца не было. Кажется, мне тогда было семь лет?
– Да, он тогда так и не появился, – задумчиво говорит родительница. – Мы его ждали, ждали, а потом я заказала омлет для тебя и для Клары, а себе – яйца-кокот.
– Да, помню, говорю я. – В тот день Клара только один раз попробовала омлет и тут же выплюнула на красивую розовую скатерть.
Родительница морщится от моего натуралистичного воспоминания о том, как наша бедняжка Клара заболела на этом злополучном празднике.
– А ты начала плакать, – продолжает она, – потому что распорядитель забыл подойти к нашему столу, чтобы вручить тебе корзиночку с шоколадом.
Вот это я особенно хорошо помню. Это было для меня настоящей драмой: все дети получили эти прелестные желтые корзиночки с шоколадом, одну меня позабыли. Может быть, только теперь я сообразила, что здесь не было никакого злого умысла, просто распорядитель не мог подойти к столу, за которым девочку Клару рвало прямо на скатерть.
– Я старалась выглядеть веселой и счастливой, – говорит родительница, промакивая покрасневшие глаза белым носовым платком. – Чтобы выручить Клару из неприятного положения, я повязала салфетку поверх ее запачканного платья, а тебе пообещала шоколад, когда придем домой… Ты помнишь, что случилось после?
Я закрываю глаза и мысленно представляю происшедшее: родительница поспешно выводит Клару, подвязанную салфеткой, а также маленькую Маргариту, обделенную подарками.
– Да, – киваю я, – мы пришли домой и уложили Клару в постель. Я помню, как сидела в большом кресле у Клары в комнате. Ты разрешила нам смотреть телевизор.
Родительница протяжно вздыхает. И тут я припоминаю все остальное. Это произошло после того, как родительница измерила Кларе температуру, положила на ее горячий лоб холодный влажный платок, подарила мне пять шоколадных яиц, обернутых в разноцветную фольгу, усадила меня в кресло в комнате у Клары, включила телевизор, чтобы две се дочки посмотрели веселое кукольное представление, нежно поцеловала меня и Клару, а потом… Потом, не сказав никому ни слова, родительница отправилась к себе в спальню, заперла дверь и…
– Я проглотила восемнадцать таблеток снотворного, – спокойно говорит она.
Я бледнею, несмотря на то, что где-то на дне моей души сохранилось воспоминание об этом происшествии. Однако совсем другое дело – услышать теперь об этом из ее уст. Это ужасно. Все эти годы я жестоко мучилась смутными догадками о том, что случилось, и, наверное, все сильно преувеличивала.
– Ваш отец провел этот день с другой женщиной. Он встречался с ней к тому моменту уже целых семь месяцев.
– Но почему же ты решила убить себя именно в тот день?
– Потому что, – спокойно отвечает она, – в то утро он попросил у меня развода.
– И ты ждала весь день? Я не понимаю… Чтобы осмыслить подобные ситуации, нужно до тонкости разобраться в самых незначительных и смутных мотивах происшедшего. Только тогда можно понять, почему все случилось так, а не иначе.
– В то утро я сказала ему, что, если он не придет на праздник, я пойму, что он действительно хочет развестись. Вот он и не пришел.
– Боже мой, мама, – плачу я, – а что, если бы он попал тогда в автокатастрофу? Он мог не появиться на празднике по тысяче других причин, а вовсе не потому, что решил окончательно с тобой развестись. Что же тогда? Ты совершила бы этот ужасный поступок вообще без всякой причины!
– Нет, – твердо говорит она. – Я знала наверняка. Я не могла представить себе, как я останусь одна с двумя маленькими детьми. Кроме того, мне казалось, что будет лучше, если я освобожу его от себя.
– Неужели было бы лучше, если мы с Кларой стали бы жить с отцом и с той идиоткой? – раздраженно восклицаю я.
– Она была совсем не идиотка, – спокойно говорит родительница, Она была медицинской сестрой.
Я бледнею еще сильнее, Она еще и защищает отца! Защищает ею выбор – ту идиотку, которая могла бы быть нашей мачехой!..
В тот день отец все-таки пришел домой поздно ночью и обнаружил, что дверь в спальню заперта. Он начал стучать и звать родительницу, пока из дальней комнаты не прибежала Джонези и они вдвоем не выбили дверь.
– Кажется, я уже совершенно отключилась, – не поминает родительница. – Позднее Джонези рассказала, как все происходило. Она бросилась прикладывать к моей голове холодный компресс. Бедняжка Джонези, как будто этот компресс мог мне помочь!. Тогда отец вызвал «скорую», и первое, что я потом увидела – это бело-зеленые стены больничной палаты, куда меня поместили после промывания желудка. Из окна палаты открывался замечательный вид на Ист Ривер. На реке было полным-полно лодок, а вокруг главного больничного корпуса был разбит прелестный маленький парк.
У нее явно что-то не в порядке с головой. Может быть, она слегка помешалась с тех пор. Причин для этого было вполне достаточно.
– Когда я проснулась, – говорит родительница, – отец сидел справа от меня на постели.
– После того как едва не случилось несчастье, ваши отношения улучшились?
– Он сказал, что я сама во всем виновата. Что это я довела его до этого. А теперь, после того как я пыталась переложить на него всю ответственность, вообще оттолкнула его от себя.
Я едва не лопаюсь от возмущения.
– И ты с ним согласилась?
Родительница медленно кивает и беспомощно машет носовым платком. Я почти захлебываюсь от злости:
– Послушай, мама! Ты ни в чем не виновата перед отцом. А он – просто эгоистичный сукин сын!
– Не смей говорить о нем в таком тоне! – говорит она, и ее губы начинают дрожать.
– Ради бога, – мягко говорю я, – ну почему ты все время его защищаешь?
– А что я должна, по-твоему, делать? Порвать с ним и остаться одна – в моем-то возрасте?
Я молчу.
– Вот видишь, – говорит она, довольная, что оказалась права. – Не так-то легко решиться на такое, когда у тебя больше ничего нет. Ведь моя карьера – это мое замужество…
– Но ведь самое трудное уже позади, – говорю я, усаживаясь около нее. – Теперь, когда дети выросли, все стало гораздо проще. Тебе ни о ком не надо заботиться, кроме как о себе самой. Материально ты обеспечена. Зачем мучиться, если без него тебе могло бы быть лучше?
Однако, кажется, она совсем меня не слушает. Ее мысли витают где-то далеко.
– Он был твоим любовником, разве нет? – вдруг спрашивает она.
– Ты о ком, мама?
– Тот человек, который погиб в Бейруте, он был твоим любовником?
В том, что наш разговор ни с того ни с сего переключается на Джоя, есть что-то забавное. От обсуждения идиотизма нашей жизни мы переходим к идиотизму смерти.
– Нет, мама, он не был моим любовником. Он был просто моим другом.
И зачем это я только сказала «просто другом»? Можно подумать, что иметь любовника – это лучше, чем иметь любящего друга. Разве я совершенно исключаю, что можно спать с другом? Разве в мое обыкновение входит спать с врагами?
– Джой был голубым, мама. У него был любовник – танцовщик из театра американского балета.
Она молчит, наблюдая, как я перебираю стопку колготок, пока не нахожу серые, подходящие к моему серому мохеровому свитеру, который я собираюсь надеть к ужину с Грэйсоном, Эллиотом и Куинси.
– Надо думать, тот израильский генерал тоже голубой? иронически замечает она.
– Нет, мама, – спокойно говорю я. – Он мой любовник. – Я делаю паузу. – А еще он мой друг, – добавляю я.
Она кивает. Некоторое время мои слова существуют на положении непреложной истины. Я даже успеваю надеть серые колготки и подойти к шкафу, чтобы достать свитер.
– И почему это все израильтяне носят эти ужасные рубашки с короткими рукавами и не надевают галстуков, даже когда выступают в кнессете?
Она, по-видимому, насмотрелась по телевизору как израильские официальные лица снуют по израильскому парламенту в рубашках с короткими рукавами и без галстуков, и сделала умозаключение, что это их обычная форма одежды.
– Израиль – такая страна, где на формальности не обращают большого внимания. Главное там – практичность. Кроме того, там довольно жарко.
– Я была удивлена, – продолжает родительница, – когда была в Израиле и увидела, что там все танцуют пасодобль. И еще меня потрясло, что там после еды все мужчины начинают ковырять в зубах. Он тоже танцует пасодобль?
– Только с зубочисткой во рту, – отвечаю я, разыскивая в шкафу мои серые туфли.
Следующее ее замечание сражает меня наповал. Я как раз вытаскиваю туфли из-под груды обувных коробок.
– Он, надо полагать, женат?
Я медленно выпрямляюсь, подхожу к кровати и, садясь рядом с родительницей, беру ее за руку.
– Тебе не удастся разрушить и это. Это нечто совсем другое.
– Ничего я не собираюсь разрушать, – возражает она. – Просто я спросила, женат он или нет. Судя по твоей реакции, он женат.
– Я знаю, что это звучит банально, но долгие годы его брак был простой формальностью, одной видимостью… И он – очень достойный человек, мама. Он тот, кто…
– Он тот, кто пляшет пасодобль с зубочисткой во рту и намерен развестись, – перебивает она.
– Тебе не удастся это разрушить, – спокойно повторяю я. – А теперь хватит об этом.
И она действительно умолкает и смотрит, как я расчесываю волосы.
– Мэгги, – вдруг спрашивает она, – ты его любишь? Только я имею в виду настоящую любовь, когда от одного его прикосновения у тебя захватывает дух, а когда ты видишь его в самой обыденной ситуации, твои глаза наполняются слезами умиления. Скажи, ты падаешь к нему в объятия без размышлений и забываешь обо всем на свете, если он рядом?
Я медленно поворачиваюсь и недоверчиво смотрю на родительницу. Внезапно я чувствую желание прижаться к ее щеке и все ей рассказать. Она – моя мать. Она та, которую я знаю всю свою жизнь и которая вызывает у меня столько противоречивых чувств. Но и это еще не все. Я чувствую дрожь, когда вдруг понимаю, что мы – одна плоть, и не только в буквальном смысле. Я ее дочь, не только потому что у меня ее зеленые глаза, черные волосы и высокие скулы. Страсть одной и той же природы – вот, что нас связывает в это мгновение. И я наконец понимаю, почему она пыталась умереть в тот воскресный праздничный день. Это не имеет ничего общего со страхом остаться одной с двумя детьми на руках. Мой родитель, которого я нахожу жестоким, отталкивающим фатом, он и есть объект страсти моей матери. Здесь терпят крах все ее теории насчет душевных качеств, внешности и характера мужчины. Это нужно чувствовать кожей, и вся трагедия таких женщин, как моя родительница, заключается в том, что они даже не осознают, какая всепоглощающая страсть ими владеет.
– Любишь ли ты его так, как я описала, Маргарита? – нежно спрашивает она.
– Да, – твердо говорю я. – Но я никогда не покончу с собой, если он меня бросит.
– А когда ты полюбила его?
– Точно не знаю, – задумчиво отвечаю я. – Но смерть Джоя оказала на меня большое влияние. Его смерть так ужасна, так страшна, что жизнь показалась мне совершенно бессмысленной. Я была подавлена этим ужасом. Все может закончиться в одно мгновение и так кошмарно…
– Значит, ты влюбилась в него в тот день, когда погиб твой звукорежиссер?
Я улыбнулась.
– Не совсем так. Я полюбила его с первого взгляда, но никому в этом не признавалась, в том числе и самой себе. До того дня, когда погиб Джой. Мне вдруг стало очень страшно от мысли, что моя жизнь – не что иное, как заурядная командировка. А потом… потом я испугалась его и сбежала…
– Как так испугалась?
– Я разрывалась между Ави и моей работой. Я боялась, что, если буду любить, моей работе придет конец.
– А теперь?
– Теперь я вижу, что без него моя душа совершенно пуста. Я нуждаюсь в нем, а все остальное не имеет значения. Однако я сейчас здесь, а он там…
Родительница берет у меня из рук щетку для волос и сама принимается меня причесывать.
– Когда я встретила твоего отца, – мягко говорит она, – у него уже были другие женщины. Но я чувствовала себя очень независимой – хочешь верь, хочешь нет. Мои мысли были заняты школой и замужество меня нисколько не интересовало. – Она улыбается. – Мне кажется, он и захотел меня с такой силой, потому что я была первой женщиной, которой он действительно был не нужен.
Родитель бегал за ней несколько месяцев прежде, чем она согласилась с ним встретиться. Когда же она наконец приняла его приглашение поужинать, то увидела перед собой не наглого, прожженного еврея-юриста, который хотел быть лучшим во всем, чем бы он ни занимался, и владеть всем, что только попадалось ему на глаза, – поэтому он и возжелал ее, – она увидела перед собой кроткого агнца.
– Он предложил встретиться еще раз, и я согласилась, – говорит она, возвращая мне расческу.
– Наверное, ты действительно его любила, – говорю я.
– Знаешь, Маргарита, – застенчиво советует она, – тебе не следует слишком доверять своему чувству к этому Ави…
Этот совет кажется мне очень знакомым. Не так давно я где-то уже это слышала.
Ави стоял в ванной у раковины – в моем маленьком номере в тель-авивском отеле. Его лицо покрывала пена для бритья, а через жилистую руку было перекинуто белое полотенце. Я стояла сзади, обнимая его за грудь и устроив голову на его широком плече. На мне был его голубой махровый халат. Он рассказывал, как в Ливан вернется мир, что Сирия укрепит свое положение после покушения на Вашира Джемаля и резни в Сабре и Шатилле. Я все еще надеялась, что ему не нужно будет отправляться сегодня на север, на израильско-ливанскую границу, где палестинские террористы снова обстреляли из «катюш» маленький израильский городок Рош Ханикра.
– Миллионы мужчин бреются этим утром, но я единственный, у кого за спиной стоит женщина и гладит руками мою волосатую грудь, – с улыбкой сказал Ави.
– Миллионы женщин провожают своих мужчин этим утром на работу, – ответила я, поглаживая его сильный живот, – но я единственная, кто провожает мужчину на войну.
– Вовсе нет, любимая, – успокоил он меня. Конечно, глупо было так пугаться, но было шестое декабря, и только две недели прошло с тех пор, как я провожала серый цинковый гроб. Я старалась не думать об этом и стала целовать его спину и тереться лицом о его кожу, пока он брился, ополаскивал щеки водой и вытирался полотенцем. Повернувшись, он обнял меня.
– Разве ты забыла о тех четырех днях, которые мы проведем вместе? – спросил он, целуя мои волосы.
– Расскажи еще, – прошептала я, касаясь губами его уха.
– Я вернусь в шесть и встречу тебя на веранде отеля «Царь Давид». Потом мы поедем на Мертвое море и четыре дня будем вместе.
– Нам будет там хорошо? – спросила я, уткнувшись лицом в его шею.
Он взял меня рукой за подбородок и нежно поцеловал в губы.
– А как ты думаешь? – хрипловато спросил он.
– Расскажи, – снова попросила я. – Мне хочется услышать еще раз.
И мы оба понимали, что это лишь уловка, маленькая хитрость, которой мы пользовались, чтобы не думать о том, что сейчас за ним приедет его шофер, и они уедут на север.
– Да, – терпеливо повторил он. – Нам будет хорошо.
– Еще, еще раз! – поддразнивала я. – Скажи мне о том, что лучшее – враг хорошего!
– Ты просто смеешься над моим английским! – воскликнул он, улыбаясь.
– Вовсе нет, – сказала я. – Прошу тебя, скажи. Он молча взял меня за руку и повел в спальню.
Там он усадил меня в большое кресло около окна, а сам опустился передо мной на колени и обхватил ладонями мою талию.
– Ну же, – сказала я, пробегая пальцами по его жестким волосам, – скажи.
Он закрыл глаза и улыбнулся.
– Ну ладно… Лучшее – враг хорошего.
И мне было доподлинно известно, какое значение он вкладывает в эту фразу. В ней было все, чем мы жили.
Где-то в Польше, когда нацисты проходили через города и деревни, одна мать говорила своей дочке.
– Скажи спасибо, что они нас не нашли, что у нас еще остался хлеб и крыша над головой. Значит, все хорошо.
Потом заговорили пушки, дома были сметены с лица земли, а люди, которые в них жили, уничтожены. Этой самой матери вместе с дочерью удалось выжить и бежать в Израиль. Однажды в Тель-Авиве, во время войны, она жаловалась дочери:
– Видно, когда есть хлеб и крыша над головой – это еще недостаточно хорошо. Мы умрем, защищая нашу страну. Потому что лучшее – враг хорошего. А лучшее – это когда нет войны.
Был понедельник, полседьмого утра. В семь часов он должен был уехать. А в восемь часов в иерусалимской тюрьме у меня было намечено интервью с одним убежденным террористом-подрывником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44